bannerbanner
Дорога во все ненастья. Брак (сборник)
Дорога во все ненастья. Брак (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Николай Удальцов

Дорога во все ненастья. Брак

Скорее всего, я не великий писатель.

Великие писатели пишут для того, чтобы рассказать людям о том, что они поняли в жизни.

Я написал эту книгу для того, чтобы самому что-то понять…

Возможно, кто-то, прочитав эти повести, посчитает их, рванными, скомканными. И, даже, неоконченными.

Но, может быт быть, они в чем-то еще не начаты?..

Во всяком случае, конца историям, рассказанным в этой книге, как-то не видно…

А, может быть, просто я сделал очень большую глупость…

…Написав умную книгу.

Дорога во все ненастья

Эта повесть написана о том времени, когда еще не было специальных программ по борьбе со СПИДом, и само это буквосочетание вызывало обычный человеческий страх.

Теперь, когда мы научились привычно жить бок обок с этой страшной болезнью, остается сделать вывод о том, что мы, …вообще, очень быстро ко всему привыкаем.

Впрочем, эта история совсем не о лечении СПИДа. Это история о том, как люди решают свои проблемы …


…В наступившую, наконец, весну, снег как-то полинял и обнаружил свою истинную сущность – грязная вода с закопченного неба на мусорной земле.

Глазами, своей тоской напоминавшими этот снег, мои друзья смотрели на меня, когда слышали неправду о том, что я попытался создать образ положительного героя в нашей литературе.

Я соглашался с ними в том, что одно словосочетание «образ положительного героя» – заслуживает нескольких оборотов пальца у виска.

И клялся, что никакого «образа» я не создавал.

Просто, как всегда, написал о нормальных людях, здраво оценивающих время, в котором они живут.

Впрочем, может, именно это и есть – положительные герои любого времени…


…Однажды меня спросили:

– Как ты думаешь? За совершенные ошибки человек должен расплачиваться всю жизнь?

– Не знаю, – честно признался я, – Знаю только, что иногда судьба не предоставляет человеку даже этой возможности…

Художник Василий Никитин

Мои взаимоотношения с человечеством ограничивают только мои взаимоотношения с самим собой.

Это не проблема, а констатация факта.

Того факта, что эта проблема существует…


…Болтливость – болезнь ситуационная.

Хотя, отчет в этом – мы отдаем себе не всегда:

– …Весна лучше осени! – восклицаю я. И, тут же, начинаю оправдываться за это, сделанное мной, довольно спорное, предположение:

– …Хотя бы потому, что весной девушки на улицах кажутся красивее, чем осенью!

И весной отлично пьется вермут с лимоном, а осень – это время портвейна!

Весна – это нежное свадебное танго, а осень – это бесстыжий канкан года! – каждое сказанное мной предложение завершается восклицательным знаком совсем не потому, что я восторжен сверх меры.

И не потому, что на мою тираду взирают очарованные мной поклонники и поклонницы.

Я попросту пьян, и восклицания – лишь малая толика последствия оставляющих меня тормозов.

На всякий случай, я завернулся в простыню, разглагольствовать голым мне пока еще стыдно – значит не все тормоза меня бросили на произвол судьбы.

Среди сотрудников вытрезвителя есть две женщины – это их я стесняюсь.

Хотя называть судьбой милиционерок можно или с очень большой натяжкой, или когда само понятие «натяжка», получает какой-то совсем иной смысл…


Все эти мысли несколько путано, но достаточно быстро звездят в моей голове – правда, не слишком ярко, чтобы ослепить или, хотя бы, оставить след – в то время, как два милиционера-сержанта стаскивают меня с высоты моего роста и, ловко заломив мне руки, так, что хрустнули кости, укладывают на диван.

Сержантов я ненавижу бессильной ненавистью побежденного, но диван я ненавижу еще больше.

Сильной ненавистью соучастника, пойманного на месте преступления.

Собственно, ненавижу я не сам диван, плевать мне на все диваны на свете, а тот запах, который он источает прямо в мой нос.

Застарелый запах пропущенного через желудок алкоголя.


Несмотря на то, что водка делает человека сиюминутным, я многое помню.

В вытрезвителе я не в первый раз.

За последний месяц.

И ко мне почти привыкли. Во всяком случае, на столько, чтобы не обращать внимания на мои тирады, то есть, собственно говоря, не обращать внимания на самого меня.

Это наше знакомство имеет и обратную сторону: я хорошо изучил характер работников вытрезвителя, и очень точно могу, даже когда пьян – а собственно, только когда я пьян, мы и встречаемся – определить ту грань, которую мне нельзя переходить без риска оказаться клиентом с «погретыми» почками.

Многие этой грани не понимают, и вводятся в заблуждение, в общем-то, корректным, особенно по началу, поведением милиционеров.


– Фамилия? – спрашивает меня дежурный.

– Никитин, – отвечаю я, а он, отлично зная все пункты моей биографии необходимые для протокола задержания, начинает острить: «А я думал Айвазовский».

Предполагается, что всем должно быть смешно.

– Постоянное место работы?

– Член союза художников, – говорю я довольно вяло. От моего настроя не осталось и следа.

Даже самого путанного.

– Пьяница ты, а не художник, – это уже не юмор. Это кунсткамеризация фактов, вернее, одна из ее форм.

Доступная стареющему капитану милиции.

– Пьяница тоже может быть художником, и не только художником, но и композитором, и, даже, ученым.

– Что-то я композиторов у нас не вижу, а тебя, художник, чуть не каждую неделю, – постепенно мы оба втягиваемся в дискуссию.

И я тут же оседлываю конька всех более-менее образованных пьяниц:

– Пьяницами были Саврасов, Мусоргский, Глинка, Ломоносов.

Все они спились, хотя и были великими.

Победителя Куликовской сечи, основоположенника марксизма и первого президента России, я не упоминаю не потому, что боюсь этих имен, а просто по забывчивости.


Фамилии великих перечисляются мной с некоторой гордостью.

Вроде, как мы люди одного уровня.

В общем – одного поля ягоды.

Подспудно я понимаю, почему это происходит: ошибки, которые делают великие, это уже не ошибки, а форма существования эпохи.


В этот момент я ненавижу милиционеров с их усеченной образованностью и стремлением с каждым говорить на равных.

Мне они кажутся нарушителями гармонии мира, и очень хочется, чтобы такой мир исчез.

Мысль о том, что многие хотят, чтобы мир изменился, просто потому, что не могут измениться сами, появляется в моей мутной голове.

Правда, на столь не значительное мгновенье, что, растворившись в мерклом сознании, не оставляет следа, видимо, потому, что эта общая мысль оказывается слишком сложной для персонального дурманства.


Я художник.

Не то, чтобы совсем неизвестный, скорее подзабытый и зрителями, и специалистами, ведь раньше обо мне не раз писали газеты.

Раньше.

Года три назад.

Года два, как я ничего не пишу, а перебиваюсь случайной работой.

Когда мне ее дают.

Эта ситуация создает проблему, которая заключается в том, что за эти два года, я ни разу не был занят делом, о котором смог бы вспомнить через неделю после его завершения.

Впрочем, не бывает такой большой проблемы, на которую нельзя было бы плюнуть.


Алкоголики и дети не думают ни о прошлом, ни о будущем – они удовлетворяются настоящим. Ведь проблема пьянства не в том, что человек, со временем начинает сожалеть о бессмысленно прожитом. А в том, что, со временем, пьяница вообще перестает о чем-то сожалеть…


…Говорят, что биография – это всегда версия.

Видимо, моя биография – это версия, которая не подтвердилась.

Профессиональный подъем на гору у меня вышел неспешным, но стабильным, а вот скоростной спуск с горы, хотя духа и не захватывал, но прошел кувырком, под допингом, нивелировавшим боль от ссадин.

Некоторые считают, что я пропил свой талант.

Раньше говорили это у меня за спиной. Теперь говорят прямо в глаза.

А еще чаще не говорят ничего.

Вот и два дня назад, случай такой произошел.

Не случай даже, а так – недоразумение какое-то.

Стояли мы с мужиками у магазина. Нет не с теми, кто свое пальто пропил, или, наоборот, пропил все, кроме пальто и ходит в нем и зимой, и летом.

С такими я дел не имею.

С нормальными мужиками я стоял.

Ну и что с того, что полуботинки я надел, а носки – не очень.

А у одного из мужиков рубашка была без пуговиц.

И рожа немного об асфальт потерта.

И не хватало-то нам всего-ничего – рублей восьми.

Так мимо проходит – мир ведь тесный – знакомый инструктор отдела культуры.

Я его по-человечески попросил, а он даже не ответил – плюнул, и прошел мимо.

В душу мне плюнул.

И разве мог он меня понять:

– Умный – трезвому не товарищ, – это у меня острота такая.


Тем инструктором отдела культуры был мой друг, художник Андрей Каверин…


…Сегодняшний день начался довольно сносно.

Олеся не звонила с утра, и, значит, меня никто не успел начать воспитывать.

Впрочем, в последнее время, меня воспитывает только Олеся.

А остальные воспитатели ненавязчиво отвязались.


Воспитывает.

Она даже говорит, что если я не брошу пить, она сама пить начнет.

Я ей, однажды, налил стакан водки, так ее стошнило.

Иногда, она, если успевает, начинает ходить со мной.

Думает, что когда она рядом, то я пить буду меньше.

Такая она – Олеся.

Олеся.

Разве с таким красивым именем можно воспитывать художника?..


…Я снова вспоминаю о том, что я художник.

Между прочим, Суриковский институт я окончил с отличием.

Раньше, за такое в Италию посылали…


…С утра, деньги на одну бутылку у меня были.

И бутылка выпилась как-то легко, приятственно.

Но только я, таким образом, начал хорошо жить, как у меня кончились деньги.


Соседи не дают мне в долг уже давно – слава богу, что старых долгов почти никогда не спрашивают.

Смирились, наверное, но я отдам.

Вот сделаю остановку, и с первого же гонорара отдам.

В общем, рассчитывать мне было не на кого.

И тогда я вспомнил, что у меня есть ключ от мастерской Каверина…


…Мои мысли прыгали по памяти до тех пор, пока их не остановил дежурный:

– Никитин? Сколько полных лет?

«А сколько мне лет?» – как-то уж больно давно перестал я об этом думать.

Тем более – о том, сколько из них полных?

– Тридцать шесть, – ответил я, а потом, непонятно на что рассчитывая, добавил:

– Я – трезвый.

Язык у меня заплетается в косичку первоклассницы, и они это, конечно, видят.

И тогда проводится «следственный эксперимент»:

– Сколько времени? – старый капитан – вечный, до пенсии, дежурный по вытрезвителю, показывает мне свои часы.

Моих у меня давно нет.

Стрелок я, конечно не вижу.

И потому просто мотаю головой.

Я давно заметил, что есть такая мера опьянения: видишь стрелки часов – можешь пить дальше, не видишь – тоже можешь пить дальше.

Только это уже бессмысленно.

Дальше ни лучше, ни хуже не будет.

Ничего не будет.


– На койку…

И меня повели туда, где мне будет плохо.

Я это знаю.

Я это помню.

Сейчас мне более или менее, а вот только я усну, а усну я обязательно, так тут же проснусь.

У меня будет ломить все тело, задираться дыхание, дрожать руки.

Но самой нестерпимой будет жажда.

Она уничтожит желания и достоинство, заберет на иссохший язык все мое существо, и сделает это существо ничтожным.

И сил не будет даже на стон.

И время покажется последним временем жизни.


Это не маргинальные мысли – просто, здоровье на этом закончилось.

А глупость еще осталась.


То, на какую пакость способны милиционеры, в том момент, когда меня вели по коридору, я еще не знал…

Художник Григорий Керчин

Я долго думал, что с людьми нужно поступать так, как хотел бы, чтобы они поступили с тобой.

Потом засомневался в правоте этой мысли и подумал: может с людьми нужно поступать так, как они поступают с другими…


…Первого выстрела я не слышал. И не почувствовал боли в руке.

Вертолет, грохоча двигателями, шум которых смешивался со свистом вращающихся винтов, завис на высоте полуметра, и мне пришлось прыгать в снег метрах в ста от чума оленеводов.

Так, что было не до таких вещей, как выстрелы и ранения.

Тут бы под собственные шасси или задний винт не попасть.

Зато второй выстрел я не только услышал, но даже увидел вспышку пламени вырвавшегося из мелкокалиберного ствола.

А моя правая рука словно наткнулась на какую-то невидимую преграду.

Как оказалось, это была уже вторая пуля в моей правой руке.

Уже лежа на снегу, в темноте полярной ночи, разбавляемой только отсветом луны от белесого снега, я ощутил боль, а вокруг того места, где моя рука коснулась снега, очень быстро стало расходиться черное пятно.

Кровь прошла сквозь белье, свитер, полушубок и теперь выливалась на снег.

Моя кровь.

Что было вслед за этим – помню довольно смутно, но зато отлично помню все, что было до и после этого.


Дело в том, что я приехал в поселок Новый порт на Ямале для того, чтобы поработать промысловиком.

В общем-то, Новый порт это разновидность Края земли. Во всяком случае, все, что южнее него километров на тысячу, местное население называет Большой землей.

С большой буквы.

Вот я и приехал туда для того, чтобы посмотреть – чем живут люди?

Ничего, оказалось, живут: удивляются – как можно жить в других местах?

Вот только с промысловичеством у меня не сложилось.

Оказалось, что на ближайшие много-много километров, я был единственным человеком с высшим образованием. И меня отправили, вместо промысловой бригады, преподавателем в местный интернат.

Потом я узнал, что это такая форма отлова кадров для народного образования. Года за два до меня так же поступили с другим художником – и я совсем не удивился, что тем художником был Петр Габбеличев, с которым я познакомился позже, уже в Москве.

Впрочем, Петру повезло больше – ему не пришлось собирать детей в интернат.

А мне пришлось.

Правда я не знал, что всеобщее среднее образование, гарантированное гражданам конституцией, за Полярным кругом воспринимается аборигенами – ненцами, хантами и еще кем-то, кто живет в тундре – весьма своеобразно.

Мелкокалиберной пулей.

Объективности ради, надо признать – не всегда.

Иногда – картечью.

Мне об этом рассказывали.

И-то, что тут сказать, зимой каждая пара рук и ног в тундре на учете – зимой оленей гонять надо, а не штаны просиживать за партой.

Эти две пули в моей правой руке – мой вклад во всеобщее среднее образование.

Единственный.

И так уж вышло, что моя правая рука подвергалась всевозможным истязаниям довольно часто.

Через полгода, в Тазовской губе, на ее северном берегу, где я ловил рыбу в бригаде местного рыбозавода, волчонок-молокосос – мать-волчицу охотники убили в полном соответствии с бытовавшей в то время инструкцией для промысловиков: «Охотник – убей волка!» – волчонок, которого я попытался выходить в пятилитровой банке, из-под огурцов врытой в снег, разодрал мне кисть правой руки у основания среднего пальца.

А зубки-то у него были не больше спичечной головки.

И я кормил этого волчонка из самодельной соски порошковым молоком, в которое добавлял оливковое масло.

Видимо, ему не нравилось молоко, а может, ему не нравился я.


Через несколько лет, в эпоху дефицита, ускорения и гласности, я, вытачивая раму для картины «Три распятых», отпилил циркулярной пилой первую фалангу большого пальца той же самой правой руки.

Отпиленная часть пальца у меня до сих пор иногда побаливает, а картину я подарил районному прокурору.

Очень красивая была женщина.


Теперь, она областной прокурор, и картин ей я больше не дарю.


Так вышло, что я, как и моя страна в двадцатом веке, нес самые большие потери не в то время, когда боролся с противниками, а в перерывах между этой борьбой.

Когда занимался самым мирным делом – учил детей, придавался творчеству, защищал окружающую среду.


При этом, моя правая рука работает на много лучше левой.

Хотя дискуссии по этому поводу не ведутся – при росте метр восемьдесят семь и весе девяносто два килограмма, у меня «черный пояс», и со мной, вообще не ведется никаких дискуссий по поводу рук.

Причем «пояс» у меня действующий, не смотря на мой возраст – сорок шесть лет.

Правда, на последнем открытом первенстве Москвы мне не повезло – еще в одной восьмой, я столкнулся с Шапиро, чемпионом Европы.

Шапиро оказался отличным парнем, и потом, уже в раздевалке, сказал:

– Вообще-то, бой был почти равным. Просто судьи не захотели «выносить» чемпиона Европы так далеко от финала.

Я предложил подвести его на моем «Ленд-ровере», но он поблагодарил и уехал на своем БМВ.


Да, так уж вышло, что «Ленд-ровер» у меня есть.

Сорок девятого года выпуска.

Он достался мне от отца, генерала, служившего в Германии.

Как «Ленд-ровер» оказался в Германии, я не знаю, а в СССР его перевезли воинским эшелоном.

Машина долго стояла в гараже какой-то части, пока я не подрос и не отремонтировал ее.

Теперь это отличная, безотказная мощная машина, вызывающая зависть некоторых «новых русских» склоненных к чему-то старому.

Особенно, всем бизнесменам почему-то нравятся тиски на переднем бампере – наверное, страсть какая-то ко всему первобытно-железному у тех, кто ни за что тяжелей мобильника не берется.

Мне не раз предлагали его продать, но я этого не делаю, не потому, что богат.

Просто, не продаю и все.

Говорят, что таких «Ленд-роверов» в Москве всего два.

Один у меня, другой – нет.

Другой – кого-то другого.


Что касается того, как я зарабатываю деньги, то делаю я это мастихином – это такая маленькая лопаточка, которой я кладу краску на холст.

Так, что, в определенно смысле, я гребу деньги лопатой.

Только, лопата у меня маленькая…


Почему я об этом думал, когда зазвонил телефон, я не знаю.

Я вообще, в отличие от многих моих современников, очень многого не знаю.

И совсем не на все вопросы у меня готов ответ…


Звонил мой товарищ, Андрей Каверин, и то, что он мне сказал, стало началом страшной истории. Страшной, даже для меня – человека, испугать которого, не так-то просто…

Художник Андрей Каверин

– …Не слушай ни чьих советов, – сказал мне как-то мой друг Петр Габбеличев. Уже и не помню в связи с чем.

– Почему? – спросил я.

– Спокойней совершаешь собственные ошибки.

Я послушался этого совета Петра, хотя спокойствия мне это не прибавило.


…Однажды, поднимаясь к себе домой, я встретил девочку-соседку по лестничной клетке.

Она стояла у своей двери, и ее губки подрагивали, а глазки с детским трудом сдерживали слезки.

– Что случилось? – спросил я.

– Дома никого нет.

Когда никого нет в своем собственном доме, это действительно может оказаться проблемой.

– Хочешь, пойдем ко мне? – не бросать же мне было плачущего ребенка на лестничной клетке.

– Хочу. А-то, здесь холодно.

Я оставил в соседской двери записку, и привел девочку к себе.

У меня были конфеты. Она пила чай и смотрела мои картины.

– А я тоже рисую, – ребенок отогрелся и начал хвастаться.

– Ты хочешь стать художницей? – почему-то я был уверен, что она ответит: «Да», – хотя бы из солидарности со мной и моими конфетами. Но она неожиданно ответила:

– Нет. Я хочу быть красавицей, как мама…


…Через несколько дней я встретил ее с подружками у подъезда.

– Здравствуйте, дядя художник, – сказала моя соседка.

– Здравствуйте, зайчики, – ответил я, и почти прошел мимо, когда услышал разговор у себя за спиной:

– А чем занимается ваш дядя художник? – спрашивала подружка у моей соседки.

– Он тряпочку красит…


Теперь, если кто-нибудь спрашивает меня: «Что я делаю?» – мне легко дать ответ:

– Тряпочку крашу…


…Художник я потомственный. Художниками были и мой папа, и моя мама, и один мой дедушка.

Другой мой дедушка служил по иностранному ведомству.

Тот мой предок-художник, был настолько велик, что носил имя улицы, на которой сейчас живет одна моя подружка.

Правда, у него не моя фамилия, потому, что он великий предок по матери, а не по отцу, чью фамилию ношу я.

Впрочем, наше разнофамилье не умаляет его значения для национальной культуры.

Если у нас, вообще, есть оно и она…


Таким образом, в деле поступления на худграф, у меня был некоторый гандикап, хотя в этом и не очень приятно признаваться, потому, что все люди рождаются равными.

Только повзрослев, они начинают осознавать все неприятности, связанные с этим…


…Вообще, о людях, и о своем отношении к ним, я задумываюсь довольно часто.

– Как Гамлет, – сказал мне однажды мой друг художник Петя Габбеличев. И я ничего не ответил

Наверное, я смог бы стать Гамлетом, если б все вокруг мне не нравилось, а тень отца объяснила мне – почему…


…Не смотря на все мои раздумины, я не такой умный человек, как, скажем, Петр.

Он, например, без тени сомнения мог позвонить на телевидение во время программы, в которой депутаты и политологи безуспешно пытались высосать из пальца национальную идею, и эту самую идею сформулировать.

А потом, не удивиться тому, что ему ответили:

– Дежурный редактор сейчас занят на другой линии.

Петр очень умный, хотя бы потому, что может сделать то, что до сих пор не сделано, теми людьми, которые должны это сделать.


А может, он очень глупый, если думает, что в стране, где дежурный редактор занят на другой линии, когда формулируется национальная идея, что-нибудь можно сдвинуть с места.


Кстати, Национальная идея, по мнению Петра, должна звучать так: «Величие России через процветание ее граждан…»

И, по моему мнению – тоже.


Впрочем, в разуме свое, я, может быть, еще доберу. Ведь мне пока нет и тридцати.

Хотя, не исключено, что у бога на всех умников просто не хватает ума.


При этом, не от каких споров я не ухожу – в споре или побеждаешь, или умнеешь…


…Вообще-то, в том момент, когда зазвонил телефон, я думал совсем не об этом.

Я стоял посреди мастерской и, фигурально говоря, чесал затылок. Во всяком случае, рукой по затылку, я елозил совсем не фигурально.

Потому, что больше ничего другого мне не оставалось.

В принципе, самом ответственном и, одновременно, самом безответственном в человеке явлении, в этой жизни я терял бессчетное количество вещей: я терял подаренные мне зонтики и только что купленные перчатки, забывал в метро сумки и портфели, совал мимо кармана сдачу в магазине и оставлял в лифте коробки с обувью.

Даже первую свою любовь я, не то, чтобы потерял, скорее – разделил себя и ее на разные жизни.

Не то, чтобы мне не как-то особенно не везет, или я чрезмерно безалаберный человек – просто так выходит, и все.

Но тут было явно, что-то не понятное.

Дело в том, что я, несколько дней назад, закончил серию картин.

Это были интересные картины, и, кажется, пока не имеющие аналогов в принципе.


На этих картинах небо сливалось с водой без линии горизонта – черты, соединяющей нас самих с нашим будущим.

Возможно, понимание этого позволяет задуматься о том, что только от нас самих, от наших возможностей и желаний, зависит то, где мы проводим эту черту.


Именно в этом и был философский смысл моей новой серии, серии, состоявшей из пяти картин.

Теперь, у себя в мастерской я видел четыре картины.

Пятой картины не было, а телефон продолжал звонить.


Я поднял трубку.

И стал соучастником истории, по окончании которой, я обнаружил на своей голове первый седой волос.

Но еще раньше конца, я узнал, кто украл и пропил пятую картину.

Узнал, от дежурного по вытрезвителю, которому Вася Никитин признался к краже сам.

Тогда я и позвонил моему другу художнику Григорию Керчину.

Петру Габбеличеву мы позвонили уже вместе…

Художник Петр Габбеличев

Пусть поступки мои будут такими, какими я их представляю в своих мыслях.


…Черт меня дернул спорить с Галей вчера вечером.

Вообще-то, спорим мы постоянно, и что приятно, я регулярно выигрываю эти споры. Хотя и не придаю этому большого значения, потому, что уже убедился в том, что если мужчина способен на многое, то женщина – на все остальное.

На страницу:
1 из 4