Полная версия
Сестра Марина. Люсина жизнь (сборник)
Так вот какая теплота, невыразимая, самоотверженная любовь царили в душе этой женщины, по виду такой сухой и холодной!
Легкий вздох вырвался из груди Нюты; но как ни тих был этот вздох, он достиг чуткого слуха Ольги Павловны.
– Что вам угодно, сестра Трудова? – сразу принимая свой обычный ледяной вид, произнесла начальница. И брови ее нахмурились. В глазах мелькнул огонек досады.
Но Нюта не успела ответить, так как в это время вбежала запыхавшаяся черненькая, как мушка, сестра Двоепольская.
– Ольга Павловна… Наташу увозят… Литию[26] в амбулатории сейчас будут служить… – проговорила она и исчезла так же быстро, как появилась, за дверью.
– Идем, сестра… Вы ее не знали, но, как усопшему другу страдающего человечества, воздадите ей последний долг… – произнесла Шубина, взяв под руку Нюту и выходя с ней из своей квартиры.
В амбулатории, где работала покойная Есипова, собралась вся община, все сестры, бывшие налицо, доктора, администрация, прислуга. Нюта видела закрытый наглухо гроб, тихо покачивавшийся на плечах сестер, пожелавших нести до ворот усопшую подругу, и высокого старика, с лицом, закаменевшим от горя, печального, как сама смерть. То был отец умершей. Перед ней мелькнули заплаканное личико Розочки, бледное, серьезное, строгое лицо Юматовой, взволнованные лица других сестер.
Священник, престарелый, библейского вида старец, дрожащим голосом читал молитвы. Сестры пели. И протяжный трогательный напев «Святый Боже» наполнял собой, казалось, каждый уголок огромного белого здания общины.
Когда лития кончилась, сестры вынесли гроб на улицу, где служители поместили его в заранее заготовленный свинцовый ящик, который поставили на ожидавшие у ворот дроги.
Сестры пропели в последний раз, и дроги тронулись по направлению к железнодорожному вокзалу, так как отец умершей сестры милосердия решил увезти в родовое имение тело единственной дочери, чтобы опустить его там в фамильный склеп.
– Была Наташа – и нет Наташи! – прозвучал вблизи Нюты голос одной из сестер.
Девушка взглянула на сестру-начальницу. Но лицо Ольги Павловны снова замерло в его ледяном покое. На нем не было видно ни тени волнения и недавних слез…
Оно было замкнуто, холодно и спокойно.
Глава IX
Прошли две недели. Вихрем пронеслись дни, сменяясь и чередуясь, как в калейдоскопе. Жизнь вертела неустанно – день и ночь – свое быстрое, неутомимое колесо, и в этом колесе вертелась, кружилась, кипела и горела Нюта. То, что приходилось переживать ей теперь, казалось какой-то сплошной горячей вакханалией работы.
Бурля своей кипучей деятельностью, теперь наступила новая эра Нютиного существования.
Поднимаясь ежедневно в семь часов, она спешно причесывалась, мылась, одевалась и, проглотив наскоро чай, после общей молитвы летела на амбулаторный прием.
Необходимо было приготовить инструменты, теплую воду, дезинфекцию и лекарства к приему больных, облить и тщательно еще раз обтереть раствором сулемы скамьи и столы, вымытые накануне.
В девять собирались больные. Их иной день бывало до тысячи человек.
Тут-то и начиналось самое пекло горячечной работы. Не чуя ног под собой, Нюта носилась из одного конца приема на другой. Здесь перевязывала, там обмывала раны, отсчитывала капли лекарств, помогая докторам и старшим сестрам, как могла и умела.
От лекций в аудитории она была освобождена, кроме специальных по глазным, зубным и горловым болезням. Но это были нетрудные, легко усваиваемые предметы, и просидеть и прослушать их было скорее удовольствием, нежели трудом для Нюты. Точно так же было приятно изучать и массаж. Труднее чувствовалась общинная жизнь при иных обстоятельствах.
Каждую субботу младшие и испытуемые сестры должны были производить полную, основательную уборку приемных покоев, до мытья полов включительно. И тут-то жутко приходилось Нюте с непривычки: таскать тяжелые ведра с водой, разведенной крепким дезинфицирующим составом, скрести целыми часами пол, ползая на коленях, оставаться подолгу на ветру и сквозняках при открытых форточках. Хуже всего допекали девушку острые, едкие дезинфицирующие составы, к которым приходилось прибегать во время уборки. Крепкий раствор сулемы и карболки разъедал ее нежные руки. Белая кожа потрескалась и сморщилась на пальцах, ладони покрылись мозолями и загрубели.
Да и вся Нюта, не только руки ее, изменилась до неузнаваемости в этот короткий срок. Новый скромный полотняный халатик, платье и широкий докторский передник скрадывали теперь тонкую врожденную грацию ее изящной фигурки. Черная косынка, покрывавшая голову, придавала девушке вид послушницы из монастыря.
Изредка останавливалась она перед туалетным столиком Розочки, заглядывала в зеркало и не узнавала себя.
– Господи! Да неужели же это я? Я – Нюта Вербина, та самая Нюта, что еще две недели тому назад разливала чай в японской гостиной и любезной улыбкой светской барышни отвечала на шутки гостей?!
Сестры, вначале косо поглядывавшие на «барышню-белоручку», которую они предполагали встретить в Нюте, теперь, внимательно приглядевшись к трудолюбивой, выносливой, работавшей не покладая рук девушке, изменили, казалось, свое первоначальное мнение о ней. Одна только ничем не довольная, грубоватая сестра Клементьева все еще недоброжелательно поглядывала на Нюту и то и дело грубо «шпыняла» ее за всякий самый незначительный промах. Да еще сестра-помощница Мария Викторовна почему-то невзлюбила ее и, встречаясь с ней, ехидно поджимала свои и без того тонкие губы и роняла мимоходом:
– Преуспеваете, сестрица! Слышала, слышала… Только вот как дальше-то на дежурствах пойдет… Это еще что – цветочки, сестрица, ягодки впереди, впереди… Да… Трудненько вам придется. Не привыкли вы с детства к труду. В холе росли, очевидно…
Ах, как не терпела Нюта эту притворно-любезную, но таившую в себе змеиное жало сестру! Впрочем, не одна Нюта не выносила Мартыновой: вся община единодушно ненавидела «Марихен» и «ехидку», как сестры окрестили ее.
Тяжелый физический труд, вечное стремление успеть вовремя с работой, постоянная напряженность делали то, что к вечеру измученная до полусмерти Нюта едва добиралась до постели, падала на нее как сноп и засыпала мертвым сном.
Она не слышала, как собирались в их комнате сестры, предпочитая «десятый номер» всем прочим помещениям общежития. Не слышала, как приходила сестра Двоепольская с гитарой и, наигрывая на ней цыганские и русские песни, подтягивала симпатичным тоненьким, чуть надтреснутым голоском. Не слышала, как Розочка, разойдясь иногда, проходила павой под звуки «По улице мостовой» русскую, к общему удовольствию сестер, или как бледная, тонкая, грустная Юматова нежно и красиво декламировала Надсона, любимого своего поэта, с захватывающим выражением произнося стихи. Не слышала, как толстая Кононова рассказывала про свое родное село, где она жила у отца-дьякона, доводившегося ей дядей, и пекла просфоры[27], прежде нежели поступить сюда.
Нюта ничего не слышала, не видела, не ощущала в такие минуты.
Она спала, как мертвая, без всяких сновидений и грез.
* * *– Ну, Мариночка, целуйте меня. Я принесла вам радость. Целуйте скорей! – и вбежавшая в комнату Розочка подставила Нюте одну за другой свои свежие, смеющиеся и сияющие обычными лукавыми ямочками щеки.
Нюта, присевшая после долгого, утомительного рабочего дня в покойное мягкое кресло и сшивавшая длинные, казалось, бесконечные бинты из марли, подняла на вошедшую свои большие серые вопрошающие глаза.
– И все-то она врет, Розочка… Не слушайте вы ее, язык без костей, мелет, что хочет, – грубовато пошутила Кононова, отдыхавшая на постели после дневного дежурства.
Юматовой не было. Она отпросилась на кладбище навестить могилки детей.
– Ну, уж вы бы помалкивали, госпожа «просвирня», – задорно надувая губки, произнесла Катя. – Вы на бедную Розочку всегда рады напасть, а Розочка действительно принесла новость. Очень хорошую, очень желанную для кого-то новость!
И сделав лукавую рожицу, Катя покосилась на Нюту.
– Что такое, сестра?
Большие серые глаза Вербиной вспыхнули. Румянец залил бледное лицо.
– Не томите, Катюша, – шепнула она чуть слышно.
– Ну, уж так и быть, смилостивлюсь, скажу! Ольга Павловна вас нынче на ночное дежурство в барак на помощь сестре Клеменс назначит. Что, не ожидали? Да?
– Ах!
В этом «ах!» сказалась вся бурная, давно ждавшая этого случая душа Нюты.
Дежурство в бараке! Так вот она, так долго желанная цель!
Как она мечтала об этом всю эту неделю, мечтала робко, несмело в тайниках своей души, в самых потаенных глубинах мыслей.
Первое дежурство!
Только настоящая, закаленная сестра, «крестовая», деятельница общины могла надеяться на такое лестное доверие со стороны начальницы.
– Полно, Катюша, вы не ослышались ли? – застенчиво осведомилась она, боясь поверить своим ушам. – Действительно меня, а не кого другого назначили на ночное?
– Она великолепна, эта Мариночка! Сестра Кононова, Конониха, «просвирня» заспанная, взгляните вы только на этот экземпляр! Не верит своему счастью! Кононова, вам я говорю или нет? – тормошила Розочка снова задремавшую было сестру.
Та рассердилась.
– Ужо постойте, я в вас запущу подушкой, – говорила Кононова. – Спать невмоготу хочется, а она не дает покоя. Да отстань ты от меня, верченая, тьфу, прости меня Бог.
– Какая есть, не взыщите-с, – комически, по-мужски расшаркиваясь перед Кононовой, хохотала Розочка, и, сморщив свой хорошенький носик, оттянув углы рта и задрав голову, она мелкими шажками затрусила по комнате и затянула тоненьким голоском с ехидно-любезной улыбочкой на лице:
– Вы, сестрица, немножечко изволили провиниться перед уставом нашей глубоко почитаемой общины… И вы, сестрица, осмелюсь вас предупредить, нарушили этим одно из…
– Ха-ха-ха! Да ведь это Марихен наша! Сразу узнать! Как ты это ее ловко! Ай да Розочка! – захохотала своим грубым, добродушным смехом Кононова, тяжело поднимаясь и садясь на постели. – Ну тебя, довольно, уморила, не могу!
– Уморила, уморила, уморила! – запела вдруг на все общежитие Розочка, будя и вспугивая, как притаившуюся птицу, немую тишь коридоров и комнат.
В ту же минуту приоткрылась дверь, и в «десятый номер» просунулась голова помощницы.
– Вы, сестрица, немножечко изволили… – затянула с ехидной улыбочкой Марья Викторовна и не докончила фразы. Розочка прыснула и, бросившись в угол между шкафом и печкой, тряслась от смеха, надрывавшего все ее существо. Толстая Кононова уткнулась в подушку носом и, давясь от хохота, тоже тряслась вся, всем своим огромным телом.
– Вы, сестрица, изволили нарушить… – тянула в дверях Марихен, удивленно негодующими глазами переходя от одной смеющейся фигуры к другой.
И вдруг, поняв причину общего смеха, багрово покраснела и пробормотала себе под нос:
– Невозможно выносить больше этого! В «десятом номере» сестра Розанова республику какую-то устроила! Стыд и срам!
И, рассерженная, скрылась за дверью. Нюта, едва сдерживая улыбку, смотрела ей вслед.
Глава X
– Ну, вот и театр военных действий! С Богом, поручик! Сестра Клеменс, вот вам помощница на сегодняшнюю ночь. – И Розанова отвесила низкий, поясной, умышленно форсированный поклон пожилой дежурной сестре, женщине с подвязанной щекой и с выражением тупого страдания на лице.
– Что это, у вас зубы болят? – неожиданно переходя на иной тон, сочувственный и теплый, осведомилась у нее Катя.
– Да, флюс… Пломбировать идти к сестре Богдановой надо, – с чуть заметным нерусским акцентом произнесла сестра. – Всю ночь ноет сегодня… А больные, как назло, неспокойные нынче. Ужас!
– Хотите, сменю вас? – живо предложила Розанова.
– Ах, нет, что вы. Вы предыдущую ночь дежурили, Бог с вами! – сконфузилась немка.
– Ну, как хотите… Пойду Юматову ублаготворять. Тоже сегодня глаз не сомкнет ночью… Наплакалась на кладбище, бедняжка. Счастливо оставаться, Мариночка. Прощайте, сестра Клеменс, доброй ночи.
– Доброй ночи, милое дитя.
Немка долго смотрела вслед Кате, до тех пор пока миниатюрная фигурка сестры-девочки не скрылась за дверью тифозного барака.
– Ну, в добрый час! Начинайте с Богом! – обернувшись к Нюте, проговорила она. – Прежде всего надо термометры поставить и компрессы переменить на ледяные мешки. А я пойду поить чаем номера второй и восьмой, а потом в мужское отделение пройти надо. Вы справитесь одна? У меня здесь двадцать шесть больных женщин и один ребенок.
– Справлюсь… даст Бог… – тихо проронила Нюта и вошла в барак.
Электрические лампочки под матовыми колпаками освещали белые, яркие, окрашенные клеевой краской стены. По обе стороны широкой входной двери, ведущей в коридор, изголовьями к стенам стояли два ряда кроватей с больными, образуя посреди комнаты большой свободный проход.
Над изголовьем каждой койки, на высоком металлическом пруте была прибита черная дощечка с белой, сделанной латинскими буквами надписью – названием болезни. Между кроватями в узеньких проходах стояли шкафчики-столики. В углу висел большой образ, изображающий Вознесение Господне, с мерцающей перед ним лампадой. У дверей находилась постель дежурной сиделки. В окна с опущенными белыми шторами проникала петербургская ночь.
Все это Нюта успела осмотреть одним взглядом, когда с крайней постели неожиданно послышались стоны.
Нюта поспешила туда.
На высоко взбитых подушках покоилось бледное, желтое, высохшее, как пергамент, лицо старухи, с заострившимися чертами, с двумя пятнами лихорадочного багрового румянца, выступившими на резко выдававшихся скулах, обтянутых желтой, сморщенной кожей. Седые космы волос выбивались из-под чепца. Губы, потрескавшиеся от жара, неслышно шептали что-то.
– Что, тебе, бабушка, плохо?.. Да? – наклонилась над старухой Нюта.
– Плохо… сестрица… Плохо, милосердненькая… Ой, смертушка никак идет ко мне… Маятно мне, сестричка… Родименькая, ой, маятно мне… Ох, маятно, сердешная, все нутро горит… Испить бы…
– Попей, бабушка, Господь даст, полегче станет.
И Нюта, осторожно приподняв отяжелевшую голову старухи, другой рукой берет кружку с питьем, стоящую тут же на столике, и подносит к ссохшимся от жара губам, потом быстрыми и ловкими руками разбинтовывает больной живот старухи (у нее был брюшной тиф в затяжной форме), снимает нагревшийся, как печь, сухой компресс, смачивает его у крана в коридоре и, плотно выжав, снова укладывает на прежнее место, прикрыв его клеенкой с фланелью, и быстро забинтовывает живот.
– Пошли тебе Господь, сестринька, родненькая… Полегше будто, – залепетала, успокаиваясь, старуха. – Ишь ты, молоденькая какая, годочков-то семнадцать есть ли? – внезапно, засмотревшись на Нюту, осведомляется она.
– Девятнадцатый уж кончается, бабушка, старуха уже я, – шутит Нюта, кивнув с ободряющей улыбкой больной, ставит ей градусник под мышку и спешит к другой больной.
По соседству с койкой старухи лежит молодая девушка из фабричных. Она мечется без памяти и бредит запекшимися губами.
Нюта зовет сиделку и при ее помощи меняет пузырь на голове больной, перебинтовывает ее и поит водой…
Дальше обходит Нюта барак. Старые и молодые, изможденные недугом лица. Больные стонут, кричат. У иных широко раскрыты лихорадочно сверкающие глаза. Иные спят, другие мечутся без памяти, выговаривая бессвязные, дикие слова. Какой-то сплошной сумбур смешанных резких, невнятных звуков наполняет тифозный покой. Странно и жутко их слышать с непривычки.
И вдруг громкий, пронзительный вопль острым, режущим звуком пронизывает покой. Вопль несется с крайней койки, что у окошка. Нюта, испуганная, потрясенная, бежит туда.
На койке сидит маленькая скорчившаяся фигурка. Сидит и кричит в одну ноту пронзительным, тягучим воплем, раздирающим душу.
Нюта видит наголо остриженную, как шар круглую черную головенку, огромные, сверкающие безумным огнем черные, глубокие, как две ямы, глаза и ссохшиеся искривленные губы. Ослепительно белые зубы, чуть покрытые желтоватым налетом, эти огромные прекрасные глаза напоминают кого-то Нюте.
«Боже, да ведь это давешний итальянец!.. Маленький шарманщик! Как я раньше не узнала его!» – просыпается в голове девушки неожиданная догадка.
Она поднимает глаза на черную дощечку и читает: «Джиованни Маркони, шарманщик, уроженец Венеции; девяти лет».
– Тебе худо, милый? – наклоняется она к мальчику.
Черные глаза поднимаются на нее с безумным выражением, вызванным нечеловеческой мукой, и вдруг что-то похожее на сознание пробуждается в них. Вопль, разрывающий грудь, прерывается на мгновение. Две худые, как плеточки, измученные жестоким недугом ручки внезапно обвиваются вокруг шеи Нюты.
– Mia sorella[28]! – шепчут пересохшие губки и пышут нестерпимым жаром в лицо Нюты.
Блаженная улыбка скользит по нежным чертам маленького больного и исчезает в безднах его черных сверкающих глаз.
Он так впился рученьками в шею Нюты, что трудно вырваться от него. С соседней койки приподнимается женская голова.
Это выздоравливающая. Вид у нее не такой слабый, хотя изможденное, исхудалое, как тень, лицо говорит без слов о недавно пережитых жестоких страданиях.
– Вот он все так… Итальянчик этот, – говорит шепотом женщина, – сестру Юматову «madre»[29] величал; вас по-иному, сестрица. И беспокойный какой, страшное дело: его намедни сестрица-дежурная привязывала к постели. Вскакивал все, да и ну бежать, только смотри… Жар у него, 41°, сказывали, показывало поутру…
Но Нюта и без этого объяснения знала, что мальчик в жару. Его горячее тельце буквально палило, как солнце юга в полдень. Было душно и жутко от этой ужасной температуры в маленьком, беспомощном человеческом теле.
Вдруг Джиованни заметался снова…
– Mia testa!.. Mia testa[30]! – завопил он, хватаясь обеими руками за голову, на которой лежал прикрепленный ремнем ледяной пузырь.
– Ta molto caldo! Ta molto caldo![31] – кричал он, исступленно бросаясь из стороны в сторону.
И опять громкий, быстрый лепет:
– Non stò troppo bene! Angelo mio![32]
Нюта не без труда уложила его снова на подушку, поправила съехавший на бритой головке пузырь и, обернувшись, спросила тихо соседку Джиованни.
– Неужели он все время так мучается?
– Да, сестрица. Говорят, его дело плохо. Доктор этого бедняжку особо навещает помимо обхода. Жаль мальчонку… Известно – дите. Малое еще… Умирать рано будто… А красавчик-то какой, загляденье просто… Писаный…
– А вы, больная, кто? – обратилась ласково Нюта к женщине, ставя ей термометр.
– Мы прачки… Матреша Сидорова… Работала по осени, да, видно, нутро застудила… Страсть разболелось… Спасибо докторам да сестрицам, отходили, пошли вам всем здоровья Господь, – заключила женщина и стыдливым движением руки смахнула слезу, скатившуюся у нее с ресницы.
Нюта опять ласково ей улыбнулась и продолжала обход палаты.
* * *Было около полуночи, когда, напоив последнюю больную, Нюта готовилась уже идти в мужское отделение на помощь дежурной Клеменс. Но неожиданный шорох в углу заставил ее быстро обернуться и чуть не вскрикнуть от испуга.
Койка Джиованни была пуста. Больной мальчик в белой длинной, до пят, больничной рубахе быстрыми неровными шагами бежал, шлепая голыми пятками по полу, по направлению к двери. Его лицо было красно, как кумач. Он быстро размахивал руками, а черные глаза, наполненные безумием горячки, бессмысленно таращились из-под сведенной линии бровей.
– Джиованни! Куда ты? Остановись! – вырвалось испуганно и громко из груди Нюты, и в два прыжка она настигла его.
– Остановись, Джиованни! Куда ты! Ложись в постель, дорогой мой!
И она схватила за плечи ребенка, силясь поднять его и унести.
Но изумительно ловким поворотом тела, изогнувшись, как кошка, Джиованни вывернулся из-под руки Нюты и бросился за дверь, гулко шлепая босыми ножками по каменному полу коридора.
Нюта что было духу кинулась за ним. Было что-то жуткое в этом беге больного мальчика, охваченного безумием тифозной горячки. Его исхудалые ноги не успели, однако, утерять изумительную быстроту, или, быть может, горячка давала им эту быстроту. Запыхавшаяся, бледная от бега и страха за участь больного, Нюта мчалась за ним стрелой. Как нарочно, в длинном коридоре барака не было ни души. В приемной больницы – тоже. Крикнуть, позвать на помощь было нельзя. Криком Нюта могла бы насмерть перепугать больных. А многие из них были так слабы.
Джиованни между тем все несся вперед.
Вот он уже в конце коридора… Там белеется входная дверь, ведущая на террасу и в сад… Если дверь окажется запертой – спасение: Нюта схватит охваченного припадком безумия мальчика и унесет в барак.
– Джиованни, стой! – послала она еще раз в пространство задыхающимся от волнения и бега голосом. – Ради Бога, стой, Джиованни!
Джиованни как будто не слышал слов Нюты. Он в два прыжка перерезал остававшееся ему до двери пространство, схватился за ручку ее и изо всей силы рванул дверь к себе.
Нюта тихо ахнула и кинулась за ним… Холодная, сырая струя осеннего ночного воздуха ворвалась в коридор. Ночная мгла, чуть освещенная уличными фонарями, прокрадывалась в сад. Сбежать по каменным ступеням террасы и, что было духу, пуститься вдоль по дорожке, шурша опавшими листьями, было для Джиованни делом одной секунды. В одной длинной больничной рубашке, худой, костлявый, с горящими огнем безумия глазами, он походил на призрак.
Нюта поняла одно: если она не настигнет сейчас, не остановит мальчика, он выбежит на улицу, где неизбежная гибель ждет Джиованни. Он мог попасть под колесо экипажа, под трамвай, наконец, в реку, бурливо плещущую там, за набережной, свои мутные октябрьские воды…
И вне себя от ужаса Нюта крикнула на весь сад:
– Стой, Джиованни! Тебе говорят, стой!
Вероятно, много силы, силы смертельного отчаяния и ужаса было в этом крике обезумевшей от страха за жизнь мальчика Нюты, – крик этот долетел до ушей Джиованни, и он сразу, как вкопанный, остановился на дорожке и повернулся к своей преследовательнице лицом.
– Джиованни, миленький, дорогой! – закричала Нюта. – Вернись, Джиованни, подойди ко мне!
Большие глаза мальчика, горевшие нездоровым огнем, впились в нее.
– No![33] – произнес он решительно и упрямо замотал бритой головенкой, щелкнув зубами.
– Милый, хороший!.. Джиованни!
– No!.. No!.. No!..
И так как Нюта все приближалась к нему, он быстро наклонился к дорожке и поднял камень.
Теперь лицо его исказилось злобой. На губах проступила пена, глаза блеснули предостерегающим исступленно-злым огоньком.
– Si conserve! Guai a te![34] – крикнул он и угрожающим жестом взмахнул рукой.
На минуту Нюта остановилась из чувства самосохранения. Но в следующую же секунду снова метнулась к нему.
– Ты вернешься со мной в дом, сейчас же, Джиованни! – повелительным криком сорвалось с ее уст. – Сейчас же, Джиова…
Она не договорила. Мальчик взмахнул рукой. Камень метнулся, и крик, вызванный нестерпимой болью, огласил сад…
Что-то с мучительной силой ударило в лоб Нюту. Острое, как нож, физическое страдание на миг заглушило все остальные ее чувства, голова закружилась, в глазах потемнело. Инстинктивно поднесла она руку к виску. Что-то теплое, липкое, влажное и противное текло по нему, застилая глаз и верхнюю часть лба, как бы раскалывая ее от боли…
Нюте показалось мгновенно, что темное ночное небо с золотыми точками звезд опускается ей на голову, земля колеблется под ее ногами, почва уходит под ней.
«Сейчас обморок… Я упаду… Джиованни убежит и все погибло!» – вихрем проносится в раненой голове Нюты тревожная полусознательная мысль. Она собирает последние усилия воли и почти со сверхъестественной силой бросается к замешкавшемуся мальчику, цепко охватывает руками горячее, как огонь, тело, поднимает его и несет, прижимая к себе…
Джиованни мечется и бьется у нее на руках, как подстреленная птица, стараясь изо всех сил выскользнуть, и пронзительно, совсем по-звериному, визжит на весь сад.
Но цепкие руки Нюты сплелись клещами вокруг тонкого извивающегося стана мальчика. Исхудалый, как щепка, за болезнь, Джиованни легок, как перышко, но для Нюты тяжесть его тела сейчас не под силу. Ее ноги подкашиваются, в глазах стоят огненные круги, кровь льет, не переставая, и своей липкой жижей залепляет глаза…
«Надо донести его до барака, надо, во что бы то ни стало!» – с поразительной ясностью, резко, подобно огненному молоточку, дробно выбивает мысль в ее мозгу.
И она последними усилиями умирающей воли принуждает себя идти отяжелевшими от потери крови ногами.
«Боже мой, помоги только дойти! Только дойти!» – выстукивает ее мысль.
«Еще немного… Еще… Ну, будь же сильной, Нюта! Будь сильной!..» – мысленно подбодряет себя девушка.
К счастью, Джиованни не бьется, не трепещет больше. Он затих.
Вот и первая ступень… вторая… третья… Ох, сколько их!.. Нет конца… Лестница растет… растет с поразительной быстротой на глазах Нюты, принимая исполинские размеры… Она все выше, выше, выше крыш и трубы барака, до самого неба, до самых звезд…