Полная версия
Моряки. Очерки из жизни морского офицера 1897-1905 гг.
Был у нас француз Г. (Гризар Иван Львович. – Примеч. ред.)[11], уже старик, всегда франтовато одетый в сюртук морского покроя и весьма гордившийся своим чином статского советника. Так что мы его называли «votre exellence». Он, по-видимому, очень боялся простуды, а столик для преподавателей приходился близко от окна с форточкой, и когда он входил в класс, то первым делом подбегал к ней и пробовал, хорошо ли закрыта задвижка. Потом быстро садился на свое место, раскрывал журнал и отмечал, кого из кадет нет на уроке. Это обстоятельство и было нами учтено, и однажды задвижку обмазали чернилами, и когда француз схватился за нее, он вымазался, но не заметил этого сразу и, как обычно, сел и открыл журнал, отпечатав на нем свои пальцы. Возмущению Г. не было пределов, он вскочил и сказал: «Господа, это свинство, я у вас не могу остаться» и быстро ушел к инспектору классов и больше уже в этот урок к нам не пришел. Конечно, мы были сурово наказаны и потом перед ним извинялись.
Иностранным языкам, к большому сожалению, мы учились чрезвычайно плохо, хотя именно нам, будущим морякам, это было важно, в наших же интересах. Не то что преподаватели были плохи, наоборот, среди них имелись и очень хорошие, но как-то уж так повелось, что на преподавание языков мы смотрели как на какую-то проформу, выполнением которой следует пренебрегать. Как-то наш англичанин, у которого мы ровно ничему не учились и только над ним издевались из-за его плохого знания русского языка, вдруг перед Рождеством заикнулся, что необходимо сделать письменную работу на полугодовой балл, причем он предполагал диктовать русские фразы, а мы их должны были писать по-английски. Такая проверка знаний никак не входила в наши расчеты, так как мы языка почти не знали, но все имели лучшие баллы, и работа, конечно, выказала бы полное наше невежество. Сначала весь класс искренне возмущался и старался его уверить, что никаких письменных работ нам не полагается делать и даже запрещено. Но это не помогло, так как оказалось, что сам инспектор классов посоветовал англичанину работу сделать. Следовательно, приходилось как-то выворачиваться, и мы решили обмануть его, т. е. заранее заготовить на английском языке несколько фраз, их переписать на соответствующие листки бумаги и по окончании урока подать их англичанину вместо тех фраз, которые он собирался нам продиктовать. Во время же урока будем только делать вид, что пишем. Как решили, так и сделали, и англичанин был очень доволен, что весь час прошел совершенно гладко.
Мы рассчитывали, что он проделки нашей не заметит, поскольку у всех будут одинаковые фразы, и забудет, какие именно фразы он нам диктовал, так как их выдумывал тут же на уроке. Наш расчет оказался совершенно правильным, только мы пожадничали и все написали работу почти без ошибок. Вот это-то и подвело, так как англичанин отлично знал, что многие этого никак сделать не могли, и благодаря этому заметил, что фразы были другие. Недолго думая, он пошел жаловаться к инспектору, что его обманули, и тот приказал работу повторить. В субботу, когда все уже ушли в отпуск, она была повторена, и тут уже пришлось действовать начистоту, потому что это явилось неожиданностью, да и англичанин зорко следил. Но зато мы же ему и отомстили, и во время урока стоял такой шум и был такой беспорядок, что англичанин, наверное, долго не забывал этого часа.
Среди офицеров-преподавателей частенько от нас доставалось преподавателю алгебры и теоретической механики подполковнику М. (Михайлов. – Примеч. ред.)[12]. Это был человек небольшого роста, весьма кроткой наружности, всегда державший свою маленькую головку набок и обладавший нежным картавящим голоском. За эти качества мы его прозвали «куропаткой», что его очень обижало, и, когда на уроке раздавались звуки, напоминающие воркование куропатки, или кто-нибудь картавя произносил «куропаточка», он страшно изводился. Так доведенный до бешенства, он закричал: «Называйте меня львом, тигром, леопардом, но только не куропаткой», чем, конечно, доставил нам огромное удовольствие[13].
Доставалось также преподавателю кораблестроения, ученому инженеру Ш. (предположительно, Шершов. – Примеч. ред.)[14], который немного заикался, и это заикание особенно проявлялось в начале урока. Например, когда он собирался что-либо говорить о постройке броненосцев, то сразу никак не мог сказать «броненосец», и у него выходило «бр… бр… броненосец», так мы его и прозвали «бр… бр… броненосец». Особенно для него трагичным был урок, когда он объяснял спуск корабля со стапеля и доходил до торжественного момента обрубания канатов, которыми держались на месте салазки, после чего корабль на них начинал медленно скользить вниз. По церемонии настоящего спуска при этом оркестр играл «Боже Царя храни…», караул брал «на караул», и присутствующие кричали «ура». Ну и мы, желая поставить бедного Ш. в глупое положение, все сразу вскакивали с мест, пели гимн и кричали «ура». Он же, будучи человеком застенчивым и деликатным, решительно не знал, как нас остановить в этом патриотическом порыве. После же того как это было проделано в нескольких отделениях, он стал объяснять спуск корабля перед самым концом урока и, когда раздавался звонок, быстро хватал журнал и убегал из класса.
Много курьезов происходило и с нашим корпусным батюшкой, весьма заслуженным стариком протоиереем Б. (Белявский Капитон Васильевич. – Примеч. ред.)[15], человеком ученым и серьезным, но которого за его огромный рост, тонкую фигуру и жиденькую бородку мы прозвали «козой в сарафане». На уроках обычно кто-либо старался вступить с ним в богословский диспут, и старик скоро так увлекался, что весь час говорил и никого не успевал спросить. Он не любил иноверцев, и, чтобы занять батюшку, подговаривали кого-нибудь из них задать ему вопрос о различии вероисповеданий. Если такой иноверец начинал слишком отстаивать свою веру, батюшка в конце концов изводился и кричал: «Молчи, еретик» и к тому же иногда прогонял из класса. Или ему задавали какие-нибудь казуистические вопросы, в особенности из Ветхого Завета. Сначала он не замечал, что это делается с целью поиздеваться, и терпеливо разъяснял, но затем, поняв, в чем дело, страшно сердился и под крик: «Молчи, пес смердящий» выгонял провинившегося из класса.
В противовес этим преподавателям у нас были такие, которых нам и на ум не приходило изводить, и мы у них на уроках сидели так смирно, что действительно казалось, что можно было бы услыхать, как пролетит муха. Кто из бывших кадет не помнит высокоуважаемых математиков Б. и С. (вероятно, Сухомель. – Примеч. ред.)[16] астрономов Ш. и Б. (Безпятов Михаил Михайлович. – Примеч. ред.)[17] и навигатора В. (Вагнер. – Примеч. ред.)[18]. Особенно мы трепетали перед математиком Б., хотя тот был очень маленького роста и по наружности совсем не страшный. Когда он вызывал к доске и начинал сердиться на непонятливого кадета, то у того душа уходила в пятки, и он окончательно все путал, а Б., выведенный из терпения, кричал что-нибудь вроде: «Вас, наверное, в молодости мамка уронила» или «вашей головой сахар кололи». Если же кого-нибудь ловил со шпаргалкой или в списывании у соседа во время классной работы, то немедленно ставил единицу и выгонял из класса. Даже рассказывали случай, что, когда один кадет его уж очень рассердил, он того не только вышиб из класса, но и коленом помог выходить, да еще так энергично, что двери сами распахнулись. Но зато мы у него отлично знали предмет, тем более что он и преподаватель был превосходнейший.
Противоположностью Б. был математик С. – поляк по происхождению и сама любезность в обращении. Особенно же он становился вкрадчив и любезен, когда вызванный к доске кадет ровно ничего не знал. Тогда С. выражал столько сожаления и сочувствия, что отвечающий даже на один момент воображал, что его с миром отпустят на место, но не тут-то было, любезность оставалась любезностью, а жирная единица появлялась в журнале. За такие, несколько иезуитские, приемы его не слишком-то любили, но сильно боялись и всегда особенно тщательно изучали его предмет.
Глава третья
Своеобразная атмосфера Корпуса сразу поглотила и меня. Появились особые интересы, новые взгляды на вещи и страстное желание поскорее сделаться «настоящим кадетом».
Конечно, первым условием для этого было бы надеть форму, а это, как я упоминал выше, свершится только 6 ноября, в день корпусного праздника, до которого оставалось еще два месяца. Об этом дне мы между собой много говорили, и всякий строил свои планы. Но вот наконец и дождались: мундиры были заранее подогнаны, пуговицы начищены, и бляхи портупей блестели, как солнце. Новые кадеты чувствовали себя в форме вполне счастливыми.
Церемония праздника, день св. Павла Исповедника, началась с богослужения в красивой корпусной церкви. Две младшие роты, которые не входили в состав батальона, присутствовали в церкви, а остальные роты, в новых мундирах, высоких сапогах и с ружьями, выстраивались в обширной столовой, из которой все столы, конечно, были вынесены. На богослужение обычно приезжали: генерал-адмирал, начальник Главного Морского штаба, члены Адмиралтейств-Совета и вообще адмиралы и морские офицеры, находившиеся в Петербурге и Кронштадте. После богослужения обе младшие роты быстро выводились в столовую и выстраивались за батальоном.
В это время все начальство, в полной парадной форме, медленно шло через музей туда же. Когда генерал-адмирал в сопровождении директора Корпуса входил, батальонный командир, старик генерал-майор Д. (Давыдов Василий Алексеевич. – Примеч. ред.)[19], командовал: «Батальон, слушай, на-краул» и подходил к нему с рапортом. После этого генерал-адмирал обходил фронт, здоровался и поздравлял с праздником. Особенно он останавливался перед младшей ротой и многих новичков расспрашивал, как их зовут, из каких они семей и т. д. Если встречались кадеты со знакомыми морскими фамилиями, то он часто вспоминал их отцов, с которыми встречался по службе. После обхода фронта было краткое молебствие, и затем батальон проходил церемониальным маршем мимо генерал-адмирала, а за батальоном и обе младшие роты.
Этим кончался парад, и кадеты расходились по своим помещениям, а в столовой быстро расставлялись уже заранее накрытые столы, так что в 12 часов дня все роты опять вводились и чинно становились у своих столов. В углу, у брига, накрывались особые столы для почетных гостей.
Меню этого обеда было глубоко традиционным и состояло из трех блюд: борща с кулебякой, гуся с яблоками и пломбира, кроме того, всем полагались полуфунтовые коробочки с конфетами. Сами коробочки были особенные – с гербом Корпуса, и все кадеты обязательно их приносили домой. Во время обеда играл наш оркестр, который считался одним из выдающихся в Петербурге. Самым замечательным блюдом был гусь с яблоками – в память тех гусей, которых однажды на праздник Корпуса прислала Императрица Анна Иоановна, и с тех пор они стали традиционным блюдом 6 ноября.
В конце обеда старший из присутствующих произносил тост за Государя Императора, покрываемый оглушительными криками «ура». Затем следовали тосты за генерал-адмирала, директора Корпуса и т. д. и читались приветственные телеграммы. Этим обед оканчивался, и по сигналу гардемарин и кадет выстраивали во фронт перед столами. Генерал-адмирал прощался, и все гости проходили вдоль фронта, после чего нас уводили по ротам и до бала отпускали по домам.
Первый праздник на нас, новичков, произвел сильное впечатление. Все эти блестящие, золотом шитые мундиры, эполеты, ордена и сабли так красиво играли в лучах солнца, снопами врывавшихся в огромные окна столовой! Ровные ряды батальона, в новых мундирах и фуражках, и блеск штыков. Красивое корпусное знамя, старенькое, совершенно обтрепанное от ветхости и походившее на выдержавшее много сражений. Все это наполняло умилением юные души, которые так рвались скорее влиться в общую морскую семью и под впечатлением увиденного проникались особым чувством ко всему, что принадлежало флоту. Невольно мы проникались все большей любовью и к самому Корпусу, из стен которого вышли все эти седые адмиралы, которых мы видели на празднике, и нам тоже хотелось сделаться выдающимися морскими офицерами и спустя годы также присутствовать на празднике Корпуса.
После обеда сразу же начинались лихорадочные приготовления к известному всему Петербургу балу Морского корпуса. Им открывался петербургский бальный сезон, и на него вывозились барышни, которые впервые начинали выезжать. Бал был нашей гордостью, и мы прилагали огромное старание, чтобы все выходило возможно красивее и веселее. Младшие роты, конечно, никакого участия в украшениях зала и других приготовлениях не принимали, главные заботы ложились на старших гардемарин. Это был их бал, последний перед выпуском.
Для гостей открывались почти все ротные помещения. Необходимо было превратить их в уютные гостиные, буфеты и танцевальные залы. Времени для этого оставалось совсем мало, и оттого мобилизовались все местные художники под предводительством кого-нибудь из корпусных офицеров, понимавших в этом толк. Каждое помещение, точно по волшебству, превращалось в подводное царство, царство льдов, тропический уголок, хвойный лес и так далее, насколько хватало фантазии и средств. Главная же трудность заключалась в том, чтобы не повториться и не походить на прошлые годы.
К 8 часам вечера все уже должно быть готовым к приему гостей, которых набиралось до трех-четырех тысяч. Все кадеты и гардемарины были налицо: кто стоял у входных дверей и проверял билеты, кто находился в буфетах, кто в танцевальных залах, а кто и просто толкался по всем направлениям или ждал приезда своих знакомых. Так называемые «распределители» имели особые значки, которые сами выдумывали и чаще всего делали из лент цветов Андреевского флага, пропущенных под левый погон, в виде аксельбантов, и завязанных бантом с лежащим на нем золотым якорем.
Новички к началу съезда гостей уже успевали, конечно, всюду побывать. Осмотрели музей с бесконечным количеством корабельных моделей и чертежей старых и новых кораблей, коллекциями минералов, раковин, кораллов и медалей, прежними формами Корпуса и предметами вооружения военных судов. Осмотрели убранство помещений и не забыли бриг «Меркурий», который по случаю праздника был в полном блеске: с поставленными парусами, с красивым георгиевским флагом на гафеле и длинным вымпелом на грот-брам-стеньге. Очень соблазнительно было полазать по вантам, да это строго запрещалось. Наконец, совсем уже уставшие, неслись к выходу смотреть на приезжающих.
Вот съезд начался. Потекли бесконечные ряды одетых в зимнее пальто и ротонды дам в чепцах и теплых платках, в сопровождении офицеров и штатских. Вся эта вереница торопилась прежде всего попасть в классы, где были устроены раздевальни, и оттуда роскошно одетой толпой беспрерывно направлялись в главный зал. Каких тут только не было туалетов: белые, голубые, розовые, зеленые, всех оттенков и цветов радуги, декольтированные и закрытые, с драгоценными украшениями и без них. Из этих туалетов выглядывали то строгие лица мамаш и тетушек, то веселые и сияющие девичьи личики. Мужчины были тоже во всем блеске своего величия, морские мундиры перемешивались с сухопутными; кое-где мелькали и фраки. Каких только эполет тут не было, каких лент и орденов!
Эта красивая и пестрая картина в первый раз меня совершенно ошеломила: я никогда еще не видел такого блестящего зрелища. Как ни велик был наш зал, как ни обширны многочисленные помещения, предоставленные для гостей, но все же места не хватало, и с большим трудом удавалось продвигаться вперед. Только мы тогда еще были такого маленького роста, что могли успешно шмыгать между парами.
Теперь наш главный интерес сосредоточивался на танцах, которые в первый раз мы видели на балу. Огромный зал был полон парами, красиво кружащимися под плавные звуки музыки. Один танец сменялся другим, и казалось, что все сливается в одно непрерывное движение. Томные, нежные звуки вальсов захватывали душу, хотелось слиться с этими кружащимися парами и без конца танцевать.
Вся эта роскошь туалетов – шелка, бархат, кружева и драгоценности, запах духов, блеск военных форм – пьянила душу и наполняла ее восторгом. Мне казалось, что я попал в какое-то волшебное царство, и долго не мог оторваться от этого зрелища. Не скоро я стал различать отдельные лица танцующих и, когда наконец освоился, даже не заметил прелестное личико молоденькой барышни, которая шла под руку с кадетом.
Так незаметно время перешло за полночь, и, утомленный всеми впечатлениями, теснотой и жарой, я решил идти домой. Довольно было на первый раз перечувствовано, и, наверное, в последующие годы эти впечатления не будут уже такими яркими и бал не будет казаться таким великолепным и интересным.
Быстро сбегав в роту за шинелью, я вышел на набережную и полной грудью вздохнул свежий морозный воздух. Была чудная лунная ночь. Всего несколько дней тому назад выпал снег, и потому улицы и крыши казались в темноте совершенно белыми. Мне приходилось идти с Васильевского острова на Кирочную улицу – большое расстояние, но от полноты чувств хотелось пройтись пешком и подышать свежим воздухом. Да и как красива набережная Невы в такую ночь! Ровный ряд огней газовых фонарей, слабо освещающих гранитные плиты панелей, дворцы, особняки, Адмиралтейство, Исаакиевский собор, на другой стороне темнеющая Петропавловская крепость. Все покрыто снегом и освещено бледным светом луны, а внизу чернеет Нева, и по ней плывут большие льдины, медленно налезая друг на друга, издавая какой-то особый скрип и треск. Точно какие-то сказочные чудовища борются между собой. Я всегда любил Петербург, и он был дорог моему сердцу, но еще сильнее я любил его в эти ночи: он казался таким таинственным, особенным.
Пока я шел по набережной, мне навстречу летели роскошные сани, запряженные парой или одиночкой, попадались и скромные извозчики, везущие сонных седоков, закутанных в меховые воротники шуб, изредка шли пешеходы. Кое-где в окнах роскошных особняков еще виднелся свет, и там, по-видимому, шло веселье. Хотелось подняться с земли и взглянуть, что происходит за этими зеркальными окнами и спущенными шторами.
Я незаметно подошел к Летнему саду, свернул на набережную Фонтанки, на Сергиевскую улицу, дошел до Воскресенского проспекта и наконец был дома. С удовольствием лег я в кровать. Завтра можно было долго спать, так как после бала нам давали день отдыха.
Глава четвертая
После корпусного праздника жизнь быстро вошла в свою колею и потянулась обычным, строго размеренным темпом, чередуясь уроками, строевыми учениями, едой и сном. Один день походил на другой как две капли воды, и оттого время летело быстро. Мы скоро привыкли к обстановке, перезнакомились друг с другом, сдружились между собой и чувствовали себя в Корпусе, как дома.
Несмотря на распущенность, царившую в Корпусе, нравы воспитанников были совсем негрубые, и никаких избиений новичков и слишком злых издевательств не было и в помине. Впрочем, и начальство строго следило за этим и никогда ничего подобного не допустило бы. Не было у нас и притеснения младших старшими, этого знаменитого «цука» Николаевского кавалерийского училища. Но, конечно, иногда случались единичные драки и общие побоища, когда одна рота шла на другую. Были также и среди кадет такие злополучные личности, которые как бы сами напрашивались на то, чтобы к ним приставали, и иногда эти приставания переходили в систематическое избиение. Но это было редко и всегда вызывалось характером самих же жертв, и за все шесть лет пребывания в Корпусе я наблюдал только два таких случая. В обоих объектами были несимпатичные и в значительной степени испорченные мальчики.
Недоразумения между ротами тоже были редки и обычно происходили из-за пустяков вроде того, что на дворе не поделят саней для катания с гор или кто-нибудь из младшей роты позволит себе толкнуть или обругать кадета старшей. Но это случалось только между младшими ротами. Например, когда я был в 3-й роте, у нас одно время шла война с кадетами 4-й, и мы устраивали походы на малышей: наибольшие драчуны старались, забравшись в помещение 4-й роты (что начальством строго воспрещалось), напасть на первых попавшихся маленьких врагов и их отдубасить, быстро скрывшись. При этом, чтобы не быть узнанным, на головы накидывались бушлаты. Такие набеги далеко не всегда благополучно сходили и для самих нападающих, и нередко бывали случаи, что им приходилось встречать сильный отпор и ретироваться очень помятыми, с «фонарями» и синяками.
Почти каждый год в Корпусе свирепствовала эпидемия брюшного тифа, и главный процент больных приходился на вновь поступивших. Отчего появлялась эта эпидемия, кажется, доподлинно начальство не могло доискаться, но говорили, оттого что у нас был свой водопровод и трубы проложены против Корпуса, т. е. в месте, где Нева уже успела пройти весь город. Правда, строго запрещалось пить сырую воду, и всюду стояли специальные баки с кипяченой, но, по-видимому, этих мер было недостаточно, и следовало поставить более усовершенствованные фильтры. Но борьба с эпидемиями не приводила к полной победе, и тиф ежегодно уносил одну или две жертвы.
Одним из первых заболел я[20], и меня положили в тифозную палату нашего прекрасного лазарета. Кругом были все тяжелые больные. Помню, рядом со мной лежал мой товарищ по фамилии Телегин, который заболел тифом еще в более тяжелой форме, чем я. Он все метался по кровати и бредил. Я сам несколько дней был без памяти и только изредка приходил в себя и с трудом узнавал, где нахожусь. В эти моменты я с удивлением наблюдал моего соседа и никак не мог понять, что он мне говорит, так бессвязны и отрывисты были его слова.
Ночью я проснулся оттого, что кто-то наклонился надо мной и что-то шептал. Открыв глаза, я увидел нашего священника в черной рясе, читавшего надо мной молитву. Затем услыхал голос сестры милосердия:
– Не тот, батюшка, а вот который рядом, с другой стороны.
А батюшка на это ответил:
– Ну, ничего, я ошибся.
Потом я узнал, что батюшку пригласили напутствовать Телегина, которому стало очень плохо, и он, не разобрав, где тот лежит, наклонился надо мной и стал напутствовать меня. На следующий день бедный Телегин умер, и, когда я окончательно пришел в себя, его уже рядом со мною не было[21]. Но эта ошибка нисколько не поразила, и мне не стало ни страшно, ни неприятно, так как в тот момент все казалось безразличным, далеким и ко мне не относящимся. В голове появлялись какие-то обрывочные образы, которые непрерывно мешались между собой, кружились, исчезали и вновь возникали. Все хотелось пить, пить и пить. Иногда виделось что-то вроде ручья с заманчивой студеной водою; бутылки, из которых разливалась какая-то вкусная жидкость или целые бочки с водою, но всегда что-то мешало утолить ужасную, томящую жажду. По-видимому, я изредка стонал, и в ответ раздавался глухой женский голос: «Чего вам?» «Пить», – просил я, и мне давали что-то пить, что, однако, освежало лишь на мгновенье. Потом опять начиналось забытье, которое тянулось неизвестно как долго, точно я носился в каком-то бесформенном пространстве, без начала и конца. Время летело, и я его не замечал. Кругом были мрак и тишина.
Так длилось около десяти дней, и вдруг мне показалось, что я проснулся от какого-то долгого, кошмарного сна. По-видимому, было раннее зимнее утро, и свет только чуть-чуть брезжил через щели опущенных штор. Кругом стояли рядами кровати, на некоторых лежали больные, и было совсем тихо.
Несказанно приятно было сознавать, что я проснулся, ощущать в себе силу и желание жить. Захотелось говорить, есть, вообще что-то делать. Через некоторое время из-за ширм вышла сестра милосердия и пошла по палате, и я ее тихо окликнул. Она подошла ко мне и сказала:
– Ну, слава Богу, кажется, у вас кризис благополучно миновал, а то мы боялись за вас, уж очень вам было плохо, но зато теперь дело быстро пойдет на поправку. Хотите пить?
Как приятно было слышать ее голос. Меня только удивило, что я был так сильно болен, а сам этого совсем не ощущал. И, конечно, мне хотелось пить и особенно есть, чего-нибудь такого вкусного – большую котлету с жареной картошкой, или курицу с рисом, или все равно что, лишь бы побольше. Увы, этим мечтаниям еще не скоро было суждено сбыться, и меня добрых десять дней кормили манной кашей и жидким клюквенным киселем.
После кризиса я действительно быстро пошел на поправку, и уже через две недели мне разрешили встать. Первые дни, с трудом передвигая ноги и шатаясь, я делал несколько шагов от койки к стулу. Все же я не успел окончательно выздороветь к Рождеству, так что этот любимый праздник я провел в лазарете. Помню, мне подарили от Корпуса толстую книгу, в красивом переплете, с описанием народностей, населяющих Балканский полуостров.
Только после Нового года родителям разрешили меня взять на месяц домой, чтобы дать мне окончательно окрепнуть, и я счастливый ехал в карете с замерзшими окнами и скрипящими колесами по мостовым, покрытым снегом.