bannerbanner
Про любовь одиноких женщин
Про любовь одиноких женщинполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 7

Кстати, о работе. До сих пор не рассказала про важное. Я закончила педагогический институт. Ага, вот так… Факультет дефектологии. С какой стати, почему? Сейчас объясню, и любой нормальный человек покрутит пальцем у виска. Я выбрала себе специальность из-за названия. Дефектология. Дефект. Это понятие я с детства применяла к себе: у меня дефектная внешность, дефективные мозги, я вся – ходячий дефект. Так случилось потому, что старшенький мой братик лет с моих шести окликал меня исключительно так: "Эй, дефективная!" Даже при родителях, которые отмалчивались по этому поводу. Видимо, соглашались с моим братэлло?

Словом, однажды, когда я была девушкой, обдумывающей житьё, а маменька зудела мне в уши про диплом и достойную профессию, я, помню, вяло листала "Справочник для поступающих в ВУЗы". Пыталась найти в нём, что хотя бы не вызывало у меня кишечных спазмов отвращения. Собственных интересов у меня никаких не было – я ж была дефективная. И вдруг на страничке мелькнуло слово дефектология. Сначала я решила, что мне с тоски померещилось, но, перепроверив себя, среагировала быстро и уверенно.

– Всё! Выбрала. Вот, – я сунула маменьке под нос "Справочник". Мама посмотрела на меня с ужасом.

– Совсем дура?

– А что такого?

– С дебильными детьми хочется работать? Всю жизнь?

– Почему с дебильными? Как я понимаю, с теми, кто картавит и шепелявит, например. Учить их правильно говорить – очень благородная профессия, что ты имеешь против?

– И давно ты такая чадолюбивая стала? – маменькин голос звучал раздражённо-насмешливо.

– Ну, что ты, мам, всегда была. Как ты родила братишку, так и заобожала их всех, – ответила я, захлопывая "Справочник". – Ма, я выбрала, какие претензии?

– Ты поступи туда для начала!

– В пед? Ну, уж как-нибудь…

Поступила и без труда. И училась без особого напряга, скучно только было. Закончила в срок и пошла трудиться в районную поликлинику по специальности. Спокойно, без фанатизма, но и без отвращения. Испуганных малышей, которые не могли правильно произносить некоторые звуки, задразненных сверстниками и загнобленных родителями, мне очень жалко, поэтому я была с ними доброй и терпеливой. В общем, нормально. Нормально… Просто само по себе смешно, как и почему я выбрала эту профессию. Кому рассказываю – не верят, думают, шучу. И смеются, потому что со стороны на самом же деле смешно.

Так вот, ко времени встречи с Глебом я уже работала, и моя профессия тоже произвела на него сильное впечатление: он решил, что я – большой гуманист и любитель детей. Наверное, это единственное, в чём я ему никогда так и не призналась – в истинной причине моего "гуманизма". Все последующие годы я старалась сводить эту вдруг возникающую тему на нет, объясняя это хотя и просто, но, наверное, немножко странно: мол, я не люблю и не хочу в нерабочее время говорить о работе. Странно, что Глеба это не настораживало. А, может, и настораживало, откуда я могу доподлинно знать? Все мы, даже самые близкие и любимые, держим в душе какие-то кармашки, залезать в которые не пускаем совсем никого. К примеру, в таком кармашке может лежать глубинное понимание неких черт любимого человека, которые его совсем не красят, а, возможно, делают немножко, ну, совсем капельку, чудовищем. Этот кармашек у нас на железную молнию закрыт, мы стараемся про него даже забыть, но он есть, объективно существует, как и существует его содержимое. Мы никогда не откроем его! Никогда не вытащим это знание наружу и ни на йоту не станем меньше любить любимого.

Что это я разникогдакалась? Иногда люди расстаются, разлюбив, с атомной битвой ни на жизнь, а на смерть и ещё не такое вытряхивают из своих кармашков, которых вдруг оказывается очень даже много. А в них жуткие факты, стыдные тайны – сплошные "чемоданы компроматов". И, спрашивается: как же ты жил с таким чудовищем-то? А любил (любила). И оно не мешало, не тяготило. Тихонько лежало и выжидало. Когда же любовь прошла и все цветы завяли, из тайников, как из шляпы фокусника, вытащилось вместо кролика всё копившееся там долгое-долгое время. А уж если начинается делёжка, сведение счётов и месть бывшему любимому человеку за "потраченные на него годы, за потерянное время", тогда кармашки превращаются в стратегические запасы атомного оружия. Хотя, собственно, почему время потерянное? Ох, это другая глубокая тема: отчего люди считают, разлюбив, что потеряли свои драгоценные годы? Потому что дураки, наверное. Не потому что якобы потеряли, а потому что думают, что потеряли. Ударение на "якобы" и "потеряли".

Мы стали встречаться с Глебом, и началась моя долгая-предолгая жизнь на вулкане. Или на бомбе. Не знаю, с чем лучше сравнить… С бомбой всё-таки. Это когда любое неверное, неловкое движение может очень дорого стоить. Безумно дорого! Зачем мне это было нужно? Не "зачем", а "почему": я полюбила Глеба так, как… не хочу писать банальности, а кроме них почему-то ничего в голову не приходит. Это была любовь-восхищение, любовь-обожание, любовь-нежность, любовь-немогунадышаться.

Но Глеб, Глеб… Юноша голубых кровей, без преувеличения. Он был из той семьи, в которой сохранились столовые приборы от прадедов. Красивые такие, причудливые, в прекрасном состоянии. В их доме – огромной пятикомнатной квартире в центре столицы – была только антикварная мебель, були всякие, изящные креслица, кофейные столики невообразимой красоты и ценности… в общем, для меня – музей. А для них обычный быт, их каждодневная жизнь, реальность, даже рутина. Мальчик вырос вот в такой реальности. Мальчик с детства знал, как обращаться со всеми приборами и салфетками на столе, для чего какой соусник, почему в сахарнице странная ополовиненная ложечка, что такое молочник и зачем он вообще нужен. Последний вопрос – это был мой вопрос, который я ляпнула в первый же приход в их дом. Молоко к чаю подали в молочнике – удивительно красивом, таком маленьком белом кувшинчике с тоненькой ручкой-веточкой, "обросшей" листочками. Вот я и брякнула – типа, для чего? Хорошо хоть не продолжила свою мысль про то, что из пакета, в принципе, наливать очень даже удобно, я всегда так делаю.

Глеб покраснел, его родители снисходительно улыбнулись, а я… я была уверена, что больше меня в этом доме никогда не будет – просто не пустят на порог, как грязную уличную и лишайную шавку. Но потом оказалось, что ничего не изменилось, и я опять и снова приходила в удивительный и какой-то нездешний и несегодняшний дом Глеба, а я дала себе слово: больше никогда не открывать свой поганый рот в подобных случаях, "молчать и слушать, молчать и слушать", внимая, вникая, запоминая и не возникая.

Хотя бежать, сматываться, тикать, удирать хоть в голом виде по ночной Москве надо было в ту же ночь, когда мы были вместе с Глебом, обожая друг друга, зацеловывали лица друг друга и чуть не до слёз признавались в любви навечно: "больше никто никогда", "я не могу представить", "никто, кроме тебя" и прочее всем известное бла-бла. И вот в этот момент страстного влажного шёпота я вдруг расслышала нечто весьма оригинальное и свежее:

– Всё будет хорошо, родная моя, любимая, я из тебя сделаю что-то замечательное, ты станешь прекрасной, самой прекрасной в мире…

Я дёрнулась. Вздрогнула, как стеганутая лошадь. Даже "протрезвела" на минуту. На мгновение меня охватили холод и озноб, в мозгу тут же пронеслось моё дефективное прошлое и будто бы увиделось ещё более кошмарное будущее. Это был сигнал – драпай! Пока не поздно, пока не проросла в любимого всеми сосудами и нервами, пока разрыв этих двух организмов не превратился в операцию по разделению сиамских близнецов. Увы… любовь уже была настолько сильной, огромной и поработившей меня, что я заставила себя подумать так: "Это он хотел всего лишь сказать, что купит мне новую одежду, ему просто не нравится мой стиль, не более того". "Просто купит одежду…" Какая наивность и какая недальновидность! А ещё вернее – попытка самообмана. Пытаться обмануть себя – самое жалкое и никчёмное занятие. Но, видимо, по-другому уже и быть не могло. Я не просто любила Глеба, а практически молилась на него и считала, что он и есть самый лучший человек на планете. Не может быть никого ни умнее, ни образованнее, ни добрее, ни благороднее, ни честнее. У него не было недостатков и, ни дай бог, никаких пороков! Я прежде не подозревала, что такие люди в принципе существуют. Потому что так не бывает.

То была не просто страсть, точнее, не только страсть. В том-то и штука. Он восхищал меня от и до, всем-всем, любым своим проявлением, жестом, поступком, словом. Он и на самом деле был безупречен! Собственно, как и его родители. Как и весь их красивый, нездешний, несовременный дом.

Занимался он исторической наукой, в период нашего знакомства учился в аспирантуре МГУ. Был близок к научному открытию… то есть, прорыву… Через годы прорыв состоялся, и Глеб… но это сильно позже. А пока мы, дико влюблённые, собираемся пожениться. Я хотела свадьбу, подружек, ресторан и чтобы все увидели, какой у меня Глеб. Сверхкультурные его родители, да и он сам, вздрогнули от слов "ресторан, свадьба, тамада, подружки…" Я решила не настаивать. Вместо намечтанного торжества нам с Глебом была подарена путёвка в самый лучший пансионат Пицунды аж на 24 дня. Господи, какая я была бы дура со своей свадьбой! У нас же получился такой медовый месяц на море (между прочим, в самом лучшем номере самого лучшего пансионата), каким вряд ли могут похвастаться многие молодожёны того времени в советской стране.

У нас были деньги, много денег, и мы посетили все самые хорошие рестораны города. Мы покупали на рынке дорогие и божественно вкусные фрукты, мы не отказывали себе ни в чём! Мы были счастливы… А то лето выдалось особенно жарким, поэтому над проблемой одежды не нужно было заморачиваться вообще: я все дни проскакала в паре хлопчатобумажных сарафанчиков, а вместо платка на голову нахлобучивала соломенную шляпку от солнца. Это я к тому, что никакого криминала в моём внешнем виде не было, потому всё прошло отлично. Проблемы начались позже. И не только с внешним видом. Моим, разумеется.

О, боже, как я увлекалась! И зачем же так подробно, просто жития святых какие-то от "сначала был хаос"… Пора вернуться к Лиде и Аркадию.


"Несколько лет пролетели незаметно, потому что счастливо. Они, два странных человека, почти каждый день, когда вслух – друг другу, когда про себя – только себе, мысленно, удивляясь, говорили: "Ведь этого не может быть, так не бывает!" Они почти совсем отошли от прежних своих знакомых, им хватало общества друг друга с лихвой. Даже просто валяться в спальне рядышком и читать – это было сладостно, прекрасно. Или смотреть кино. Или гулять в парке. Или путешествовать. Они не надоедали друг другу и им никогда не бывало скучно вдвоём.

Когда Лида вспоминала своё уютное одиночество, она не переставала поражаться произошедшей в ней перемене: прежде близость любого другого человека, даже самого приятного, довольно быстро начинала её хоть чем-нибудь тяготить, хотя бы физически, запахом, звуками. А тут столько лет – и ничего подобного. Напротив, когда Аркадий был на работе, ездил по делам, задерживался, на Лиду нападало прежде неизвестное ей состояние – печальное, тоскливое, нечто сродни ощущению сиротства, полного сиротства в огромном и холодном, враждебном мире. И не спасали ни книги, ни фильмы, ничто из того, что раньше было не просто спасением, а смыслом и радостью самой жизни.

Её взгляд постоянно, как магнитом, притягивался к часам: она следила за движениями стрелок, даже за секундной, отсчитывая ненавистное без Аркадия время. Время-бремя. Лида бродила по их большой квартире, не находя себе места, а тишина звенела и сводила с ума. И такая крутая перемена в её мироощущении, случившаяся с ней резко и вдруг, не проходила, не уходила, не исчезала, а закрепилась, стала её натурой. И годы шли.

Аркадий тоже себя не узнавал. Раньше самым главным и вожделенным в его жизни была всё-таки работа. Она давала ему ощущение не просто полноты жизни, а власти над её течением, чувство огромной силы и собственной значимости в этом мире. Всё остальное было лишь гарниром, декорацией, дополнением к главному – к работе, к таланту. Теперь же акценты сместились абсолютно, сделали разворот на 180 градусов: смыслом и сутью стало то, что связано с Лидой. Просто жизнь с ней. А работа превратилась в необходимость для обеспечения безоблачности этой жизни. И даже стала иногда злить, потому что отнимала слишком много времени от… рая – да, рая, как ни пошло звучит! – которым стало для него пребывание рядом с любимой женщиной. "Наверное, это возраст, – размышлял он порой, – наверное, время такое пришло – жить чувствами к другому человеку, к женщине. Я дорос до этого? – Аркадий усмехался. – Спасибо, что дожил. Оказывается, это прекрасно. Раньше не знал, не испытывал, не подозревал даже". Он прислушивался к себе, вспоминал и честно констатировал: "Нет, никогда!".

Он обожал своих детей, когда они были совсем крохами – а как же иначе? Но ощущения волшебства близости и понимания, погружения в другого человека и кайфа от этого всё-таки не было. "Простите, дети… И дай вам бог хоть раз в жизни испытать нечто похожее. Тогда вы точно будете знать, что жили не напрасно, а жизнь – прекрасная штука. Я же понимаю, что вы думаете, дурачки вы мои, дурачки: наследство, деньги… Ерунда это все!". Мысли в горько-сладком соусе. Сладко – от понимания своей избранности, ведь мало кому даётся такое счастье! Посмотрите вокруг: кто в шестьдесят лет плавает в любви, как дельфин в море, наслаждаясь бескрайностью и безвременьем? Горько, потому что даже самые родные, дети, не верят, не понимают, думают совсем о другом. Скорее всего, считают отца климактерическим идиотом, а его избранницу – хитренькой хищницей. Шаблонное мышление, отсутствие эмпатии, неумение понимать других – и в результате ошибка на сто процентов, плюс принимается за минус. Вот так и живём – вроде бы среди людей, но в абсолютном одиночестве непонимания и враждебности, которые делают нас не просто далёкими друг от друга, а практически разными видами-породами. Ибо даже сигнальная система получается разной. И рефлексы не совпадают.

Почему-то вспомнилась замечательная Рената Муха:


"Жил Человек на острове в печальном одиночестве.

Детей не знал по имени, но вспоминал по отчеству".


Люди вообще странная порода сапиенсов! Они подчас абсолютно искренне считают, что каждого настигнет его карма, коли он в чём виноват или просто человек нехороший. А идеального товарища, значит, ничего не настигнет? Он никогда ничем не заболеет и будет жить вечно? Смешны и неуместны бывают эти вскрики "Вот я всегда знал, что придёт расплата!" – лет через десять после какой-нибудь обиды на личного супостата, которому вдруг поездом отрезало ногу. Ну, да, человек не из железа и не вечный… Но до этого момента у него было десять безоблачных лет счастья, пока ты, ждавший торжества кармы и якобы справедливости, нервно покусывая ногти, наблюдал за его жизнью, подбадривая себя: "Ну, вот уже скоро, вот уже прям сейчас!", таким образом, будучи отнюдь не вечным и уже став больным и почти старым и потеряв навсегда свой десяток неповторимых лет, которые уже никогда не вернутся.


Тему возможного ребёнка Лида и Аркадий обсудили с самого начала. Лида не могла разобраться в своих чувствах: вроде бы и надо, вроде бы даже немного хочется, но… её ли это путь, для неё ли материнство? Она какая-то неправильная, наверное, ей вообще, кроме Аркадия, не нужен никто в этом мире. Аркадий же сразу сказал: "Решать тебе… Но ты же помнишь, сколько мне лет. А отец нужен ребёнку сильным и здоровым до его… лет двадцати, как минимум, разве не так? С другой стороны, это стимул! Мне придется стараться изо всех сил". И решили они, что пусть будет, как будет. Никаких особенных мер не предпринимать, не мучиться и не ломать голову, а если случится – значит, так тому и быть.

Случилось. Лиде было уже тридцать восемь, и всё почему-то пошло наперекосяк. В общем, всё получилось как нельзя более печально: ребёнка выносить не удалось, а с гинекологией оказалось настолько всё плохо, что пришлось делать серьёзную операцию, навсегда ставившую крест на возможности иметь детей.

Аркадий не стал рисковать и увёз Лиду в Израиль, чтобы ей всё сделали по высшему разряду, в самых лучших условиях. Лежала Лида в прекрасной палате, оборудованной самым современным и передовым. Бледная, исхудавшая, с бровями, застывшими трагической фигуркой домика. Эти грустные брови заставляли адски ныть сердце Аркадия. Он сидел рядом с женой, держал ее за руку и не уходил из палаты ни днём, ни ночью – для него там была отдельная кровать. Он все время видел Лидины бровки, застывшие в печали. Боже мой, как он жалел её! Как маленького ребёнка, которому больно, плохо и страшно.

Лида смотрела вверх – в свисавший с потолка телевизор, где показывали какую-то местную музыкальную передачу. Вдруг она улыбнулась, бровки дрогнули, немного расслабившись.

– Смотри, Аркашка! – она подняла руку, тыкая пальцем в телевизор. – Тебя показывают! Это же ты, вылитый ты!

Аркадий удивлённо поднял голову: на экране пел красивую песню на иврите седой мужчина с интересным лицом, на самом деле чем-то похожий на него. Аркадий колебался – то ли похож, то ли нет.

– Разлучённый с тобой брат? – продолжала хихикать Лида. – Что ж ты молчал, что у тебя есть еврейские крови?

В этот момент в палату зашла сестра, которая принесла Лиде лекарства. Ничего удивительного не было в том, что сестричку звали Надей и приехала в Израиль она с Украины.

– Наденька, кто это? – спросила Лида сестричку, указывая на экран.

– А, это Шломо Арци, знаменитый израильский певец, – охотно пояснила Надя и вдруг, глянув на Аркадия, воскликнула, всплеснув руками. – Божечки, как же вы с ним похожи, вы не родственники? А я-то всё думала, кого вы мне напоминаете? Оба такие красивые мужчины и так похожи – это не просто так!

Лида расхохоталась от души, и её брови тоже "засмеялись". Аркадий почувствовал сильное облегчение и… огромную благодарность неведомому израильскому певцу. Потом опять внимательно вгляделся в экран: хм, неужели они с этим дядькой действительно похожи? Ну, что ж, мужик интересный, женщинам нравится… Приятно! Спасибо тебе, Шломо. Помог немножко.

Неделей позже они гуляли по тель-авивской набережной. Была зима, море выглядело серым и неприветливым, холодный ветер гонял по нему белые барашки, а заодно изо всех сил путал волосы прохожим, свирепо трепал их одежду и нагло норовил залезть под воротники и простудить. Лида была закутана в тёплый свитер, кофту и длинный шерстяной шарф по самый нос, на голове – кожаная кепка, полностью закрывшая уши, с козырьком, натянутым почти на глаза. Аркадий бережно обнимал жену за талию и вёл, ещё слабенькую, вдоль моря, постоянно приговаривая: "Дыши глубоко, но носом! Вдыхай морской воздух, он целебный. Но рот закрой!"

Они медленно шли по направлению ветра, чтобы всё же он дул в спину… По пути смотрели на вывески, хотели выбрать кафешку посимпатичней, где можно посидеть с хорошим кофе и сквозь чистое стекло полюбоваться зимним Средиземным морем и отдохнуть от бесцеремонных приставаний совсем не южного и не доброго ветра. Кафе они нашли почти пустое, тёплое и уютное небольшое помещение с изящной чёрной мебелью, приглушённым светом и тихой-тихой джазовой музыкой. Там одуряюще пахло кофе и булочками с корицей. Вот это они и заказали, заняв столик перед огромным окном во всю стену. Некоторые время они молчали, согреваясь и глядя через стекло на уже безопасную зимнюю израильскую картинку. А потом, когда подали кофе и они сделали по глотку, Аркадий заговорил:

– Знаешь, я очень много думал… вспоминал. Эти дни, пока мы были в больнице, как-то способствовали философскому настрою. Мне было страшно, очень страшно за тебя! Я понял, что теперь мне, кроме тебя, ничего в этой жизни уже не нужно. Я старый, да? – улыбнулся Аркадий и, увидев активный протест Лиды, открывший было рот, чтобы высказаться, быстро взял её за руку. – Молчи! Я знаю, что ты скажешь, Лидушка моя. Дай мне высказаться, потом будешь ругаться. Так вот… Понимаешь, я родился в ужасное время и в очень дурацкой стране. Мне повезло в том смысле, что на шестидесятые годы пришлась молодость, в тот момент всё, казалось, меняется в прекрасную сторону, я был счастлив, мне казалось, что жизнь – офигительная штука. Наверное, она и была офигительной… тогда… для меня. И даже когда снова всё стало тухло и противно, я не считал себя обделённым, ведь я никогда не был беден – посоветским понятиям всегда был успешен. И лишь в конце восьмидесятых, когда стал много ездить и видеть, понял, в какой клоаке, тоскливой, нищей и бездарной клоаке мы живём! В какой-то момент это убило, честно! Была мысль уехать. Но тогда я как раз развёлся, остался один, и мне подумалось, а зачем мне западный мир с его возможностями, тамошнее благополучие и все радости, если я один? А для себя одного я и в Москве устроил жизнь вполне достойную по всем мировым стандартам. И ездил много, очень много. А потом появилась ты. И вдруг жизнь началась снова, понимаешь? Совсем заново! Если бы тогда, в те годы, со мной была ты, то я бы сгрёб тебя в охапку и утащил в любое место мира, которое ты назвала бы. Париж, Лондон, Нью-Йорк… Всё, что хочешь! Ради тебя я построил бы нашу жизнь заново где угодно и так же хорошо, как сумел это в России, – он немного помолчал и продолжил:

– Эти последние дни здесь, когда тебе стало намного лучше, когда мы гуляем по Израилю, видим море, эту красоту, вспоминаем другие места, где мы с тобой были, наш с тобой Рим, я думал о том, что тогда, раньше, в молодости, я и мечтать не смел, что однажды, когда буду почти стариком, у меня будет (о боже!) такая прекрасная и любимая женщина, с которой мы вместе увидим мир: Елисейские поля, Тауэр, самые красивые моря и океаны, дворцы и храмы, замки и музеи, да хоть всех чертей в ступе! Главное, с тобой – такой прекрасной и такой родной.

Ты помнишь, как мы с тобой ходили в "Мулен Руж"? Тогда, в самую первую поездку в Париж? Помнишь? Когда нам подали шампанское, а со сцены запели "I love Paris", ты заплакала. Я испугался, а ты сказала: "Я так счастлива, что не верю". Помнишь? Я никогда не забуду этой минуты, что я тогда почувствовал…

Это чудо, настоящее чудо, Лидушка, понимаешь? Это никак не вяжется с той моей прошлой жизнью, про которую я не понимал ничего, а потому был вроде бы счастлив. Но всё познаётся в сравнении, вот истина, – Аркадий умолк на минуту, сжав губы, его желваки напряглись. Лида боялась вздохнуть и пошевелиться – она увидела в глазах мужчины слёзы. Он ещё сильнее сжал её руку, и она ответила на его пожатие.

– Я хочу спросить тебя: может быть, ты хочешь сейчас всё изменить? Может, хочешь уехать в Париж, в Лондон – куда скажешь? Я сделаю всё для тебя. Ты только скажи. Хочешь?

Лида опустила голову.

– Аркаша… Ох… Я не знаю. Погоди минутку, сейчас я сформулирую…

И опять они замолчали на несколько минут. Звучал печальный и очень красивый фокстрот – тихонько так звучал, будто боялся помешать этой беседе, опасался спугнуть их чувства, стараясь, напротив, помочь им оставаться на той же ноте, вести разговор, не отвлекаясь на внешнее, быть только вдвоём. Ведь со стороны эта пара смотрелась, как нежные любовники, встретившиеся на желанном свидании, бесконечно говорящие о любви и только о ней. Спустя несколько минут Лида продолжила:

– Сейчас ещё больно. Если бы… если бы… был ребёнок, – эти слова она произнесла едва слышно; Аркадий скорее угадал их, чем услышал, – то я, безусловно, сказала бы – да, давай уедем из Москвы. Будем жить в другом месте, в другой стране. Но теперь… – она подняла глаза и улыбнулась. – Ты знаешь, я так счастлива с тобой и со всем тем, что у нас есть, что не чувствую в этом ни малейшей потребности. Я так люблю наш с тобой дом! Мне там хорошо, уютно, спокойно и… счастливо, и я не понимаю – зачем что-то менять? Я очень счастлива! Мне больше ничего не нужно. Я неправа?

Аркадий нежно поцеловал её руку и прислонил Лидину ладонь к своей щеке.

– Всё-таки ты мне родная, да? Я ведь думал в точности так же, теми же словами. Или ты бессовестно залезла мне в мозг и украла оттуда мою мысль?

– Тогда уж не мысль украла, – засмеялась Лида, – а чувство, и не из мозга, а прямо из души, из сердца!

– Ты украла само моё сердце, – без смеха и очень серьёзно заметил Аркадий. – И это здорово. Пусть оно побудет у тебя. Не потеряй только.

Потом они вернулись в Москву, и кое-что изменилось: Аркадий оставил работу. Он уже имел право на пенсию по закону, но дело не в этом. Пока с Лидой было плохо, Аркадий несколько раз пугался до смерти от мысли, что может её потерять. Он сто тысяч раз подумал, что не такая уж долгая жизнь осталась у него, и тратить её не на то, чтобы всегда быть рядом с любимой, глупо, глупее не придумаешь. Те самые все деньги, которые нужны, чтобы в старости жить без хлопот, он давно уже заработал и вполне мог себе позволить жизнь как рантье, причём, отнюдь не бедный рантье.

На страницу:
4 из 7