Полная версия
Поджигатели. Ночь длинных ножей
И вот однажды, когда Ян пришел в партийный комитет своего района, чтобы пожаловаться на судьбу и порядки, функционер сказал ему:
– Что тебе школа, Ян? Есть дела, которые не требуют двух рук, были бы голова да ноги…
Оказалось, что для исполнения обязанностей связного партийных организаций как нельзя больше подошло бы занятие полотера.
– Полотер?! – с негодованием воскликнул Ян. – Мне, столяру и сыну столяра, превратиться в барского угодника? Ты в своем уме, товарищ?! Сделать из меня какого-то люмпена! Каково?!
Но функционер ответил очень спокойно:
– Когда отец хотел меня наказать, он говорил: «А ну-ка, марш от верстака!.. Садись и пиши». Для меня не было и нет худшего наказания, чем торчать за столом и водить пером по бумаге. Но ты видишь, Ян, я сижу и пишу. Это нужно партии, и… пишу.
Много времени спустя после войны, когда инвалидам были сделаны новые руки и ноги из алюминия и кожи, выдали искусственную руку и полотеру Яну Бойсу. Рука была отличная. С пятью алюминиевыми пальцами в черной перчатке. Такою рукою можно было бы, при желании, даже держать рубанок. Однако Ян не вернулся к профессии столяра. Он продолжал натирать полы. У него была хорошая клиентура. Он брал работу с разбором. А заработок? Что ж, он ведь не собирался строить на свой заработок виллу в Грюневальде.
Ян включил свет и посмотрел расписание визитов на сегодня. Расписание висело над столом. Оно было написано не очень красиво. Не так-то легко было научиться писать левою рукой. Ничуть не легче было привыкать и к тому, чтобы держать перо искусственной рукой. Однако все же каждая буква была разборчива. В расписании стояли фамилии клиентов: генерал Гаусс, генерал Шверер, генерал Пруст… Генералы, чиновники, фабриканты. Никакой шушеры.
Сегодня Яну предстояло натереть паркет в домах его превосходительства генерал-полковника Гаусса и адвоката Трейчке. Сбоку листка против сегодняшнего числа была сделана приписка: «Внести членский взнос в союз полотеров».
Ян отдернул штору и выключил электричество. Он отворил форточку и принялся делать гимнастику.
Жутковато выглядел обрубок правой руки, когда Ян проделывал движение номер семь: «сгибание руки в локте на высоте плеч». Но Ян уже привык к своей укороченной конечности и не без удовольствия следил в зеркале за тем, как наливался шар бицепса при сгибании локтя.
Покончив с натиркой полов у генерала Гаусса, полотер Ян Бойс вышел на улицу и машинально повернул было направо, домой, но тут же вспомнил, что ему нужно на вокзал: ведь по вторникам – натирка полов у адвоката Трейчке, в Нойбабельсберге. Выйдя на Вегенерштрассе, он свернул к Фербеллинерплатц, где и спустился в колодец подземки. Через десять минут он был уже на вокзале Фридрихштрассе, а еще через пятнадцать стоял в вагоне электрички, прижатый к простенку между двумя окнами. В любое из них, если вытянуть шею, можно было любоваться грязными крышами домов, над которыми грохотал поезд.
Надо отдать должное адвокату Алоизу Трейчке: он был аккуратным человеком. По вторникам, к приходу полотера, он всегда был дома. Это было необходимо. К семи часам, когда приезжал Бойс, прислуга господина Трейчке заканчивала свой рабочий день и уходила, поставив на стол ужин для адвоката. Следует заметить, что адвокат был холост и частенько задерживался в Берлине после того, как запирал свое городское бюро, но, конечно, не по вторникам.
И в этот вторник, как всегда, Трейчке был уже дома. Он сидел в старом неуклюжем кресле возле книжного шкафа, курил и болтал с Яном, пока тот передвигал мебель и старательно вощил и без того похожий на стекло паркет. Ян немногословно и даже, казалось, неохотно рассказывал адвокату кое-какие новости из числа тех, что обычно слышит в домах полотер. Сегодня главным было сообщение об отъезде генерал-лейтенанта фон Шверера на Дальний Восток.
Трейчке обладал, по-видимому, способностью рассредоточивать свое внимание. Разговор с Яном не мешал ему сортировать коробки из-под сигарет, принесенные полотером. Трейчке был страстным коллекционером сигаретных коробок. Большие листы десятка альбомов были им собственноручно оклеены этикетками. Он старательно разделял крышку коробочки надвое и наклеивал лицевую и тыльную стороны рядышком. Этикетки были рассортированы в альбомах по годам выпуска. По словам адвоката, они давали наглядное представление о ходе истории той страны, в которой выпускались. Господин Трейчке пробовал увлечь полотера зрелищем нескончаемого ряда этикеток, но Ян не проникся ни художественной, ни исторической ценностью коллекции. Однако он охотно исполнил просьбу Трейчке, начав собирать для него коробки у прислуги в домах, где работал. Что же тут трудного – сунуть в карман несколько картонных коробочек и во вторник привезти их в Нойбабельсберг? Правда, далеко не все они входили в коллекцию Трейчке. Лишь немногие. Остальные адвокат тут же кидал в камин, всегда топившийся по вторникам, очевидно, для того, чтобы скорее просыхала мастика, накладываемая на паркет полотером.
И в этот вечер господин Трейчке, изучив коробки, отложил две для коллекции, а остальные бросил в камин.
Ян закончил работу, ловко вымыл руку хозяйским мылом и совсем уже было собрался уходить, когда Трейчке сказал:
– Вот что, Бойс… Я очень доволен вашей работой! – Он приветливо кивнул в ответ на вежливый поклон Яна. – Поэтому я рекомендовал вас своей соседке, фрау Александер. Это очень достойная дама, супруга полковника Александера. Сам полковник почти не бывает дома. Две уже почти взрослые дочери полковника учатся в Берлине. Так что, собственно говоря, в доме даже некому топтать полы. К тому же, дорогой мой Бойс, – многозначительно закончил Трейчке, – у садовника полковницы вы сможете получать для меня интересные экземпляры папиросных коробок. – Бойсу показалось, что при этих словах в глазах адвоката промелькнула лукавая усмешка. – Да, очень интересные экземпляры, господин Бойс!
Ян не стал возражать.
Засунув нехитрые принадлежности своего ремесла под протез, он приподнял шляпу и вышел на улицу.
Проходя по аллее, Ян с интересом поглядел на окна дома рядом с адвокатом. Это была небольшая, увитая плющом вилла полковника Александера.
Адвокат Алоиз Трейчке повертел в пальцах одну из отобранных для коллекции коробочек, вынул из жилетного кармана перочинный нож и длинным тонким лезвием расслоил ее крышку. После этого он вооружился лупой и долго, внимательно изучал внутреннюю поверхность расслоенного картона.
Он рассматривал ее так внимательно, словно надеялся увидеть на ней нечто совсем иное, чем обычную картинку и название фирмы, такие же, как на миллионах других коробок.
По мере того как он смотрел в лупу, лицо его делалось все более сосредоточенным, брови сходились и глубокая морщина ложилась поперек лба над переносицей. Лицо адвоката, которое полотер Бойс привык видеть почти всегда веселым, стало серьезным, даже озабоченным и уже не казалось таким молодым. Тот, кто взглянул бы на адвоката сейчас, понял бы, что обычная его внешность была обманчивой. Правду о его душевном состоянии говорили не чистый лоб и ряд всегда полуоткрытых в улыбке белых зубов, а серебряные нити в волосах и выражение скорби, сквозившее во взгляде, который не от кого было теперь прятать в одиночестве сумеречной комнаты. Трейчке знал, что дома он может не скрывать своих чувств и единственное, чего он не может себе позволить, – говорить то, что думает. Этому мешало наличие в каждой комнате искусно скрытого микрофона. Их присутствие Трейчке обнаружил давно, но оставил их в полной неприкосновенности, довольный тем, что в его доме, с уходом прислуги, оставались только уши гестапо, а не ее глаза. Это приучило его наедине молчать, а с другими говорить только о том, что должно было рано или поздно доказать гестапо, что она напрасно теряет время на подслушивание. Впрочем, уже самый тот факт, что микрофоны появились именно в его доме, наводил на тревожные размышления. Пришлось перестроить всю систему связи, переменить всех людей, изменить весь план действий.
В новой цепочке, организованной партийным подпольем, настоящим кладом был связной Бойс, с риском для жизни собиравший для него почту под видом папиросных коробок. Бойс был так сдержан и дисциплинировав, что ни разу ни полусловом не дал понять адвокату, что знает об истинном назначении этих «экспонатов» для его альбома.
Трейчке не боялся за себя: пребывание на таком посту, где каждый шаг был хождением по острию ножа, закалило его волю и выковало такое самообладание, что он вообще никогда уже не думал об опасности с личной точки зрения. Если что его беспокоило, и беспокоило подчас сильно, так это была опасность провала связей, страх за звенья цепочки, которые шли от него. Он хорошо отдавал себе отчет в том, что щупальца нацистской тайной полиции могут в любую минуту зацепиться за одно из звеньев и привести к разрыву всей цепи. А теперь, когда партия работала в таком глубоком подполье, когда каждый оставшийся на поверхности человек, сохранивший свободу передвижения и чистый паспорт, был неоценим, такой разрыв был бы настоящим бедствием. Поэтому каждое прикосновение к тому, что подпольщики называли «почтой», заставляло его испытывать ощущение, близкое к ожогу. Зато появление каждой почты, каждого слова, благополучно прорвавшегося сквозь полицейские кордоны, было для него большой радостью, настоящим праздником.
Нагнувшись к камину, бросавшему трепетные отблески на кусочек картона, Трейчке с жадностью всматривался в различимые только в лупу наколы кода. Он хорошо знал Тельмана, его ясный и точный ум, его непреклонную волю и удивительную чистоту души. Он верил в него, как верили все коммунисты. Он любил Тельмана так же, как его любили рабочие Гамбурга и Берлина, Бохума и Дюссельдорфа, – любого другого города, видевшие Тельмана на ораторской трибуне, слышавшие его ясные, твердые, как сталь, горячие, как пламень, слова.
Да, Трейчке очень любил своего гамбургского земляка Тэдди. И было тяжело, мучительно тяжело читать теперь все такие же ясные, как прежде, такие же разящие, как всегда, такие же полные непреклонной веры в свое дело, любви к своему народу слова и представлять себе обстановку, в которой они писались.
Прошло не меньше часа. Трейчке все еще сидел с папиросной коробкой в руках, задумчиво склонившись перед едва мерцающим камином. Угли уже совсем догорали, когда Трейчке, в последний раз взглянув на разрезанную крышку, кинул ее в огонь. Он пододвинул к коробке несколько горячих углей и даже подул на них, чтобы картон поскорее загорелся. Когда от него остались только завитушки черного пепла, Трейчке тронул их щипцами, и следы коробочки окончательно исчезли.
Глядя, как распадаются легкие хлопья, Трейчке вспомнил о полотере Бойсе. Скоро полотеру, может быть, удастся принести ему тем же способом известия из нового источника: из самого логова зубра нацистской военной разведки полковника Александера. Много терпения и труда было затрачено на то, чтобы установить связь с одним из солдат, обслуживавших Александера, и добиться возможности получать от него информацию. А эта информация сейчас была остро нужна. До подпольного руководства партии дошли сведения, что диверсионная служба Александера снова протянула свои ядовитые щупальца к Советскому Союзу. Было установлено, что Александер восстановил прерванный было контакт со своим прежним тайным агентом Зеегером – одним из главарей берлинской организации социал-демократов веймарских времен. Этот Зеегер, исключенный в свое время из компартии за троцкизм и вернувшийся к социал-демократам, прилагал теперь усилия к тому, чтобы установить связь с троцкистами, ведшими подпольную подрывную работу в Советском Союзе. Эти нити нужно было обнаружить, их нужно было постараться перервать, дать сигнал русским товарищам об опасности, грозящей им со стороны троцкистских ренегатов. Ренегаты, являвшиеся платными секретными агентами немецкой военной разведки, получили от своих хозяев новую установку: попытаться затормозить бурное движение Советской страны по пути хозяйственного развития. Трейчке не знал точных инструкций, полученных троцкистами от Александера, но ему было известно, что в числе провокационных лозунгов, которые они должны были пустить в ход, существовал предательский лозунг противопоставления друг другу старого и молодого поколений прежде всего в среде партийных работников, но также и во всякой другой среде, в какую только удастся проникнуть троцкистам: среди инженеров, ученых, писателей, рабочих – всюду, где только можно внести смуту и расстройство в ряды строителей социализма. Это было уже известно. Партия поручила Трейчке узнать остальное. Опасную нить, тянущуюся от Троцкого через немецкую разведку в СССР, нужно было перерезать.
Было очень странно видеть, что такой почтенный человек, как доктор Трейчке, способен, подойдя к углу комнаты, нагнуться к полу и ни с того ни с сего показать вдруг язык. На полу не было ничего, кроме медной сетки вентиляционной системы.
7
Годар вышел на станции метро Севр-Бабилон. Он никогда не делал пересадки, хотя от этого скрещения линий до бульвара Сен-Жермен оставалось еще два перегона. Врач предписал Годару бывать среди зелени, и он добросовестно полагал, что покрытые пылью каштаны бульвара Распай и есть та самая зелень, которая так нужна его сердцу и легким.
Никто не угадал бы в этом сутулом человеке, одетом в мешковатый, несвежий штатский костюм, майора французской секретной службы.
Годар шел, подавшись вперед, заложив руки за спину. Он тяжело дышал, несмотря на прохладу раннего парижского утра.
Выходя из метро, Годар снимал плюшевую шляпу с засаленной лентой и нес ее в руках. Его непокрытые волосы вздымались неопрятною копной, которую обильная седина и еще более обильная перхоть делали серой. Перхоть покрывала и воротник пиджака, и плечи. Можно было подумать, что платье майора никогда не чистится. Цвет лица у Годара был землисто-серым; под глазами темнели набухшие мешки – прямое свидетельство того, что сердце и почки майора требуют лечения.
Годар шел медленно, останавливаясь, чтобы прикурить от догорающей сигареты новую. Обычно окурок успевал так прилипнуть к краю нижней губы, что сплюнуть его было невозможно, и Годар, морщась от боли, отлеплял его пальцами. Он выходил из метро ровно в восемь часов пять минут. Он знал, что через восемь минут, необходимых ему, чтобы дойти до станции Распай, он увидит там выходящего из метро капитана Анри. В их распоряжении останется семнадцать минут, чтобы посидеть на скамейке в ста пятидесяти шагах от угла бульвара Сен-Жермен и Университетской улицы, так как ровно в половине девятого они должны будут войти в подъезд Второго бюро…
И действительно, еще за пятнадцать-двадцать шагов до станции Распай Годар увидел Анри.
Капитан Анри, маленький, подвижной, со смуглым лицом и живыми карими глазами, был в хорошо сшитом сером костюме. Его иссиня-черные волосы, густо смазанные брильянтином и расчесанные на прямой пробор, блестели, отчего голова капитана казалась лакированной, как у манекена в магазинной витрине. Только одна узкая прядка волос как бы случайно опускалась на левый висок, чтобы скрыть белый шрам, уходивший за ухо. Над верхнею губой Анри чернели тонкие, подбритые сверху и снизу усики.
Когда-то, во времена мировой войны, Годар и Анри были друзьями, но служба разлучила их на многие годы. Теперь она снова свела их во Втором бюро, где оба были начальниками отделов.
Увидев Анри, Годар, как всегда, взглянул на часы, чтобы проверить себя.
– Посидим, – сказал он, опираясь на спинку скамьи, под тем же самым каштаном, под которым они сидели каждый день. – С сердцем-то все хуже…
– Нужно куда-нибудь поехать, – как обычно, ответил Анри.
– Да… – Годар затянулся, прикуривая новую сигарету, и тяжело задышал. – Я и сам так думаю… Но, знаешь ли, как-то все не выходит. Проклятые боши не дают передышки. Смешно сказать: когда мы с тобою были мальчишками, то, помнится, я все бормотал: «Вот только покончим с бошами – и все пойдет как по маслу!» И вот моя шевелюра похожа на половую щетку самой подлой консьержки, а я повторяю все ту же фразу: «Вот только покончим с бошами…» Хотел бы я знать, когда мы действительно покончим с этими свиньями.
– Теперь все становится ясно!
– Да… – насмешливо проворчал Годар. – Так ясно, что можно зареветь от отчаяния. Сперва я думал: вот прояснится ситуация с Гитлером – уеду в Алжир. И вот действительно все ясно! А я все тут: жду, когда кончится возня со штурмовиками.
– Это не может долго тянуться. – Анри разглядывал в карманное зеркальце свои усики, притрагиваясь к ним мизинцем. – Они должны вцепиться друг другу в глотки.
Годар покачал головой:
– Да, сейчас не время для моего лечения.
– Реорганизация, предпринятая генералом, сулит большое оживление.
– Э, мой друг! – Годар безнадежно махнул рукой.
– Ты думаешь?..
– Поработаешь с мое – увидишь! Любая разведка и контрразведка должна быть агрессивной. Наступать и наступать. Этого не хотят понять у нас. Трясутся над каждым франком.
– Тут ты прав, – безразлично согласился Анри, но таким тоном, словно ему было все равно. Он поднял зеркальце, чтобы рассмотреть белую ниточку своего пробора.
– И это – рядом с миллионами, которые бросает на разведку Англия, с десятками миллионов, которые дают боши! Мы совершенно утратили инициативу, – проворчал Годар.
– Ты преувеличиваешь. Немцы кричат о своей осведомленности, чтобы запугать противника.
– Но самое забавное, что их тупого бахвальства достаточно, чтобы заставить нас дрожать от страха!
– Нас?!
– Да, да, дружище, нас! Наш генштаб. Он прячется за Второе бюро, как за какую-то своеобразную линию Мажино. Он придумал себе эту новую «линию Сен-Жермен» и спит спокойно.
– Ты, как всегда, преувеличиваешь!
– Хотел бы, чтобы это было преувеличением! – Годар посмотрел на часы. – Пора.
Они поднялись и вошли в подъезд бюро.
В высоком просторном зале было очень светло. Сквозь листву подступивших к окнам деревьев в комнату влетали солнечные зайчики и прыгали по панелям стен, отделанных красным деревом. Игривость солнечных бликов мало гармонировала с царившей в комнате чинной тишиной, с сумрачной неподвижностью сидевших за большим овальным столом двенадцати мужчин.
Никто не говорил.
Большинство курило.
Двое-трое проглядывали утренние газеты.
Один сосредоточил внимание на напильничке, которым подправлял ногти.
Ни перед кем из сидящих не было бумаг или папок, даже блокнота или карандаша.
До девяти часов оставалось несколько минут. Три кресла возле стола были свободны. Но вот вошли Анри и Годар. Холодный, неопределенный кивок в пространство, и каждый опустился в кресло, раз навсегда отведенное его отделу. В этом кресле сидел его предшественник. Каждый день без нескольких минут девять в него будет опускаться его преемник.
Ровно в девять быстрыми шагами в комнату вошел генерал Леганье, мужчина среднего роста, с коротко остриженными седеющими волосами, с розовым моложавым лицом. Его глаза были прикрыты стеклами пенсне. Как и все офицеры, он был в штатском.
Генерал опустился на председательское место и, вытянув перед собою руки, несколько мгновений смотрел на их сцепленные пальцы. Коротким кивком, без каких бы то ни было вступлений, открыл заседание. Офицеры говорили по раз навсегда установленной очереди. Генерал изредка прерывал их вопросами. Еще реже задавал вопрос кто-нибудь из присутствовавших. Без десяти десять генерал таким же коротким кивком отпустил офицеров, движением руки отметив Годара и Анри.
– Прошу задержаться.
Когда за последним из офицеров затворилась дверь, генерал Леганье поднялся и несколько раз прошелся по комнате. Потом остановился перед одним из окон и с таким интересом стал наблюдать за возней птиц в каштанах сада, что можно было подумать, будто он совершенно забыл об ожидающих его офицерах. Он даже водрузил на нос пенсне и несколько нагнулся над подоконником, чтобы иметь возможность лучше рассмотреть так заинтересовавших его птиц.
Но было бы заблуждением думать, что птицы способны были возбудить в начальнике Второго бюро такой интерес, чтобы заставить его забыть о делах. Прикрываясь этим невинным занятием, генерал обдумывал, как лучше изложить подчиненным поручение, способное удивить даже его привыкших ко многому людей.
– Друзья мои, – проговорил он, быстро оборачиваясь и направляясь к столу. Его голубые навыкате глаза на мгновение остановились на лицах офицеров. Затем он привычным движением сдернул с носа пенсне и ловко пустил его волчком по полированной поверхности стола. – Друзья мои, придется немного заняться историей, правда, не очень древней, но довольно туманной…
Он сделал паузу, словно ожидая реплик. Но офицеры молчали. Они слушали, уставившись в зеркальную поверхность стола, не поднимая глаз на начальника.
– Речь идет о поджоге рейхстага в Германии, – продолжал генерал. – Точнее выражаясь: о тех, кого боши обвиняют в этом поджоге, – о болгарине Димитрове и немце Торглере.
– Основной обвиняемый по этому делу, – заметил Годар, – голландец ван дер Люббе, мой генерал.
– Знаю, но из всей пятерки меня интересует именно Димитров.
– Георгий Димитров?
– Да.
– Член Исполнительного Комитета Коминтерна…
– Так!
– В тридцать втором прибыл в Париж из Амстердама под именем доктора Шаафсма, жил, не отмечаясь, в Латинском квартале, виделся с Торезом и Кашеном…
– Так!
– Разыскивался болгарской тайной полицией… – Годар на мгновение умолк и исподлобья взглянул на Леганье. – Ваш предшественник, мой генерал, обещал ей содействовать в устранении его со сцены.
– И что же?
– Сюртэ прозевала.
– Вечная история!
– Димитров уехал отсюда в Брюссель, под именем Рудольфа Гедигера…
– Так!
– Потом побывал в Москве…
– У вас хорошая память, Годар!
– В то время я сидел на этом разделе.
– Поэтому-то я и остановился на вас… Немецкие наци из-за своей неуклюжей работы очутились в затруднительном положении с инсценировкой поджога.
– Неуклюжи, как медведи! – со злорадством сказал Годар.
– Мы должны им помочь.
– В каком смысле, мой генерал?
– Димитров превратил скамью подсудимых в Лейпциге в трибуну для пропаганды коммунизма. Посмотрите, что из-за этого творится у нас во Франции: полюбуйтесь на Роллана и других, не говоря уже о наших собственных коммунистах.
– Может быть, отсюда и нужно начать?
– Нет! – Пенсне снова совершило несколько быстрых оборотов на лакированной поверхности стола. – Рубить нужно корни! И, по возможности, вне Франции, – Леганье взмахнул розовой рукой, – там!..
– Понятно, мой генерал.
– Если немцы не сумеют покончить с Димитровым…
– Надеюсь, мой генерал, – вставил Годар, – что сумеют.
– Но весь мир окажется на стороне коммунистов, если немцы просто убьют Димитрова.
– Я вас почти понял, мой генерал!
– Значит, говорю я, с ним нужно покончить так, чтобы… В этом не должен быть виноват никто. Даже немцы!
– Я понял вас до конца, мой генерал!
– Используйте берлинские связи, Годар.
– Это не составит большой сложности, мой генерал.
– Знаю ваш такт, Годар… Если немцы будут вынуждены оправдать Димитрова, что вовсе не невозможно, пусть он не попадет никуда: ни в Париж, ни в Брюссель, ни в Лондон…
– Скорее всего, он отправится в Москву.
– Да, скорее всего.
– А Москва, мой генерал… – Годар сделал безнадежный жест.
– Так действуйте, прежде чем он переедет советскую границу! Обдумайте все это и, когда у вас созреет план, доложите мне.
– Будет исполнено, мой генерал.
Леганье кивком задержал поднявшегося было Годара.
– Побудьте еще несколько минут, пока я не переговорю с капитаном. Вы должны быть в курсе всего дела! – И Леганье обернулся к Анри: – Одно из главных усилий немцев направлено к тому, чтобы доказать, что этот кретин ван дер Люббе – коммунист. Я понимаю: доказать это трудно. Если бы немцы не растеряли старых связей, они, конечно, получили бы от голландцев точные доказательства тому, что ван дер Люббе – коммунист, будь он в действительности хотя бы индийским набобом. Годар расскажет вам, как это делается.
– Я уже вошел в курс дела, мой генерал, – с готовностью ответил Анри.
– Так возьмитесь за это теперь же: голландцы должны дать все необходимое для доказательства того, что ван дер Люббе – сообщник Димитрова. Вы меня поняли, капитан?
Леганье легким ударом розового ногтя заставил пенсне сделать еще три или четыре оборота на столе и движением головы отпустил офицеров.
Когда пенсне перестало вертеться, генерал осторожно взял его двумя пальцами и легким движением, доставившим ему самому очевидное удовольствие, посадил на нос. Потом он снова подошел к окну и принялся с прежним интересом наблюдать возню птиц в ветвях деревьев.
Курьер дважды заглядывал в щелку притворенной двери в ожидании выхода начальника. Наконец Леганье спрятал пенсне в карман и, заложив руки за спину, медленно проследовал к себе в кабинет. И там еще он некоторое время мерно прохаживался, потом, погруженный в ту же необычную для него задумчивость, сидел в кресле. Наконец, преодолевая какое-то внутреннее сопротивление, он позвонил по телефону. Разговор был короткий, закончившийся фразою Леганье: