
Полная версия
Легенда об Уленшпигеле
Крапивники, предвестники мороза, порхали вокруг жилья и просили приюта. Третьи сутки шёл снег.
Уленшпигелю часто приходилось предъявлять свой паспорт. Его пропускали. Так шёл он к Льежу.
Вскоре он дошёл до большой равнины; ветер хлопьями снега хлестал его в лицо. В ослепительной белизне расстилалась перед ним равнина, и снежная метель, гонимая вихрем, кружилась над нею. Три волка шли по его пятам, но, когда он свалил одного из них выстрелом, прочие бросились на раненого и, разодрав на части, убежали с куском мяса в лес.
Избавившись от волков и осматриваясь, не бегает ли по полю ещё стая, он увидел позади, далеко на равнине, как будто серые изваяния, которые двигались, как пятна в снежной метели; за ними видны были очертания всадников. Он влез на дерево. Ветер донёс до него издалека жалобные звуки.
«Быть может, это богомольцы в белых плащах, – подумал он, – ибо лишь с трудом я отличаю их фигуры от снега».
Но тут он увидел, что это бегут голые люди, а за ними два рейтара на высоких конях в чёрном вооружении гонят эту жалкую толпу неистовыми ударами бича. Он зарядил аркебуз. Среди этих несчастных он видел молодых людей и стариков, – голые, иззябшие, окоченелые, съёжившись под бичом солдат, бежали они вперёд, чтобы увернуться от их ударов. А рейтары, тепло одетые, красные от водки, сытые, забавлялись тем, что хлестали голых людей, подгоняя их.
«Я мщу за тебя, пепел Клааса», – сказал Уленшпигель и выстрелил в одного рейтара, который упал с коня, поражённый пулей в лицо. Другой, не понимая, откуда пронеслась эта нежданная пуля, перепугался и решил, что в лесу засел в засаде неприятель. Он вздумал спасаться бегством вместе с лошадью своего спутника и схватил её за узду, но, сойдя с коня, был поражён второй пулей в затылок и упал замертво.
Голые люди упали на колени, решив, что ангел с небес явился им на помощь в образе стрелка, бьющего без промаха. Уленшпигель слез с дерева, и его узнали некоторые из несчастных, служившие с ним вместе в армии принца. Они объяснили ему:
– Видишь, Уленшпигель, мы из Франции: за то, что мы не могли заплатить выкупа, нас в этом ужасном виде отправили как мятежников и военнопленных в Маастрихт, куда сейчас прибудет герцог. Мы все уже заранее обречены на пытки, казни и ссылку на королевские галеры, подобно ворам и преступникам.
Уленшпигель отдал старшему из толпы свой плащ и сказал:
– Пойдёмте, я отведу вас в Мезьер[150], но раньше надо забрать всё, что есть у этих солдат, и поймать их лошадей.
Снятые с солдат камзолы, штаны, сапоги, шапки и панцыри были распределены между самыми слабыми и больными, и Уленшпигель сказал:
– Двинемся в лес, там нет ветра и поэтому теплее. Бегом, братья.
Вдруг один из толпы упал с криком.
– Холодно! Голодно! Иду к господу сказать, что папа римский – антихрист на земле.
И умер. Все решили нести его с собой, чтобы предать земле по-христиански.
Подвигаясь вперёд по большой дороге, они встретили крестьянина, ехавшего в крытой повозке. Он сжалился над голыми людьми и усадил их в свою повозку. Здесь было сено, в которое они зарылись, и пустые мешки, которыми они могли прикрыться. Согревшись, они вознесли благодарность господу. Уленшпигель ехал рядом на добытом коне и вёл другого в поводу.
В Мезьере они остановились; здесь им принесли тёплый суп, пиво, хлеб, сыр, а старикам и женщинам – мясо. Их приютили и дали им одежду и новое оружие за счёт общины. Все благословляли Уленшпигеля и обнимали его, и он радовался этой ласке.
Он продал рейтарских лошадей за сорок восемь флоринов, из коих тридцать отдал французам.
Странствуя далее в одиночестве, он говорил себе:
«Вот я иду сквозь кровь, слёзы и бедствия, но не нахожу ничего. Видно, обманули меня дьяволы. Где Ламме? Где Неле? Где Семеро?»
И он услышал голос, подобный дуновению:
– В слезах, в смерти, в огне ищи…
И он пошёл дальше.
XVII
В марте Уленшпигель пришёл в Намюр[151]. Здесь он увидел Ламме, который, став большим любителем маасской рыбы, особенно форели, нанял себе лодку и, с разрешения общины, занялся рыбной ловлей. Но гильдии рыбаков он уплатил за это пятьдесят флоринов.
Увидев, как его друг и товарищ бродит по берегу Мааса, ища способа перебраться на ту сторону в город, обрадованный Ламме причалил к берегу, взобрался, запыхавшись, по откосу и бросился к Уленшпигелю. Заикаясь от радости, он восклицал:
– Вот, наконец, опять ты со мной, сын мой, сын во господе, ибо ковчег моего чрева может вместить двоих таких, как ты. Куда ты теперь? Что тебе нужно? Ты, значит, жив? Не видел ты моей жены? Будешь кушать маасскую рыбу? Это лучшее, что есть в этой юдоли: здесь, брат, готовят такие соусы, что оближешь пальчики. Какой у тебя гордый и славный вид с тех пор, как позолотило тебя пламя сражений. Вот ты здесь теперь, сын мой, друг мой, дорогой Уленшпигель, весёлый бродяга! – И он заговорил тише: – А сколько испанцев ты положил? Не встречал ли ты моей жены в одной из их повозок с потаскушками? И маасского вина выпьешь – оно великолепно действует на страдающих запором. Сын мой, ты ранен? Ты ведь останешься здесь и скоро будешь чувствовать себя свежим, бодрым и здоровым, как молодой орёл. И угрей наешься таких, что без всякого запаха тины! Поцелуй меня, брюханчик. Слава богу, слава богу! Ух, как я рад!
И Ламме прыгал, плясал, пыхтел, фыркал, тормошил Уленшпигеля.
Затем они отправились в город. У ворот Намюра Уленшпигель предъявил свой паспорт, подписанный герцогом, и Ламме повёл его к себе.
Готовя обед, он выслушал рассказ о его приключениях и рассказал о своих. Он покинул войско, последовав за девушкой, которую принял за свою жену. Так он и ехал за ней, пока не добрался до Намюра. И непрестанно спрашивал:
– Ты её не видал?
– Видал других, и очень пригожих, – отвечал Уленшпигель, – особенно в этом городе, где все они заняты любовью.
– Верно, – сказал Ламме, – меня уж тут завлекали сотни раз, но я остался верен. Увы! Моё тоскующее сердце переполнено единственным воспоминанием.
– Так же, как твоё брюхо всякой едой.
– Когда я тоскую, я должен есть.
– И твоё горе не знает отдыха и передышки?
– Увы, – ответил Ламме.
И, вытащив из горшка форель, он продолжал:
– Смотри, какая красивая, какая полная. Мясо розовое, как тело у моей жены. Завтра утром уедем из Намюра; у меня мешочек полон флоринов, – купим себе по ослу и поедем верхом во Фландрию.
– Дорого будет стоить, – сказал Уленшпигель.
– Неважно. Сердце тянет меня в Дамме; там любила она меня так сладко; может быть, она туда вернулась.
– Что ж, если хочешь, выедем завтра утром.
На следующий день они выехали бок о бок, каждый на своём осле.
XVIII
Дул резкий ветер. Солнце, ясное с утра, как радостная юность, потускнело, поседело, стало мрачно, как печальная юность; хлестал дождь с градом.
Когда дождь стих, Уленшпигель отряхнулся и сказал:
– Небо впитывает так много туманов, что иногда ему приходится облегчаться.
Снова хлынул дождь с градом, крупнее, чем раньше, он безжалостно хлестал путников. Ламме ныл:
– Нас хорошо обмыло, зачем же ещё полоскать?
Солнце выглянуло снова, и они весело потрусили вперёд.
В третий раз поток проливного дождя и града хлынул с такой убийственной силой, что сухие ветви падали с деревьев, точно подрезанные острым ножом.
Ламме стонал:
– О, под крышу бы! Бедная жена моя! Где вы, жаркий камелёк, сладкие поцелуи, жирные супы?
И он плакал, бедный толстяк.
Но Уленшпигель ответил:
– Нечего жаловаться. Виной всех напастей всегда мы сами. Дождь льёт на наши плечи, но этот декабрьский дождь даст в мае добрую траву. И коровы замычат от радости. Мы бесприютны, – а почему мы не женимся? То есть я говорю о себе и о маленькой Неле, которая теперь сварила бы отличную бобовую похлёбку с мясом, такую вкусную, такую пахучую. Мы страдаем от жажды, несмотря на воду, льющуюся на нас, но почему мы не остались при одном ремесле? Те, которые были терпеливы, стали цеховыми мастерами, теперь они богаты, и погреба их полны пивных бочек.
И пепел Клааса забил в его сердце, небо прояснилось, солнце засияло, и Уленшпигель сказал:
– Солнышко светлое, спасибо тебе, что ты обогрело нас, и тебе, пепел Клааса, за то, что ты согрел моё сердце и постоянно напоминаешь мне, что благословенны скитающиеся ради освобождения родины.
– Есть хочу, – хныкал Ламме.
XIX
Они заехали в корчму, где в высокой горнице им дали пообедать. Уленшпигель распахнул окно и выглянул в сад. Здесь гуляла девушка, полненькая, с пышной грудью и золотистыми волосами. Она была в одной юбке, белой полотняной рубашке и вышитом чёрном переднике с кружевами.
Сорочки и прочее женское бельё сушилось на протянутых верёвках. Девушка снимала сорочки, вешала их снова, вертелась туда и сюда, улыбалась Уленшпигелю, посматривала на него и, наконец, сев на одну из привязанных верёвок, начала на ней качаться, как на качелях.
По соседству кричал петух, и кормилица играла с ребёнком, поворачивая его лицом к стоящему перед ней мужчине.
– Боолкин, улыбнись папаше.
Ребёнок заревел.
Хорошенькая девушка всё ходила по садику, снимая и вешая бельё.
– Это шпионка, – сказал Ламме.
Девушка закрыла глаза руками и, смеясь, смотрела сквозь пальцы на Уленшпигеля.
Потом она обеими руками приподняла свои груди и дала им скользнуть вниз и снова стала качаться, не дотрагиваясь ногами до земли. Она вертелась на верёвках, точно волчок, юбки её развевались, и Уленшпигель смотрел, как сверкает на солнце белизна её полных рук, обнажённых до плеч.
Так вертелась она и смеялась и посматривала на него. Он вышел, чтобы встретиться с нею.
Ламме шёл за ним следом. Он искал дыру в садовом плетне, чтобы пробраться внутрь, но не нашёл.
Увидев, что они ищут её, девушка снова, смеясь, поглядывала на них сквозь пальцы.
Уленшпигель пытался пролезть сквозь плетень, но Ламме удерживал его, говоря:
– Не ходи, это шпионка, быть нам на костре.
Девушка всё разгуливала по садику, прикрывала личико передником и смотрела сквозь его кружева, выглядывая, не идёт ли к ней её случайный приятель.
Уленшпигель совсем уж собрался перескочить через плетень, но Ламме не пускал, схватил его за ногу и стащил, говоря:
– Плаха, топор и виселица. Это шпионка, не ходи туда.
Уленшпигель сидел на земле, возясь с Ламме, а девушка высунула голову из-за плетня и крикнула:
– Прощайте, сударь! Пусть Амур побережёт ваши любовные усилия до другого случая.
И из-за плетня доносился её насмешливый хохот.
– Ах, – сказал он, – точно пучок иголок впился в ухо.
Дверь с шумом захлопнулась.
Уленшпигель был мрачен, а Ламме всё удерживал его и говорил:
– Ты перебираешь нежные соблазны её прелестей, которые не достались тебе, а она шпионка. И хоть печальна эта утрата, а для тебя к лучшему.
Уленшпигель не ответил ни слова, и оба вновь сели на своих ослов и поехали.
XX
Нога справа, нога слева, – так подвигались они вперёд на ослах.
Ламме переваривал свой обед и запивал свежим воздухом. Вдруг, размахнувшись хлыстом, Уленшпигель изо всех сил ударил его по заду, который валом вздулся над седлом.
– Что ты делаешь? – жалобно закричал Ламме.
– В чём дело?
– Хлыстом ударил!
– Кто ударил?
– Да ты ударил!
– Слева?
– Ну да, слева, по моему заду. Почему ты дерёшься, бродяга несчастный?
– По неведению. Я знаю очень хорошо, что́ такое хлыст, и также хорошо знаю, что́ такое стройный зад на седле. Но вот посмотрел я, как выпячивается над седлом эта толстая широкая туша, и сказал себе: «Ущипнуть её пальцем невозможно, – верно и хлыст её не проберёт, если шлёпнуть». Значит, я ошибся.
Ламме рассмешили эти размышления.
– Но я не единственный человек на этом свете, согрешивший по неведению, – продолжал Уленшпигель. – Примером тому мог бы служить не один балбес, выпятивший своё сало над седлом. Если мой хлыст согрешил перед твоим задом, ты согрешил перед моими ногами, когда помешал мне перескочить к девушке, которая из своего садика зазывала меня.
– Мерзавец, – воскликнул Ламме, – так это была месть!
– Невинная, – ответил Уленшпигель.
XXI
Одиноко и тоскливо жила Неле при Катлине, которая всё взывала о своей любви к холодному дьяволу. Но тот не являлся.
– Ах, – вздыхала она, – ты богат, Гансик, любимый мой; ты мог бы вернуть мне семьсот червонцев. Тогда Сооткин вернулась бы живая из чистилища, и Клаас обрадовался бы в небесах. Ты можешь! Уберите огонь, душа рвётся наружу; пробейте дыру, душа рвётся наружу!
И она показывала на то место на голове, где жгли паклю.
Катлина была очень бедна, но соседи помогали ей бобами, хлебом, мясом, кто чем мог. Община помогала небольшими деньгами. Неле шила на богатых горожан и ходила гладить бельё и зарабатывала, таким образом, флорин в неделю.
И всё твердила Катлина:
– Пробейте дыру, выпустите душу! Она стучится, чтоб ей открыли! Он принесёт семьсот червонцев.
И Неле плакала, слушая её.
XXII
Тем временем Уленшпигель и Ламме, снабжённые паспортами, заехали в одну корчму, прислонившуюся к прибрежным скалам Самбры, кой-где поросшим деревьями. Вывеска гласила: «Трактир Марлэра».
Выпив несколько бутылок маасского вина, вкусом на манер бургонского, они разговаривали с хозяином, ярым папистом. Хозяин ядовито подмигивал, был болтлив, как сорока, так как хватил лишнего. Уленшпигель, заподозрив, что за этим подмигиванием что-то кроется, всё подпаивал его. Трактирщик, заливаясь смехом, вскоре пустился в пляс. Потом он опять присел к столу и провозгласил:
– Добрые католики, за ваше здоровье!
– За твоё! – ответили Уленшпигель и Ламме.
– За искоренение всякой еретической и бунтовщической чумы!
– Пьём за это! – ответили Уленшпигель и Ламме и всё подливали в стакан хозяину, который не мог видеть его полным.
– Вы добрые ребята, – сказал он, – пью за вашу щедрость, ибо ведь я зарабатываю на вине, которое мы пьём вместе. Где ваши паспорта?
– Вот, – сказал Уленшпигель.
– Подписано герцогом. За здоровье герцога!
– За здоровье герцога! – ответили Ламме и Уленшпигель.
Хозяин продолжал:
– Чем ловят крыс, мышей и кротов? Мышеловками, крысоловками, капканами. Кто этот крот, всё подрывающий? Это еретик великий, это Оранский – оранжевый, как огонь в аду. С нами бог! Они придут. Ха-ха! Пить! Налей! Я горю, я сгорел! Пить! Славненькие, миленькие реформатские проповеднички!.. Славненькие, храбренькие солдатики, крепкие, что твой дубок… Пить! Хотите с ними пробраться в лагерь главного еретика? У меня есть паспорта, им самим подписанные… Там можно видеть…
– Хорошо, пойдём и мы в лагерь, – сказал Уленшпигель.
– Они там управятся как следует. Ночью при случае – стальной ветер помешает нассаускому дрозду[152] распевать свои песни.
И хозяин, присвистывая, показал, как один человек убивает другого.
– Весёлый ты человек, хотя и женат, – сказал Уленшпигель.
– Не женат и не буду женат, – возразил хозяин, – я ведь храню государственные тайны, – выпьем! Ведь жена их у меня в постели выведает, чтобы отправить меня на виселицу и стать вдовой раньше, чем угодно природе. Господи благослови! Они придут… Где мои новые паспорта? На моём христианском сердце! Выпьем! Вон они, вон, триста шагов отсюда по дороге, у Марш-ле-Дам. Видите их? Выпьем?
– Пей, – говорил Уленшпигель, – пей! Я пью за короля, за герцога, за проповедников, за «стальной ветер». Пью за моё здоровье, за твоё здоровье, за вино, за бутылку! Да ты не пьёшь совсем?
И при каждой здравице Уленшпигель наполнял стакан хозяина, и тот выпивал залпом.
Некоторое время Уленшпигель пристально смотрел на него, потом встал и сказал:
– Он спит! Идём, Ламме.
Выйдя на дорогу, он сказал:
– У него нет жены, которая может выдать нас… Скоро ночь… Ты слышал, что говорил этот негодяй, и знаешь, что это за три проповедника?
– Да, – ответил Ламме.
– Ты знаешь, что они идут от Марш-ле-Дам по берегу Мааса и что следует перехватить их по пути, прежде чем подует «стальной ветер»?
– Да.
– Надо спасти жизнь принца.
– Да.
– Возьми мой аркебуз и засядь там, в кустах между скал. Заряди двумя пулями и, когда я каркну вороном, стреляй.
– Хорошо, – сказал Ламме.
И он исчез в кустах, а Уленшпигель услышал, как щёлкнул курок.
– Идут, видишь? – спросил он.
– Да, вижу. Их трое, в ногу идут, как солдаты, один выше других на голову.
Уленшпигель, вытянув ноги, сел у дороги и бормотал молитвы, перебирая чётки, как делают нищие. Его шляпа лежала у него на коленях.
Когда три проповедника проходили мимо, он протянул им шляпу, но они не подали ему ничего.
Тогда он привстал и жалобно сказал:
– Благодетели, подайте грошик рабочему человеку, – слетел вот на-днях в каменоломню и совсем разбился. Здесь народ такой жестокосердный, никто не подаст милостыню, чтобы смягчить мои страдания. Ах, подайте грошик, буду за вас бога молить. Господь дарует вам долгую и радостную жизнь, благодетели!
– Чадо моё, – сказал один из проповедников, высокий, широкоплечий человек, – не будет нам на этой земле радости, пока властвуют на ней папа и инквизиция.
Уленшпигель тоже вздохнул и сказал:
– О, что вы говорите, благодетель? Молю вас, говорите потише! Пожалуйте грошик бедняку.
– Чадо моё, – сказал низенький проповедник с воинственным лицом, – мы – бедные подвижники, и денег у нас ровно столько, сколько необходимо на дорогу.
Уленшпигель опустился на колена.
– Так благословите меня, – сказал он.
Три проповедника простёрли руки над головой Уленшпигеля, без всякого, однако, благочестия.
Тут он заметил, что, несмотря на их худобу, у них обширные животы, и, вставая, он как бы оступился, ткнулся головой в живот высокого проповедника. Послышался весёлый звон монет.
Тут он выпрямился, вытащил свою шпагу и сказал:
– Разлюбезные отцы, холодно на дворе; вы одеты хорошо, а я плохо. Пожалуйте-ка мне вашу шерсть, не выкрою ли я из неё плащ. Я ведь нищий, то есть гёз. Да здравствуют гёзы!
– Гёз носатый, ты задираешь нос слишком высоко; придётся нам отрубить его тебе, – ответил высокий проповедник.
– Отрубить! – крикнул Уленшпигель и сделал шаг назад. – Смотрите, «стальной ветер» раньше подует на вас, чем на принца. Я гёз, и да здравствуют гёзы!
Ошеломлённые проповедники заговорили между собой:
– Откуда он знает? Нас выдали? Бей его! Да здравствует папа!
И они вытащили из-под платья блестящие клинки.
Но Уленшпигель не ждал их и отбежал к кустам, где скрывался Ламме, и, когда проповедники приблизились к ним как раз на выстрел, он крикнул:
– Вороньё, чёрное вороньё, вот подует свинцовый ветер, а не стальной. Спою вам заупокойную!
И он каркнул вороном.
Из кустов раздался выстрел; высокий упал ничком на землю. Второй выстрел положил другого.
Уленшпигель увидел в кустах добродушную рожу Ламме и его поднятую руку, спешно заряжающую аркебуз.
Синеватый дымок вился над чёрными кустами.
Третий проповедник с мужественной яростью бросился на Уленшпигеля, который сказал:
– Стальной ветер или свинцовый – какой-нибудь уже перенесёт тебя на тот свет, подлый убийца!
И он бросился на противника.
Стоя один против другого поперёк дороги, не отрывая друг от друга глаз, они наносили и отражали удары. Уленшпигель был уже весь в крови, так как противник его был умелый боец и ранил его в ногу и голову. Но он нападал и защищался, как лев. Кровь из раны на голове заливала ему глаза и мешала видеть. Большим прыжком Уленшпигель отскочил в сторону, чтобы сделать передышку, и отёр левой рукой кровь. Но он чувствовал, что слабеет. Он был бы убит, если бы Ламме новым выстрелом не уложил противника.
И Уленшпигель видел и слышал, как тот изрыгает кровь, проклятия и предсмертную пену.
И в синеватом дымке, который поднимался над тёмным лесом, вновь показалась добродушная рожа Ламме.
– Готово? – спросил он.
– Да, сын мой, – ответил Уленшпигель, – но подойди-ка…
Выйдя из засады, Ламме увидел, что Уленшпигель весь в крови. С быстротой оленя бросился он, несмотря на своё брюхо, к Уленшпигелю, сидевшему на земле среди трупов.
– Милый друг мой ранен, ранен этим негодяем, – приговаривал Ламме. Ударом каблука он вышиб зубы ближайшему проповеднику и продолжал: – Ты молчишь, Уленшпигель! Умираешь, сын мой? Где бальзам? Ага, в кошёлке, под колбасами. Уленшпигель, ты не слышишь меня? Ах, нет тёплой воды обмыть твои раны и нет возможности добыть её. Но пригодится и вода из Самбры. Говори, милый друг! Не так же ты тяжело ранен? Водички, так – холодной, не правда ли? О, он приходит в себя. Это я, сын мой, твой друг. Все убиты, все. Полотна бы, полотна перевязать ему раны. Нету. Ну, мою рубашку, – и он разделся и потом продолжал: – На куски рубашку. Кровь остановилась. Не умрёт мой друг.
…Ой, как мерзнет голая спина на этом холоде! Скорее одеться. Не умрёт он, нет. Это я, Уленшпигель, твой друг Ламме! Смеётся. Оберу убийц. У них животы полны золота. Золотые кишки – червонцы, флорины, дукаты, талеры и – письма. О, теперь мы богаты. Больше трёхсот червонцев. И деньги заберём и оружие. «Стальной ветер» не коснётся принца.
Уленшпигель встал, дрожа от холода.
– Вот ты и на ногах, – сказал Ламме.
– Бальзам действует, – ответил Уленшпигель.
И, взяв трупы трёх проповедников, он бросил их, один за другим, в расщелину между скал, вместе с их оружием и одеждой, кроме плащей.
Вокруг них, чуя добычу, каркали в небе вороны.
И Самбра, словно стальная, текла вдаль под серым небом.
И шёл снег, смывая кровь.
И всё же они оба были озабочены.
– Мне легче убить курицу, чем человека, – сказал Ламме.
И они сели на ослов.
Ещё у ворот Гюи текла кровь у Уленшпигеля; они разыграли ссору, соскочили с ослов и, с притворной яростью, дрались шпагами.
Потом, покончив бой, они опять сели на ослов, предъявили у ворот паспорта и въехали в город.
И женщины, видя кровавые раны Уленшпигеля и победоносно возвышавшегося на своём осле Ламме, переполнились состраданием к побеждённому и, грозя Ламме кулаками, говорили:
– Этот злодей изранил своего приятеля.
И Ламме только беспокойно искал, нет ли среди них его жены.
Но всё было тщетно, и он тосковал.
XXIII
– Теперь куда? – спросил Ламме.
– В Маастрихт, – ответил Уленшпигель.
– Но там, сын мой, кругом войска Альбы, и сам он, говорят, в городе. Наших паспортов будет недостаточно. Если испанские солдаты пропустят, то нас могут задержать в городе и начнут допрашивать. Тут дойдёт весть о гибели проповедников, и мы пропали.
– Вороны, сычи и коршуны скоро расклюют их трупы. Лица их, верно, уже неузнаваемы. Паспорта наши хоть и не плохи, но ты, пожалуй, прав; когда узнают об убийстве, возьмутся за нас. И всё-таки нам надо пробраться через Ланден и Маастрихт.
– Нас повесят, – сказал Ламме.
– Проберёмся, – ответил Уленшпигель.
Так рассуждая, они добрались до корчмы «Сорока», где нашли добрую еду, приют и корм для ослов.
Наутро они выехали в Ланден.
Приблизившись к большой усадьбе под городом, Уленшпигель засвистал жаворонком, и тотчас оттуда ответили боевым петушиным криком. Фермер с добродушным лицом показался у ворот и сказал:
– Так как вы вольные друзья, то да здравствуют гёзы! Заходите.
– Кто это? – спросил Ламме.
– Томас Утенгове, мужественный реформат, – ответил Уленшпигель, – его работники, как и он, борются за свободу совести.
– Вы от принца? – сказал Утенгове. – Поешьте и выпейте.
И ветчина зашипела на сковородке, и колбаса вместе с нею; явилось вино и наполнило стаканы. И Ламме вбирал в себя вино, как сухой песок, и ел с такой же охотой.
Батраки и служанки усадьбы поочерёдно совали нос в дверную щёлку и глазели на то, как трудятся его челюсти. И работники говорили с завистью, что этак и они непрочь потрудиться.
Накормив гостей, Томас Утенгове сказал:
– На этой неделе из наших краёв сто крестьян отправятся будто бы в Брюгге починять плотины. Они разделятся на партии по пять-шесть человек и пойдут разными дорогами. В Брюгге будут их ждать суда, которые перевезут их морем в Эмден[153].
– Будут у них деньги и оружие? – спросил Уленшпигель.
– По десять флоринов и большому ножу у каждого.
– Господь и принц вознаградят тебя, – сказал Уленшпигель.
– О награде я не думаю, – ответил Томас Утенгове.
– Как это у вас получается, – перебил Ламме, дожёвывая толстую кровяную колбасу, – как это вы делаете, любезный хозяин? Почему эта колбаса у вас такая сочная, душистая и нежная?