Полная версия
На рубежах южных (сборник)
Выждав, пока казаки угомонились, Чернышев заговорил:
– Не могу! Нет, не могу уйти без высочайшего указа. – И немного погодя: – Но обещаю, что сегодня же отпишу о нуждах ваших и требованиях главнокомандующему, а он самому государю донесет. Надеюсь, что ответ не заставит ждать. Через месяц-другой вам, черноморцы, дозволят уйти по куреням… А пока – расходись! Кулеш уже, должно, поспел.
Казаки нехотя, медленно расходились с майдана.
– Ну, Дикун, – изогнув по-воловьи шею, прошипел Чернышев. – Помни, здесь тебе не Сечь Запорожская, а царево войско. – Лицо полковника побагровело от злости. – Эдак и до Сибири достукаешься.
Федор только прищурился.
– Ты, пан полковник, осторожней на поворотах, бо поскользнешься.
И круто повернувшись, пошел вслед за удаляющимися товарищами.
Глава III
Первыми о весне известили многочисленные стаи скворцов. Они облепили осокорь во дворе Андрея Коваля, колодезный журавель с привязанным вверху колесом от телеги. Они весело гомонили, пересвистывались, хотя настоящей весны еще не было.
За двором – степь. Ни конца ей, ни края. Сошел с нее снег, и стоит она бурая, поросшая высохшим на корню бурьяном, ожидая весенней солнечной ласки. Небо еще хмуро и серо. Но на крыше приземистой кузницы, крытой дерном, уже вылезли зеленые стрелки травы. Набухли клейкие почки на осокоре – вот-вот лопнут и распустятся нежными лепестками…
Андрей Коваль с утра натягивал шины на ободья. В кузнице было угарно и дымно. Огонь, раздуваемый время от времени огромными мехами, выхватывал из темноты закопченные стены и потолок.
К вечеру, когда Коваль собрался кончать работу, к кузнице подкатила бричка. От забрызганных грязью коней валил пар, они тяжело водили боками. Грязь толстым слоем намоталась на колеса, налипла на бричку.
– Бог помощь, Андрей! – Возница спрыгнул на землю и, согнувшись, чтобы не удариться о низкую дверную коробку, вошел в кузницу.
Коваль отложил кувалду в сторону, вытер руки кожаным фартуком.
– Вечер добрый! – узнал он Митрия, батрака Балябы. – Что тебя загнало к нам? Может, дорогу в Васюринскую потерял?
– Да не-е-е-т… – протянул Митрий. – Ушел я от Балябы. А жить-то надо… Вот и нанялся к другому. У Кордовского я роблю. Сейчас на хутор послали, чабанам соль везу.
Митрий закашлялся, помолчал, глядя на меркнущие угли. Немного погодя пожаловался:
– Баляба-то за работу так ничего и не дал… Да что, кабы только мне… Сейчас уже другого работника заарканил… Тоже из Расеи, беглый.
Андрей снял фартук, положил на наковальню и принялся собирать инструмент.
Вышли из кузницы на улицу.
– Дядько Митрий! – окликнул звучный женский голос. Они обернулись. Из двора Кравчины к ним спешила Анна.
Митрий обрадовался.
– Аннушка! А худющая какая стала.
В глазах Анны тоска.
– Чай, все по дому скучаешь?
Анна не успела ответить. Из хаты вышел Кравчина, сердито позвал:
– Ганна!
Она заторопилась.
– Я пойду. Прощевай, дядя Митрий. А как там дома?
И даже ответа выслушать не успела.
– Эх, видно, и жизнь у нее! – сокрушенно вздохнул Митрий. – Позарился-таки атаман на богатство…
Из степи, надрывая душу, донесся вой голодного волка. Кони испуганно зафыркали.
– Вишь, проклятые-то, к самой станице подходят. Сейчас чабаны не зевай, гляди в оба. Самое время для волков. Ежели позволишь, заночую я у тебя, дорога-то дальняя, кони притомились. Да еще эти серые атаманы бродят по степи.
– Добро пожаловать, – пригласил Коваль.
Митрий закашлялся, прижал руку к груди и сплюнул темный сгусток крови. Лицо его побледнело, на лбу выступил пот. Коваль взглянул на него.
– Что с тобою?
– В грудях болит… Послал нас Кордовский после нового года, троих работников, в низовья красной рыбы изловить, для Котляревского, что ль, потребовалось. А погода-то стояла студеная. Сделали мы проруби, зачали, значит, багрить, я и поскользнулся, в полынью угодил…
На другое утро, проводив Митрия, Андрей управлялся в конюшне. Ветер раскачивал двери, и они скрипели на петлях. Поддев вилами сено, Андрей с маху бросил его в кормушку лошади. Та покосилась на хозяина, фыркнула. Шершавой мозолистой рукой Коваль похлопал ее по холке.
– Застоялась! Скоро, скоро в степь выедем. Чуешь весну? – ласково проговорил он.
Вспорхнула и перелетела с балки на балку белогрудая ласточка.
Небогатое хозяйство у Андрея Коваля – лошадь и свинья. Да и это нажил уже на Кубани.
Отец оставил ему в наследство пару лошадей и корову. Но случилась беда: дорогой на Кубань, у Перекопа, в одну из ночей лихие люди угнали коней. А беда не ходит в одиночку: не прошло и полгода – пала корова. Теперь все никак не может Андрей скопить денег, чтобы купить другую. Вот на прошлой неделе приторговал красную телку у Кравчины, пошел забирать, а тот передумал, не захотел продать. Теперь Коваль решил переждать до ярмарки, может, там попадется коровка по его деньгам.
– Дядько Андрий! А дядько! – позвал кто-то.
Коваль вышел из конюшни. У плетня стоял долговязый казачонок, дневаливший в станичном правлении.
– Что случилось?
– Дядько Андрий! Атаман кличет на сход!
– Добре, – кивнул Коваль.
– Только зараз, – уже уходя, предупредил дневальный.
Закрывая кузницу, Андрей думал: «С утра собирает, не иначе как землю юртовую переделять будут… Послушаем, как они там рассудили».
Коваль пришел в правление самым последним. Впереди на длинных лавках расселись местные богатеи: Кравчина, одинокий дед Ляшенко, два брата Хмельницких да еще три-четыре таких же, как они.
Андрей протиснулся, встал у стенки, среди бедняков.
– Насчет земли? – спросил он у молодого казачка с перебитым носом.
Тот кивнул:
– Зараз будут нашего брата без ножа резать.
Земля войсковая по куреням расписана. Каждому юрту – своя. У бедноты пай невелик, да и тот зачастую тут же на сходе в аренду сдавали, потому что нечем было ту землю обрабатывать и траву на сено косить тоже не для кого…
Из-за стола, крытого потертым красным сукном, поднялся одетый в мундир хорунжего станичный атаман Прокофьевич. Все стихли. Атаман оперся вытянутыми руками о стол:
– Прошу вас, казаки, пока писарь, – тут Прокофьевич кивнул в сторону лысого станичного писаря, выводившего каракули на голубом листе, – пока писарь зробит свое дило, выслухать поступившее прошение.
Атаман откашлялся:
– Обратился до нас крестьянин Орловской губернии Савелий Пахомов с просьбой приписать его в казаки нашей станицы.
Тут только Коваль заметил изможденного, одетого в серый домотканый армяк человека лет сорока.
Дед Ляшенко, опершись сучковатой палкой в подбородок, хрипло спросил:
– Крепак? – Его маленькие глаза сверлили крестьянина. – От барина втик?
Тот испуганно затряс головой:
– Не!
Кто-то ехидно бросил:
– Казак расейский!
Атаман, разгладив усы, прищурился:
– Я, панове, так думаю. Приписать мы его припишем, бо войско наше в людях превеликую нужду имеет. Да к тому же нашей станице осенью треба на кордон замену высылать. Вот нехай Савелий и послужит обчеству. В благодарность, значит.
– Нехай! В час добрый! Хай послужит товариству! – одобрительно загудели казаки.
– А пока, – кивнул атаман в сторону одного из Хмельницких. – Василь Хомич не прочь взять его к себе на жительство.
Андрей с сочувствием посмотрел на покрасневшего от волнения крестьянина, подумал:
«От одного пана сбежал, а к двум новым попал. У Хмельницких снега зимой не выпросишь!»
Писарь протянул атаману исписанный лист.
– Ага, – одобрительно буркнул тот, – приступим к наделам.
– С богом, – загудели все.
– Кхм-кхм! – кашлянул в кулак атаман. – Так, значит, земли от дороги до Бейсужка и от Бейсужка до первых хат, всего двести десятин, – приходской церкви!
– Добре!
– За речкой и до могил, всего двести десятин, – мне, за службу, как атаману.
– Добре! – поспешили поддержать его богатые казаки.
– Нехай буде так! – недружно загудели остальные.
А атаман читал и читал. За его землей пошли наделы Ляшенко, Кравчины, братьев Хмельницких. Всем им достались ближние и большие паи, с лучшей землей и выпасами. У них, как объяснил атаман, у каждого заслуги перед войском.
Бедноте досталась земля верст за пятнадцать – двадцать от станицы.
– Богатому черти детей колышат, – проговорил стоявший рядом с Ковалем казачок.
Пай Андрея был на буграх. Знал он, что когда бывает засушливое лето, там не только пшеница, но и трава выгорает, ничего не растет.
Он не выдержал. Раздвинув плечом стоявших, пробрался к столу. Кулаки гневно сжались.
– Так как же это получается? Атаману да таким, как он, ближняя да лучшая земля, а нам, сироме, дальняя, худшая… – Глаза его зло сверкнули. – Им по две сотни паи, а нам считанные десятины? Земля войсковая, а делят ее без справедливости!
Все затихли. Дед Ляшенко приложил ладонь к уху. Один из братьев Хмельницких приподнялся, вытянулся вперед. Кравчина от неожиданности открыл рот. А Коваль все выкрикивал:
– Богачам выпаса, а нам один будяк остается!
– А шо вам пасти? – перебили его.
– Они сами пастись будут! – хихикнул старший Хмельницкий.
Сход зашумел:
– Правильно Коваль каже! Жаловаться надо!
– Отписать обо всем войсковому начальству, пусть оно нас рассудит!
– Смутьян! – застучал палкой о землю дед Ляшенко.
А Кравчина, подскочив к Ковалю, ткнул ему кукиш, визгливо крикнул:
– А дулю тебе! Ишь, пановать думае!
Андрей взял его за шиворот.
– Уймись, кочет битый, – неожиданно спокойно пробасил он и, не торопясь, направился к дверям.
Глава IV
Май порадовал кубанскую степь первым теплым дождем. В молодую листву оделись деревья, в буйный рост пошла трава, и мрачные, серые курганы покрылись веселой зеленью. Ярким цветом расцвели воронцы, зажелтели иван-да-марья, а по речкам да низинам не по дням, а по часам поднимались сочный камыш да куга. Слышно было, как хмельно и сладко дышит кубанская степь, вековая целина, еще не тронутая сохой. Лишь кое-где распахали казаки крохотные латки-наделы, и на них зеленым бархатом пробились яровые.
Бледно-розовым цветом облиты в станицах яблони. Дурманящим ароматом напоминают казакам родную Украину.
Вот уже неделя, как вернулся из Петербурга Котляревский наказным атаманом. Впервые за все существование Черноморского казачества кошевой не избирался. Наказал царь быть атаманом войска Черноморского Котляревскому – и делу конец.
Роптали казаки, многие из старшин выражали недовольство, да против воли царской не смели идти…
Вернулся Котляревский в Екатеринодарскую крепость спокойный, властный, ходил твердым шагом, гордо вскинув красивую седеющую голову. И глядя на него, никто не поверил бы, что этот решительный, уверенный человек в Петербурге не скупился на поклоны и заискивающие улыбочки.
Прежде всего два бочонка лучшей зернистой икры были отправлены во дворец нового фаворита – сиятельного графа Аракчеева. Потом сам Котляревский явился к Аракчееву, преподнес временщику дорогую кавказскую шашку в серебряных ножнах и такой же кинжал.
– Такое оружие, ваше сиятельство, надлежит носить только вам, – изогнулся Котляревский.
Сказал – и испугался. Не пересолил ли? Не примет ли временщик его слова как намек на свое коварство и бездушие?
Но Аракчеев поглаживал прихотливый, тонкий узор на ножнах сабли, дышал на синеватый клинок и следил, как быстро исчезал след от дыхания.
– Благодарю, дорогой Тимофей Терентьевич, – проговорил временщик. – Прошу видеть во мне своего истинного друга и покровителя…
Через несколько дней Аракчеев представил Котляревского императору.
– Ваше Императорское величество, – отвесив низкий поклон, взволнованно проговорил Котляревский. – Войско Черноморское радо служить вам верой и правдой, не жалея живота своего. Казаки границу зорко стерегут и турка да иного басурманина храбро бьют во имя вашей славы и оружия Российского…
Маленький курносый человечек с надутым, недовольным лицом милостиво кивнул головой, и пудреная косичка, как крысиный хвостик, подпрыгнула на его парике.
Через два дня Котляревскому вручили всемилостивейший рескрипт о назначении его наказным атаманом войска верных черноморцев.
Исполнилась давнишняя мечта. Булава была в крепких руках Котляревского. Но вместе с булавой пришли к нему многочисленные заботы, тревоги, неприятности.
Вторую ночь наказного мучила бессонница. Тимофей Терентьевич ворочался с боку на бок, поглядывал в окно. Блеклый рассвет робко пробивался сквозь мутное стекло, в открытую дверь тянуло предутренней свежестью.
На всю комнату раздавался храп жены.
Котляревский со злостью толкнул ее.
– А, чтоб тебя лихоманка забрала! Рычишь, как лютый зверь!
Храп прекратился, но через минуту снова разнесся по комнате.
Еле дождавшись рассвета, Тимофей Терентьевич вскочил, натянул сапоги и, наскоро умывшись, не завтракая, отправился в правление.
Шел не торопясь, обходя опасные ямы, в которых и верховому было по стремя, держался у плетней.
Дорогой проверил крепостные караулы, нашумел на вестового казака, задремавшего на лавке у канцелярии.
Вскорости стали сходиться писари. Пришел хорунжий, старший по канцелярии. Вытащив из-под стопки бумаг исписанный лист, пробежал его глазами и, одернув мундир, направился к атаману. Вестовой успел шепнуть:
– Не в духах их превосходительство!
Скрип отворяемой двери оторвал Котляревского от окна.
– Тут жалоба на ваше имя от кореновских станичников, – протянул хорунжий плотный лист голубоватой бумаги. – Давно лежит. Без вас не смели разбираться.
– На кого жалуются?
– На атамана! Дележом земли недовольны. Да и об иных обидах пишут.
Взяв из рук хорунжего жалобу, Котляревский медленно изорвал ее в клочки, швырнул на пол.
Приезд Котляревского огорошил и напугал кореновского атамана. О жалобе бедноты он знал, но никогда не думал, что сам наказной приедет разбирать ее. Больше того, надеялся, что на жалобу в Екатеринодаре не обратят внимания.
Грозный вид Котляревского, казалось, не предвещал ничего хорошего.
– Слушайте, вы, горе-атаман! И как вы допустили, что всякая сволочь жалуется на вас, – едва переступив порог правления, принялся распекать наказной бледного, стоящего навытяжку атамана.
Сбросив бурку на скамью, Котляревский ходил из угла в угол, нервно похрустывая пальцами. Время от времени он поглядывал воспаленными глазами во двор, где казаки конвойной сотни, обрызганные грязью, расседлывали лошадей. Понемногу вокруг них собирались станичники.
– Я… – попытался оправдываться атаман, но Котляревский оборвал его.
– Э-э, что «я», – сморщился он как от зубной боли. – Коли не можете согнуть в бараний рог казаков, то какой вы, к черту, атаман? Грамотеи среди казаков завелись! Соберите станичников на сход!
Через час в правление собралась вся станица. Каждому интересно было, что скажет новый войсковой атаман. Дождавшись тишины, Котляревский заговорил:
– Станичники! Почившая в бозе матушка-императрица послала нас на Кубань, чтобы мы верой и правдой служили престолу и отечеству, и за это жаловала она нас землей и лесом. Государь-император, посылая меня атаманом, наказывал, чтоб войско наше силу свою не теряло.
– Добре! – выкрикнул дед Ляшенко.
Котляревский покосился на него, продолжал.
– А в чем наша сила? Сила наша в том, что мы друг за дружку должны стоять! А вот до нас дошла жалоба ваших станичников – жалуются они на атамана. Наделами недовольны. Так, спрашиваю?
– Так! – нестройно выкрикнуло несколько голосов.
– А я считаю, что не так! Поделена земля правильно. Вот ты как считаешь? – ткнул он пальцем в Ляшенко.
– Правильно!
– А ты? – палец наказного остановился на Хмельницком.
– По законам! – пробасил тот.
– А вот как ты об этом думаешь? – обратился он к Кравчине, которого знал неплохо.
– Землю полюбовно делили.
– Брешете, хапуги вы! – выкрикнул кто-то из толпы.
– Что, что? – повысил голос наказной. – Кто это сказал?
Никто не отзывался.
– Я говорю еще раз, дележ земли, считаю, произведен по закону, – голос Котляревского стал резким. – Старшинам и справным казакам, у коих скота больше и кто заслуги перед войском имеет, законом определены большие земельные нарезы. А тем, кто будет смуту вносить, в нашем товаристве места нет. Гнать будем из своего войска! Вот и все, что я хотел вам сказать. А теперь можете идти. Кто чем недоволен – останься для разговора.
Нахлобучивая папахи, один за другим выходили станичники из правления, растекались кучками по улице, обсуждая слова наказного.
Казачок с перебитым носом говорил Ковалю:
– Нашли кому жаловаться. Черт черту око не выколет…
А в правлении остались только Котляревский, станичный атаман и Кравчина, которому наказной приказал задержаться.
– Ну вот, и жалобщиков нет. Все довольны, – потер руки Котляревский. – Теперь отдохнуть и в дорогу. Завтра еду в Усть-Лабу. Заночую у тебя, Григорий Дмитриевич. Не против?
Тимофей Терентьевич спал как никогда крепко. Пробудился он от того, что кто-то осторожно звенел посудой. Было уже светло. Через чуть приоткрытые веки наказной увидел молодую статную женщину.
«Жена Кравчины! – догадался Котляревский. – Анна, кажется».
Не открывая полностью глаз, наказной любовался красотой казачки.
«Ну и красавица! Королевна!»
Казачка кого-то напоминала атаману. Котляревский еще окинул ее взглядом и вдруг вспомнил. Лет двадцать тому назад, под Варшавой, судьба забросила его к одному польскому пану, у которого была красавица дочь, Людвига.
«До чего же эта казачка похожа на Людвигу!» – подумал Котляревский.
Старое нахлынуло, резбередило душу…
«Людвига-Анна… Анна-Людвига», – мелькало в голове.
«Это не Людвига, это Анна, жена Кравчины», – отгонял атаман навязчивую мысль.
А глаза атамана уже ощупывали казачку – всю, с ног до головы.
Анна обошла стол и стала совсем рядом с ним, складывая грязную посуду на большое глиняное блюдо.
– Анна, – тихо окликнул Котляревский.
Она вздрогнула, повернулась к нему.
– А Григорий Дмитрич дома?
– Ушел куда-то. – И тут же виновато добавила: – Разбудила я вас? Хотела тихо…
– Нет, Аннушка, я уже не сплю давно, тобой любуюсь. – Котляревский взял ее за руку, силой притянул к себе. – Сядь!
Анна неловко отталкивала его.
– Ой, что вы!
– Расскажи мне, отчего невеселая такая?
А цепкие руки уже клонили Анну к подушке.
– Пустите! – рванулась она.
Но он уже целовал ее губы, лицо, все шептал: «Анна, Анна-Людвига»…
Они не заметили, как в приоткрытую дверь заглянуло искаженное гневом лицо Кравчины. Заглянуло и снова исчезло.
Анна не видела, как уезжал наказной, не слышала, как поздравил он хмурого Кравчину с производством в хорунжие.
Анна забилась в темном углу сарая, дала волю слезам.
В сарае едко пахло прелью, кони, отфыркиваясь, жевали овес, нетерпеливо перебирали копытами.
Анна лежала ничком. Плечи мелко вздрагивали. Она не слышала, как в сарай вошел Григорий, всматриваясь в темноту, и снял с колка связанные вчетверо ременные вожжи.
Бил он молча, с остервенением. Бил, пока она, обессиленная от боли и крика, не затихла в беспамятстве. Только тогда, повесив вожжи, вышел.
Анна очнулась от того, что кто-то горячим, шершавым языком лизал ей лицо. Не открывая глаз, протянула руку, погладила мохнатую спину собаки. Подумала: «Собака и та жалость имеет».
Пересиливая боль, со стоном села, провела ладонью по изорванной в клочья кофте. Рука стала липкой от крови. Попробовала прикрыть обнаженную грудь. Хотелось плакать, но слез не было. Вместо них накипала безнадежная, горькая ненависть.
Стиснув зубы, подползла к стене. Ухватившись за столб, поднялась. От боли потемнело в глазах. Рука нащупала вожжи. В голове мелькнуло: «Повеситься, чтоб не мучиться». Но тут же вдруг вспомнила Федора, вишневые зори над Кубанью.
Вспомнила на мгновение, и снова на душе пусто.
Отдернув руку от вожжей, она медленно, придерживаясь за стену, вышла во двор. От яркого солнца закрыла глаза, постояла и, шатаясь, как пьяная, пошла к колодцу.
Наклонившись над замшелой колодой, из которой поили скотину, она умылась холодной водой, напилась из бадьи и только после этого вошла в хату…
Глава V
Летом 1797 года возвращались черноморцы из персидского похода в родимые места. Неприветливо встретила их Кубань. Лето выдалось знойное, засушливое. Третий месяц не было дождя. Ночами гремел где-то вдалеке гром, полыхала молния, а днем ослепительно сияли чистое небо и знойное солнце. Земля просила влаги. Она покрывалась змеиными трещинами. Желтела, выгорала трава, дикие груши роняли невызревшие плоды.
Скот изнывал от бескормицы и зноя. Ночами в кошарах раздавалось жалобное блеяние.
«Не предаждь нас в руце сухости», – молились казачки, выгоняя по утрам коров и овец.
Но, видно, в то лето гневен был Бог на кубанскую землю. Пересыхали тихие степные речки, сладкий смрад стоял над лиманами от гниющей рыбы…
В первых числах августа миновали полки Усть-Лабу. Прошли крутым берегом Кубани, мимо Александровской крепости. Шли казаки, изнемогая от зноя, пропотелые и грязные. У многих на сумрачных, пыльных лицах струйки, пота проложили причудливые бороздки.
– А что, Федор, – окликнул Дикуна Шмалько, – сдается мне, что не радо нам начальство. Никто не встречает, навроде мы проклятые.
Откуда было знать черноморцам, что еще в мае, когда Кордовский передал прибывшему из Петербурга Котляревскому письмо Чернышева, в котором тот писал о беспорядках на острове, вскипел новый атаман, строжайше повелел почет полкам при встрече не оказывать, а главных зачинщиков по возвращении арестовать и повести над ними дознание…
Дикун поддакнул.
– Сукин сын Чернышев, укатил поперед нас в Екатерино дар, верно, с доносом.
– Они с Котляревским за нас возьмутся.
– А ничего! Это не на Саре. Тут нас солдатами не запугают. – Дикун махнул рукой. – Хай им грец со всеми. Давай споем лучше, Осип.
О полеты, да полеты, черна галкоДа на Дон рыбу исты, —тихо запел Дикун, а Осип басом подхватил:
Ой, принесы, да принесы, черна галко,От Калныша висти!К поющим присоединились Собакарь и Половой. Ефим, повесив на ружье свитку, шел, насвистывая. На вороном жеребце, обгоняя колонну, пропылил есаул Белый.
– Шо, пан есаул, парко? – насмешливо окликнул его Половой.
Белый бросил недобрый взгляд, хлестнул жеребца.
– Давай, давай, пыли! – крикнул вслед начальству Половой.
Поредели полки. Добрая половина казаков сложила головы на берегах Каспия. Не у одной матери выест горючая слеза очи.
Идут черноморцы оборванные, заросшие. Угрюмо смотрят по сторонам. Что может сулить казаку засуха?
Да и обокрали старшины казаков в походе. Казну войсковую переполовинили, провиант на сторону продали.
– Что-то мне сдается, что разойдутся казаки по куреням молчком и обид своих не выкажут, – заговорил Никита.
– Э, нет! Потребуем, чтоб нам наше вернули – деньги, провиант.
– Правильно, Дикун! Верно говоришь! – поддержало несколько казаков. – Если промолчим сейчас, то когда же свое потребуем? Под лежачий камень и вода не подтекает…
Шли Дикун и его товарищи и не чуяли, что почти в эти же часы в войсковом правлении уже решилась их судьба.
Прибывший в крепость двумя днями раньше Чернышев оговорил их перед начальством, и Кордовский, замещавший отбывшего на Тамань Котляревского, передал ему указание наказного при удобном случае арестовать возмутителей.
Андрей выехал на ярмарку с вечера. Лошадь шла неторопливо, и он не подгонял ее.
«Все одно к утру поспею», – думал Коваль.
Ярмарка открывалась у Екатеринодарской крепости.
В ящике, укрепленном позади хода, позванивали на ухабах косы-литовки да вилы – товар, изготовленный Андреем для продажи.
Над степью сгущались сумерки. Зажглись первые звезды. Андрей, разминая затекшие ноги, пошел рядом с ходом. Коренастый, широкоплечий, он шагал не торопясь, вразвалку, расстегнув ворот вышитой сорочки.
Катерино, Катерино,Що ж ти наробила?Степ широкий, край веселый,Тай занапастила! —расстилался его ровный голос в сонной тишине степи. Терпко и густо пахло иссушенными солнцем травами.
Тридцать девятое лето встречал Андрей. Семья у него – он да жена. Вместе пришли на Кубань, вместе заново и хозяйством начали обзаводиться. Вместе и радость и горе делили.
Трудились они не покладая рук. А достатка не было. Все больше в жизни горьких дней. Вот и в этот год, с того памятного схода, меньше стало у него работы. Забыли дорогу к его кузнице все станичные богатеи. Если что и требовалось сделать, возили в Усть-Лабу. А беднота, известно, плохие заказчики, бедняку кузница редко требуется. Но Коваль духом не упал, руки у него золотые. Наделал кос и вил, часть проезжему черкесу продал, а часть теперь на ярмарку вез.