Полная версия
Право на возвращение
– Я не могу сейчас уезжать, у меня только что родился ребенок.
– Мне очень жаль, – ответил швед, – но, честно говоря, я ничего другого не ждал.
Досада, слышавшаяся в его голосе, выдавала шведа с головой: он не ожидал отказа.
– Но все же, – продолжал Йохансон, – может быть, мне удастся тебя уговорить?
И стал рассказывать, что обзвонил уже всех и получил поддержку кандидатуры Брама у большинства профессоров. Он мог бы вступить в должность в течение недели.
Брам разглядывал голые стены коридора, аккуратные плитки пола, люминесцентные лампы на потолке – все просто, удобно и недорого, без излишней роскоши. Это здание в сердце квартала Баухауз, с которого начинался Тель-Авив, никогда не украшалось. Явившись строить город своей мечты, немецкие евреи, выросшие под сенью югендштиля и барокко, захватили с собой один модернизм; эстетика ради эстетики казалась им ненужным балластом.
За дверью Балин, старушка Сара и остальные ждали, пока он закончит разговор. Объявлять об уходе из университета положено за шесть месяцев, в сентябре он смог бы уехать. Через восемь месяцев, в Принстоне, они с Беном будут лепить снежную бабу в саду. Дом будет деревянным, с верандой, двухместным гаражом и автомобилем на дорожке у входа, с красным или зеленым почтовым ящиком на столбике у дороги. Он видел, как пласты мерзлого снега соскальзывают с островерхой крыши и падают вниз, разбиваясь на мелкие кусочки, птичьи следы на нетронутом снегу и скорлупки орешков, которые Бен насыпал в кормушку для голодных птичек. Браму придется оставить своих студентов, коллег, отца, которому в этом году исполняется семьдесят четыре года. Надо немедленно возвращаться в аудиторию, чтобы принять участие в обсуждении будущего своей страны. Солидарность – вот что он делит с ними и с той колоссальной абстракцией, которую они называют страной. Он и хотел бы освободиться от этого, но не может.
– Мне очень жаль, – сказал Брам гиганту, сидевшему у книжного шкафа красного дерева в американском кожаном кресле и глядевшему сквозь высокое окно на холодный дождь, пробуждающий от зимнего сна деревья университетского парка; кабинет у него, пожалуй, шикарнее, чем у премьера Израиля. – Я бы очень хотел, но не сейчас, может быть, через несколько лет. Фредерик, я… это невероятно лестное предложение, мечта всей моей жизни. Но пока не получается. Извини.
– Очень жаль. Ты все-таки подумай до понедельника и позвони. Кто-то из моих коллег предлагает на это место другого израильтянина, но мне бы хотелось работать с тобой. Всего доброго, Эйб.
Другой израильтянин. Браму страшно хотелось узнать, кого он имеет в виду, но спросить он не решился; и конечно, Йохансон никогда не назовет имени.
– И тебе тоже – всего хорошего.
Только через два часа Брам наконец покинул здание. Перед дверью распрощался с остальными и двинулся вперед, надеясь поймать такси. Он шел по плохо освещенной улице, ведущей к бульвару Ротшильда, мимо спящих домов с неопрятными палисадниками, мимо окон магазинов, закрытых железными ставнями, мимо плотных рядов припаркованных у тротуара пыльных, помятых японских машин и, пока шел, все сильнее жалел о своем отказе. Он решил позвонить Фредерику прямо сейчас и сказать, что обдумал все еще раз и согласен. Профессорство в Принстоне! Только псих может сравнивать это с такими неосязаемыми понятиями, как «страна» или «народ». Он остановился, поставил портфель наземь и, уже шаря по карманам в поисках телефона, заметил краем глаза троих мальчишек, вынырнувших из проулка. Можно не обращать внимания. Ты не в Чикаго.
Он вытащил из кармана телефон, но звонить не спешил – чтобы не выглядеть в глазах Фредерика несолидным. Да и стоит ли, в самом деле, звонить? Завтра утром, без сомнения, его решение снова переменится. Он постоял в задумчивости, потом убрал телефон и оглянулся, почувствовав, что за ним наблюдают.
Те трое мальчишек все еще стояли неподалеку. В полумраке казалось, что им не больше восемнадцати. Значит, в армии еще не служили. И прежде чем успел сработать неосознанный защитный рефлекс, возникший в форме вопроса: арабы или евреи-сефарды? – все трое разом пришли в движение, словно долго репетировали сцену перед зеркалом, и выхватили узкие ножи. Сталь сверкнула в слабом свете редких фонарей.
Брам не сразу понял, что все это значит: он не мог представить себе, что ножи предназначаются для него, и изумленно оглядел мальчишек – кроссовки, широченные спортивные штаны, майки. Они стояли совсем близко, отделенные от него лишь узким тротуаром. Подхватив портфель, Брам отступил в сторону и встал между машин, запаркованных вдоль улицы.
Один из мальчишек перемахнул через капот автомобиля легко и грациозно, словно в сцене драки из китайского фильма, и оказался на мостовой, против Брама. Брам попытался укрыться за высоким бортом грузовика; тем временем остальные мальчишки присоединились к товарищу. Юные, нервные, самоуверенные. Несомненно, арабы: красавчики, нежные, почти девичьи лица без единого прыщика, миндалевидные глаза. Бедняки из Яффы, безработные, сидящие на пособии и имеющие достаточно времени, чтобы ежедневной тренировкой довести свои тела до совершенства боевых машин. Они походили друг на друга, как кинозвезды: юные лица, ровные зубы, брови вразлет и типично семитские носы. «Должно быть, родственники, – подумал Брам, – одна из ветвей униженного клана». Они разом шагнули в его сторону, преграждая путь к отступлению, и изготовились к драке, чуть согнув в коленях ноги и подняв вверх ножи – словно профессиональные фехтовальщики, готовые к молниеносному обмену ударами.
– Деньги, деньги, – тупо повторял тот, что стоял в середине.
Брам прислушался к его акценту. Араб. Шелковистые усики. Зрачки расширены – от возбуждения или наркотиков? Он выглядел несколько старше остальных, на вид – лет двадцати. Браму, современному, прогрессивному израильтянину, понимавшему, с какими социально-экономическими проблемами сталкиваются молодые израильские арабы, не хотелось его ненавидеть. Эти мальчишки понятия не имели о том, чем он занимался нынешним вечером. Он должен им все объяснить.
– Я хочу вам кое-что рассказать. – Голос его звучал спокойно и властно. У него был опыт бесед с молодежью, он умел управлять своим голосом. Ему всегда удавалось успокаивать возбужденных студентов во время лекций.
– Don’t fuck with us[10], – прошипел в ответ мальчишка, в глазах его плескалась бешеная ненависть, он явно получал удовольствие от насилия. – Отдай портфель.
Он протянул руку, но Брам сунул портфель между автомобилем и своей ногой.
– Деньги – пожалуйста, но в портфеле – моя работа, два года работы, касающейся…
Он не знал, как быть. В портфеле лежала рукопись, продолжение его исследований о бегстве и исчезновении палестинцев. В книге указывалось на то, что с предками этих мальчишек плохо обходились. И там была не только последняя распечатка, но и бесчисленные заметки от руки, делавшиеся им в течение целого года.
– Не отдашь портфель, мы тебя прирежем, ты этого хочешь?
Браму стало страшно, дыхание перехватило, сердце бешено заколотилось. А у мальчишки начался нервный тик: мышцы вокруг левого глаза пришли в движение, веко непроизвольно задергалось. Остальные глядели на Брама брезгливо, словно он был чудовищем, которое надо уничтожить, ядовитым гадом, которого надо раздавить.
Брам подумал, что не заслужил такого отвращения. Может быть, другие и заслужили, а он – нет. Правда, при его участии был убит палестинец, но то был вооруженный террорист, бандит, убивавший стариков поселенцев. Им надо было избрать другую жертву. Брам ни в чем не виноват перед ними.
– В этом портфеле – моя книга, – сказал он.
Горло у него пересохло, веки, как и у мальчишки, непроизвольно задергались (в китайских фильмах эта деталь отсутствует, но теперь-то он знал, что в смертельно опасных ситуациях люди яростно бросаются друг на друга, беспрестанно моргая).
– Речь в ней идет о тысяча девятьсот сорок восьмом годе, о Накбе[11] – я исследовал новые архивные материалы…
– Отдавай портфель, иначе подохнешь, – предупредил главарь.
– Можно я – по крайней мере – заберу рукопись?
В первое мгновение мальчишка не знал, как реагировать. Мысль о том, что кто-то в подобной ситуации может торговаться из-за пачки бумаги и готов за нее умереть, не укладывалась у него в голове, выводила из равновесия. Он взглянул на приятеля, стоявшего слева, тот неуверенно пожал плечами, и главарь повернулся к Браму:
– Забирай свое дерьмо, но портфель со всем остальным отдай.
– О’кей, о’кей, не нервничай. – Они дали ему несколько свободных секунд, и, получив отсрочку, Брам сразу успокоился.
Он уронил пиджак и щелкнул замочком портфеля.
– Пиджак мне тоже нравится, – прокомментировал его действия мальчишка.
Брам кивнул:
– О’кей. Теперь я достаю рукопись, договорились?
Мальчишки озирались по сторонам, оглядывая длинные ряды темных окон. «Операция», по их мнению, чересчур затянулась.
– Поторапливайся, отморозок.
Присев на корточки, Брам шарил в кармашках портфеля и думал: «Такое могло случиться только со мной: стоило принять решение остаться, чтобы тут же влипнуть в историю, какие случаются только с пьяными туристами, да и с ними не чаще чем раз в десять лет».
Нащупав то, что он искал, Брам поднялся, сжимая рукоятку Kel-Tec p11[12], небольшого 9-миллиметрового пистолета, который Рахель подарила ему, когда началась вторая интифада. Чтобы сделать ей приятное, Брам всегда носил пистолет с собой. Мальчишкам не понадобилось и трех секунд, чтобы оценить кардинальные перемены в ситуации с оружием; вероятно, они сообразили, что нападать с ножами было глупо. В этой стране, полной готовых к отпору солдат, для их целей необходим был, по крайней мере, гранатомет.
Брам не успел произнести ни слова: ножи упали наземь, все трое подняли руки. И стала видна, несмотря на плохое освещение, татуировка на внутренней стороне руки главаря. «Вот дураки, – подумал Брам, – кто же ходит «на дело» с короткими рукавами? По татуировке полиция их сразу найдет». Но сама татуировка… Не полумесяц и не кривой ятаган – звезда Давида и «узи». Евреи. Его чуть было не ограбили евреи.
Брам повелительно шевельнул пистолетом, приказывая мальчишкам убраться прочь. И они помчались, бесшумно ступая в своих мягких кроссовках, вдоль старых, сохранявших строгий облик немецких домов, и исчезли в полутьме, в густых кустах. У Брама так сильно закружилась голова, что он присел на корточки возле портфеля. Его тошнило.
2
Через полчаса Брам отпер дверь своей квартиры. Рахель не слыхала, как он вошел. Она спала, свернувшись калачиком. Сквозь тонкую голубую ночнушку без рукавов просвечивал лифчик, поддерживавший тяжелые груди: она не снимала его на ночь с тех пор, как начала кормить малыша. Попка чуть отставлена, подол задрался, открывая взору таинственную тень меж сжатых бедер. Он встряхнул отброшенную простыню и укрыл ее.
Рядом с Рахель, на расстоянии протянутой руки, спал Бенни. Малыш родился худеньким и слабым, кожа на нем висела складками. В первые недели он почти не прибавлял в весе, но внезапно, словно очнувшись, начал жадно сосать молоко, набирая по полкило в неделю. Лежа на спинке, он улыбался во сне, сжав ручонки в кулачки и бесстрашно открывая миру грудку, животик и мягкие слабые ножки, на которые пока еще не мог вставать. У Бенни была своя комната, но Рахель, покормив его в последний раз, оставила малыша рядом, чтобы вместе дожидаться возвращения Брама. По странному капризу генетики Бен уродился не в темноволосых, темноглазых родителей, а в деда: волосы у него оказались светло-рыжими, глаза – ярко-синими. Глядя на него, Брам вспоминал лица голландских евреев, которые запросто могли бы выдавать себя за протестантских пасторов.
Их четырехкомнатная квартира находилась в одном из новых районов, постепенно занимавших пустыри к северу от Тель-Авива, в направлении Герцлии, превращая побережье в бесконечную череду переходящих друг в друга пригородов, совсем как в Голландии. Квартира на верхнем этаже была просторной и светлой, со множеством дорогих «наворотов», вроде встроенной системы удаления пыли, современного бесшумного кондиционера и круглосуточного видеонаблюдения.
Они смогли позволить себе такую дорогую квартиру только благодаря тому, что Брам регулярно читал лекции в Европе и Америке. По крайней мере, треть квартир в их доме, где строгая архитектура сочеталась с восточной роскошью, пустовала. Застой в мировой экономике и вторая интифада отбивали у молодых семей охоту покупать дорогое жилье, а эти квартиры могли оплачивать только нувориши или young professionals[13], которых вдобавок поддерживали родители. Они жили на пятнадцатом этаже, из окон с одной стороны открывался вид на море, а с другой, сквозь толщу дрожащего от жары воздуха восточных пустынь, в хорошую погоду можно было разглядеть арабские деревушки в холмах Самарии, дома и минареты. Здесь, в самой узкой части Израиля, полоску земли между их домом и арабами тренированный бегун мог пересечь часа за полтора. И если бы власть в тех деревнях захватили террористы, как на границе с Ливаном или в Газе, центр Израиля, средоточие его экономики и культуры, оказался бы беззащитным перед религиозными фанатиками, считающими убийство еврея делом богоугодным.
Рахель оставила для него еду в кастрюле на плите – тушеные овощи без мяса: ее родители, индийские евреи, привезли с собой в Израиль вегетарианские привычки. Он грел еду, помешивая ее деревянной ложкой и прихлебывая вино из бокала. Снаружи, погруженный во тьму средиземноморской ночи, мирно спал населенный иностранцами район, и стрекот цикад лишь изредка прерывался сиренами полиции или автомобиля частной охранной фирмы.
Хозяева других квартир выпендривались, заказывая дорогую кухонную мебель у модных дизайнеров, а они оставили себе стандартную кухню, которую поставили всем строители: аккуратные белые шкафчики, алюминиевая раковина, четырехконфорочная плита и вытяжка над ней – ничего особенного; чем хороша была их кухня, так это размерами – пять метров на шесть, и в ней свободно разместился большой обеденный стол. Пятидесятиметровая гостиная с огромными окнами и просторной террасой соединялась с кухней широкой аркой; стоило нажать кнопку – и маркизы над окнами поднимались или опускались. Ипотека оказалась довольно высокой, и они мало что могли себе позволить, кроме старенькой «мазды», – зато каждый день получали неизъяснимое наслаждение, входя с улицы в прохладный, облицованный мрамором холл.
Его крепко обхватили сзади – руки Рахель, ее длинные пальцы с ухоженными ногтями; она поцеловала его в шею, и он прижал к себе ее руки.
– Как ты поздно сегодня, – пробормотала она сонным голосом, прислоняясь головой к его плечу.
– Никак не могли остановить Балина.
– Отойди, я сама.
Он отступил в сторону, позволяя ей занять место у плиты. Ее густые волосы, темно-рыжие от хны, закрывали плечи. Ночная рубашка просвечивала, ему видны были ее попка и застежка лифчика. Через три недели после родов она начала плавать, еще через неделю добавила к этому утреннюю часовую пробежку и за три месяца вернула своему телу прежние очертания, которые, несомненно, украсила увеличившаяся грудь. Она была на полголовы ниже Брама (который дорос до метра восьмидесяти) и по местным стандартам считалась высокой. Широкоплечий, ослепительно улыбающийся Брам мог – под настроение, на вечеринке – выглядеть неотразимым, как швейцарский лыжный тренер. Но если он проявлял чрезмерное, как казалось по-восточному ревнивой Рахель, внимание к посторонним дамам, она доходила до исступления и могла просидеть целую ночь на краю кровати, бормоча проклятья в его адрес. Собственно, и ему приходилось держать ухо востро: он не мог не замечать непреходящего интереса мужчин к своей красивой, умной жене.
Они познакомились после окончания учебы, во время военной службы. Рахель была одним из военврачей их полка. Когда она заступала на дежурство, все солдаты объявляли себя больными и требовали полного осмотра. Брам заболел навсегда, едва глянув ей в глаза. Он думал, что ее предки – эфиопы или йеменцы и эфиопы, но они оказались из тех евреев, что две тысячи лет назад перебрались в Индию. Тому, кто глядел на нее, чудились храмы, пропахшие благовониями, золотые статуи многоруких богинь, роскошные одежды из шелка и парчи, священные животные и золотые дворцы с тысячами зеркал. Она говорила, что в Индии антисемитизма не было, но «белые» евреи смотрели на «черных» свысока. А ее предки – евреи из касты купцов, бедняки, жившие в жалких лачугах, никогда не подвергались в Индии, где прожили сотни лет, такой дискриминации, с какой столкнулись в Израиле, – со стороны местных евреев.
Рахель спросила:
– Ну, что вы обсуждали?
Положив руки ей на бедра, он прижал к себе ее попку. Она невозмутимо продолжала помешивать содержимое кастрюли. Четыре месяца прошло с тех пор, как они спали вместе последний раз. Он робко подавал ей сигналы, но пока она их игнорировала.
– Все то же, – сказал он. – В зубах навязло.
– Как дела у Балина?
– Он начал беспокоиться о деньгах. И мы старались друг друга поддержать. В точности как ты говорила: психотерапевтический сеанс. На самом деле все это давно не работает. Три года болтовни, сочинения разных бумаг, перелетов туда и обратно, поисков денег, встреч в Норвегии и в Германии.
– Я тоже ожидала большего, – прошептала она. – А что еще?
– Мама Балина испекла печенье.
– Ужас какой, – рассмеялась Рахель. – И ты его ел?
– Невозможно было отказаться. Она так на меня смотрела, словно мир рухнет, если я его не съем.
– Что за наказание это ее печенье!
– Она дала мне с собой несколько штук, для тебя и Бена.
– Ему этого пока нельзя.
– Я говорил, а она ответила: «Оно совсем свежее, не надо лишать ребенка радости».
– Кстати, неплохая идея. Чтобы раз и навсегда отучить его от сладкого.
Брам осторожно погладил ее бедра.
– Давай тарелку, – сказала она.
Он отпустил ее и, вынимая из буфета тарелку, подумал: наверное, надо вести себя решительнее.
– И достань еще один бокал, я хочу немного выпить.
Накладывая ему еду, она спросила:
– Ты тоже получил мэйл насчет исследования твоего генома?
Она поставила перед ним тарелку и, обойдя стол, села напротив.
– Да. Ты собираешься пройти тест?
Он наполнил ее бокал.
– По-моему, это интересно. Твою ДНК поместят в банк данных. Тогда можно будет проследить происхождение всех еврейских семей, и родственники смогут найти друг друга, правда?
– Мне кажется, это может быть употреблено во зло, – заметил он, передавая ей бокал. – Насколько точно можно проследить родство?
– По мужской линии совершенно точно. Y-хромосома целиком передается от отца к сыну.
– Еврейская Y-хромосома?
– Забавно, да?
– Меня это почему-то пугает.
– Лехаим, милый, – сказала она.
– Лехаим.
Они чокнулись и отпили по глотку вина. Рахель заправила волосы за уши, а он глядел на ее полные груди в вырезе рубашки. Шесть лет они были вместе, но Брам никак не мог привыкнуть к тому, что она ему принадлежит; он разглядывал ее, гладил смуглое тело без единого изъяна, ловил трогательно-беспомощное выражение глаз – чувственное и немного испуганное, и мучительно-сладкое желание подымалось в нем, когда она тыльной стороной ладони смахивала капли вина с целованных им губ. В ярком свете кухонных ламп, без капли косметики на лице она выглядела ничуть не хуже, чем в полной боевой раскраске, когда отправлялась на вечеринку. Впрочем, в последнее время они редко куда-нибудь ходили.
Когда он наконец закончил свою докторскую диссертацию и превратился в известного, хотя и со спорными взглядами, историка постсионизма, за них взялась израильская желтая пресса. Их называли «нидерландским историком и ослепительной красавицей индианкой, детским врачом». Папарацци фотографировали их на кино– и театральных премьерах, и они немедленно сделались желанными гостями в домах израильских левых. Все это быстро кончилось, когда они решили – вернее, он решил, – что жизнь не обогащается от болтовни под вспышки блицев со звездами мыльных опер, певичками и актерами. Больше никаких премьер, никаких публичных выходов, не имеющих отношения к профессиональной деятельности. Оба работали и пытались вести нормальную жизнь, словно вокруг была нормальная страна, без терактов и оккупированных территорий.
– Больше ничего интересного не случилось? – спросила она.
«Случилось, – подумал он, поднося ко рту ложку, – меня едва не ограбили трое еврейских мальчишек. Настало время, когда ночью на еврея могут напасть другие евреи. Если бы основатели государства услыхали об этом, они долго хохотали бы в своих гробах. Страна стала нормальной, как все».
– Ты имеешь в виду Йохансона? – спросил он.
– Ты, черт побери, прекрасно знаешь, что я имею в виду. Конечно, Йохансона. Ты говорил с ним?
– Да. Какая вкусная штука.
– Почему же ты ничего не рассказываешь?
– Хотел сделать тебе сюрприз.
Она выжидательно смотрела на него:
– Значит – согласился? Что ж ты мне не позвонил?
Он отправил в рот еще одну ложку еды и сказал:
– Я говорил с ним в одиннадцать вечера, и я отказался.
– Что?! Совсем обалдел? – возмущенно выкрикнула она. – Отказался? Так мы не едем? Я думала, тебе хочется уехать. Мы столько раз это обсуждали, и мне всегда казалось, что ты…
– Я думал, ты будешь согласна с любым моим решением.
Он накрыл ладонью ее руку.
– Я была совершенно уверена, что тебе хочется поехать, – сказала она и убрала руку, внимательно и недоверчиво глядя на него.
– А потом я снова позвонил ему полчаса назад. И сказал, что подам документы на конкурс.
Секунду она молчала, как бы свыкаясь с его словами, побеждая недоверие к ним, и, наконец, улыбнулась:
– Боже… так мы – едем?
– Да. По крайней мере, если Йохансон сдержит свое обещание.
– В Америку, – прошептала она.
– Да.
Она прикусила нижнюю губу и опустила глаза. Потом поднялась и обошла стол. Он положил вилку, повернулся к ней, не вставая со стула, взял за талию и посадил к себе на колени.
И тут по ее щекам потекли слезы. Она спрятала лицо в ладонях. Он обнял ее за плечи.
– Милая моя, я подумал, что тебе тоже хочется поехать и ты считаешь, что Бену там будет лучше. Милая моя.
Она отерла слезы рукой и, кивнув, глубоко вздохнула.
– Извини, я совсем расклеилась – наверное, это как-то связано с переездом. Переезжать, знаешь ли, не самая сильная моя сторона. Впрочем, оставаться – тоже.
Они поцеловались, и он подумал, что теперь знает вкус ее слез. Потом она улыбнулась и сказала, смахивая слезы:
– Извини, расскажи лучше про Йохансона.
Когда ему надо было куда-то ехать, она начинала беспокоиться за несколько дней, а по мере приближения даты отъезда все больше мучилась сомнениями: зачем ему это надо, не лучше ли остаться дома, достаточно ли безопасно лететь, не будет ли проблем с паспортом на границе и не взять ли ему в дорогу походную аптечку? Последние две ночи перед его отъездом она не спала. И звонила по нескольку раз в день, пока он не возвращался.
Она встала, стянула рубашку через голову – кроме лифчика на ней ничего не было, – и сказала:
– Ты тоже должен все снять с себя, Брам.
3
Профессор Хартог Маннхайм, отец Брама, жил в трехкомнатной, по-спартански обставленной квартире. Здесь он написал все свои книги, в которых Брам не понимал ни слова. На окнах висели алюминиевые жалюзи, кресла и столик отлично смотрелись бы в приемной дантиста, кабинет выглядел, как подвал букиниста, заваленный пыльными книгами и рукописями, и над всем этим горели холодным огнем люминесцентные лампы. Картину довершала полупустая кухня, в которой отсутствовала современная аппаратура.
Брам потратил час, добираясь на своей «мазде» до отцовского дома, а потом еще полчаса кружил по району в поисках парковки, и отец принялся ворчать, что Брам опоздал на целых шесть минут. Точность была пунктиком Хартога. Шесть лет назад он вышел на пенсию и утверждал, что ни разу в жизни не пропустил по забывчивости деловую встречу, ни разу не опоздал (сверх разрешенных им самому себе ста двадцати секунд) и не имеет привычки разбазаривать чужое время. Каждое утро он вставал в полшестого и ровно в четверть седьмого садился за работу, не изменив этой привычке, даже когда добился славы и признания, какие и не снилась большинству его коллег. Браму такой успех не грозил. Хартог жил ради работы. В десять он отправлялся в свой кабинет при Тель-Авивском университете (специальным распоряжением оставленный за ним после выхода на пенсию) и мог сколько угодно орать на секретаршу Тамару, которая работала с ним со дня приезда Хартога в Тель-Авив, была предана, как собака, и, храбро перебивая шефа, платила ему той же монетой. К великому изумлению Брама, отец принимал ее ор как должное.