
Полная версия
День свалившихся с луны
Сейчас у Василия Михайловича Зиновьева была пора, как он сам говорил, «глубокой мужской зрелости», когда не надо было скакать за каждой идеей, способной принести прибыль. Идеи сами плыли к нему в карман, а он еще смотрел, какая интересна банку, а какая – не очень.
Обдумывал идеи Василий Михайлович Зиновьев всегда на ходу, а поскольку ходить ему, в общем-то, было некуда, он устраивал пешие прогулки по центру города.
Вот и тогда он шел медленно, заложив руки за спину, как артист Евстигнеев в роли профессора Плейшнера, слегка наклонившись вперед, и думал о том, принимать ли предложение хитрющего жука Устиновича, который вдруг решил продать Зиновьеву землю под гостиничный комплекс. То упирался рогами, как баран, а тут вдруг согласился. Как-то это не очень нравилось Василию Михайловичу, и, прежде чем соглашаться, надо было все хорошо взвесить. И проверить. Но не с той стороны, с которой Устинович наверняка все предусмотрел, а с какой-нибудь другой, чтобы узнать истинное положение дел с этим спорным земельным участком.
Остановила Зиновьева и буквально сбила с мысли какая-то импровизированная выставка картин: они были расставлены прямо на тротуаре, прислонены к стене дома, развешаны на деревянных стойках под зонтиками, под навесами, спасавшими их от снега. Василий Михайлович присмотрелся, углубился во дворик, где было продолжение выставки.
Белый Мерседес мгновенно припарковался у обочины, из него вышел высоченный Витя Осокин – верный помощник и телохранитель Зиновьева.
Смешно, да? «Хранитель тела»! Да, ни фига смешного! Это без телохранителя сегодня дяде Васе было бы «смешно»!
Витя пробирался за «телом» в плотной толпе зевак, боясь потерять его из вида. И едва не сбил Зиновьева с ног.
…Он стоял у трехногого раскрытого мольберта, на котором были развешаны крошечные картинки в изящных рамках. С картинок на прохожих смотрели симпатичные кошечки, собачки, и еще какие-то бурундучки и хомячки. У них были живые глаза. Хорошо прописанные, с мокрым блеском, они притягивали к себе, как притягивают на улице прохожих коробки с живыми котятами и щенками, или клеточки с живым товаром в зоомагазине.
Витя никогда не видел у своего хозяина такого лица. Он трогал картинки руками, наклонялся к ним, чтобы разглядеть поближе, чуть не нюхал. А потом перевел взгляд на девчушку, которая продавала их.
– Это ваши работы? – спросил он у девушки.
– Мои, – ответила она, стуча зубами. На ней была куртка, старенькая, с капюшоном, какого-то жуткого цвета застиранных синих семейных трусов эпохи развитого социализма, сильно поношенные джинсы, смешные туристские ботинки – «турики».
– А зовут Вас как, милая барышня? – Вите показалось, что Зиновьев жутко смущается, и потому выбрал для общения такой тон – старосветский какой-то, если такой на самом деле существует.
– Дарья, – ответила девушка.
– Вы замерзли? – снова спросил Зиновьев.
Она кивнула в ответ. Он видел, как она постукивает ботинком о ботинок, ежится, и дует в рукава куртки, в которые буквально втянула по самые кончики пальцев свои худые, как веточки, руки.
– Я покупаю все, что вы продаете, – решительно сказал Зиновьев. – Какая цена вас устроит?
– Я не знаю, – засмущалась художница. – Я оптом не продавала еще!
Зиновьев достал из внутреннего кармана пальто бумажник, открыл его, и вытащил все, что в нем было.
– Вот, этого хватит? – Даша увидела в его руках с десяток стодолларовых купюр.
– Ну, что Вы! Это много! – Даша взяла три бумажки. – Вот этого хватит за работу, – сказала она и спрятала деньги в карман.
– А это – на теплые ботинки, – улыбнулся Зиновьев и сунул ей в карман остальное. – А сейчас, Витя, собирай все, помоги барышне, и мы едем к Саше!
– Что Вы, я никуда не поеду! – возразила, было, Дарья, но Зиновьев перебил ее:
– Не бойтесь! Саша – это мой друг, у него тут неподалеку кафе, где вы отогреетесь и расскажете мне о себе. Годится?
Она почему-то сразу поверила ему, ну, что с ней ничего плохого не случится. И весело ответила:
– Годится!
Они просидели тогда у Саши до глубокого вечера. Он сам приносил им крошечные чашечки с дымящимся кофе, незаметно обновлял пустые. Потом перед Дарьей появились тарелки с салатами и чем-то безумно вкусным мясным и рыбным. Она освоилась и уничтожала еду быстро и чисто. Правда, как отметил про себя Зиновьев, не жадно, хотя девушка очень хотела есть. Она делала это удивительно элегантно, если слово это к заморышу в старой болоньевой куртке вообще можно было применить. Но это было так.
Даша рассказывала Зиновьеву о том, что больше всего на свете она любит рисовать. Что все это с детства. В детстве она собирала красивые фантики. Подружка – тоже. И чтобы понравившиеся картинки без обид были и у той, и у другой, Дашка срисовывала их с ювелирной точностью, до последней буквочки. Тоненькие кисточки делала сама: выщипывала из хвоста чучела белки несколько волосков, аккуратно связывала их ниткой, и этим приспособлением рисовала.
– А купить кисти не пробовали?
– Ну что Вы! Разве такие купишь! Это ж когда было! Сегодня художнику раздолье – чего только нет, а тогда многое приходилось придумывать.
Зиновьев вспомнил, как сам изобретал способы изготовления «вареных» джинсовых штанов и рассмеялся.
– Да, согласен!
Он спросил ее про родителей. Девушка нахмурилась и стала рассказывать, что жила с мамой и папой в маленьком северном городке, куда они приехали из Ленинграда еще до ее Дашиного рождения – зарабатывать деньги. Тогда многие за «длинным рублем» по северам мотались.
– У нас была очень дружная семья, – говорила она, рассматривая свои длинные пальцы, испачканные красками. – Наверно, я была бы самой счастливой девочкой на свете, потому что мама и папа безумно любили меня, но когда я училась в десятом, случилась беда: они возвращались из отпуска и погибли в авиакатастрофе…
Дарья на минутку умолкла. Потом подняла глаза на собеседника, как бы проверяя его реакцию на сказанное. Зиновьев внимательно смотрел на нее.
– Ну, вот… я окончила школу и приехала в Ленинград. Здесь у нас была комната в коммунальной квартире, где я теперь и живу. Прилепилась к группе художников. Они не приветствовали мое появление. Но и не гнали. Тем более, я заняла свою нишу. То, что я делаю, не очень интересно. От настоящего искусства далеко. Поэтому той ревности, которая бывает у людей моего круга, ко мне ни у кого нет. Пишу свои картинки, продаю их. Участвую вот в таких выставках, как сегодня. Этим и живу.
Она рассказывала свою историю, привычно привирая там, где надо. Она уже несколько лет жила по этой легенде и ее все устраивало. Ей верили.
Впервые сегодня она почувствовала, что этот дяденька с улицы ей не верит! Они оба понимали это: он – что она врет, она – что он это хорошо чувствует. Но Остапа, как сказали классики, уже понесло, и ее несло и несло.
Она рассказывала, он слушал. А что собственно еще надо? Он захотел купить ее картинки. Не он первый, не он последний.
Картинки и, правда, симпатичные. Силой никому их не навяливают, цены не заламывают. Дяденька сам ей заплатил куда больше, чем она хотела. Ну, так это его личное дело. Сейчас вот обогреются, она поблагодарит его за все, и расстанутся.
Зиновьев достал из кармана баночку с леденцами. Он старательно отучался курить и поэтому, нет-нет, да и хватался за это спасительное средство. Он наблюдал за руками девушки. Пальцы, испачканные краской, обнимали чашку с горячим чаем, которую ей по ее просьбе принес Саша. Изящные такие пальчики, тонкие. Их не портили ненаманикюренные, просто по-домашнему обрезанные ноготки. Зиновьев протянул свою руку и погладил ее пальцы. Они были горячими.
Зиновьев откинулся на спинку стула и решительно сказал:
– Все это очень интересно! Но и ты, и я – мы оба знаем, что ты сейчас просто сочиняешь. А теперь попробуй рассказать мне все, как есть.
Даша вспыхнула слегка, а потом рассмеялась и сказала:
– Догадливый вы человек! Первый раз со мной вот так. Но коль вы у меня необычный оптовый покупатель и вообще благодетель, вам я расскажу. Почему сочиняю? Да просто все. Самой противно вспоминать свою жизнь. А слезам не только Москва не верит. Питер не проще в этом отношении. И лимитчиков в нем не любят. Хотя, если так разобраться, за что?! Кто за брошенными вами – коренными жителями, – вашими стариками, какашки в дурдоме убирает? Мы, приезжие! Кто строит этот город? Снова не вы! Кто его от мусора убирает? Вы вот кем работаете? Вижу, что не дворником! А я за маленькую служебную комнатку город подметаю. Нет, я не жалуюсь. Я знала, на что шла. Мне надо было уехать из дома…
Сколько Даша себя помнила, перед глазами была одна и та же картинка: грязная нора в деревянном бараке, по самые стекла занесенном снегом зимой, и с распахнутыми, провисшими на одной петле окнами, летом. Вечно косые родители. Такие же пьющие вусмерть соседи. Не только по бараку – по всей улице, а как выяснилось позже – по всему городку.
Пили по разному поводу и без повода. Особенно любили свадьбы и похороны. Свадьбы случались редко: молодые и не очень молодые «сходились» без лишних церемоний. Расписались – и хорошо.
А вот похороны были куда чаще. И на похороны можно было явиться без приглашения, не то, что на свадьбу. А разницы в сущности никакой.
Первую пили за усопшего или усопшую, вторую за это же, а с третьей забывали, зачем собрались. Орали за столом, как резаные, ругались, и пили-пили-пили… Наконец, напивались до кондиции, будили пьяного гармониста, совали ему в руки инструмент и начинали исполнять застольные песни.
Дашка нередко засыпала под вопли пьяных родителей, которые, вернувшись из гостей, продолжали банкет в их полуподвальной комнате. Напившись, родители отчаянно, но беззлобно дрались, потом мирились со слезами и признаниями в любви, и без устали занимались любовью, не обращая внимания на Дашку.
Она рано поняла, что это такое – «заниматься любовью», и само это слово вызывало в ней жуткое отвращение. Было в нем что-то скотское, омерзительное. Когда в седьмом классе Дашке признался в любви мальчик из параллельного класса – подбросил ей записку в карман пальто, – она пришла на свидание за тем, чтобы отвесить ему пощечину.
Мальчик обиделся, убежал и больше никогда к ней не подходил. А она, как не хотела извиниться, не могла себя перебороть.
Мальчишки, узнавшие про такой ход конем, к Дашке с «любовью» старались не приставать, хоть и нравилась она многим.
Когда Даша начала немного понимать, что к чему, ей стало невыносимо стыдно за своих родителей. Особенно, когда в школе классная руководительница Вера Александровна пыталась делать ей какие-то поблажки: то бесплатные завтраки в буфете, то билеты на цирковое представление. Все дети сдавали деньги, а Даше, когда та приносила примятый рубль, добытый у отца, она говорила:
– Даша, тебе не надо сдавать деньги, у тебя бесплатный завтрак и билет.
Дашка вспыхивала, рубль прятала в карман передника, а на завтраки и представления старалась не ходить. Ей казалось, что все на нее пальцем будут показывать: «Эй! Смотрите! Вот она – „бесплатница“! У ее родителей рубля нет для ребенка!»
Никто, конечно, ничего подобного никогда не говорил, но Дарья не верила, что так не думают о ней, и потому защищалась, как умела.
Дома она горько плакала, уткнувшись носом в угол старенького продавленного дивана. Диван был ее единственным личным местом в убогой норе. На нем она спала, на нем делала уроки, забравшись с ногами и устроившись на диванном валике с тетрадкой и учебником.
На ночь она застилала диван старым вылинявшим покрывалом, которое ей по ее просьбе иногда стирала соседка тетя Дуся, искренне жалевшая девочку. У тети Дуси была неслыханная для их барака роскошь – стиральная машинка, поэтому тетя Дуся не драла руки в кровь над проржавевшей общественной ванной, а заводила дребезжащий агрегат, и стирала весь день не только на свою семью, но и на подруг, которые слезно просили ее «пропустить» на машинке громоздкие пододеяльники.
Тетя Дуся не отказывала никому. К тому же соседки за работу приносили ей не только стиральный порошок и мыло, но и что-нибудь вкусненькое к чаю.
Дашке тетя Дуся предлагала свои услуги бесплатно. Просто один раз она увидела, как Дарья пытается постирать свои тряпки в тазике.
– Даш! Ну, чё ты мучаешься?! Давай, кидай свои постирушки в кучку, я их мигом пропущу.
Даша сначала застеснялась, но желание спать на чистом было выше неудобств, и она притащила тете Дусе свои нехитрые пожитки. Удивительно, как она, живя практически в свинарнике, который мать не убирала вообще, смогла вырасти аккуратисткой и чистюлей!
Тот самый сэкономленный рубль Дашка однажды пыталась неловко сунуть в руки тете Дусе. Женщина расплакалась, а потом шумно высморкалась в передник, и отругала Дашку:
– Чтоб я этого больше никогда не видела, слышишь?
– Слышу…
– Не хочешь быть обязанной, тогда в день стирки приходи и крути ручку, отжимай белье.
И Дашка приходила, и отжимала белье, которое надо было запускать между двумя резиновыми валиками. Поворот ручки, и с обратной стороны белье вылезало полусухим многослойным языком.
Дашка была безумно рада тому, что тетя Дуся стирает на нее не «за просто так». У нее уже тогда выработалось стойкое чувство долга, в отличие от ее родителей, которые понятия об этом не имели.
Дашин отец Леха Светлов безумно любил ее мать – неудавшуюся актрису Танечку. После театрального училища она приехала в этот маленький северный городок, работать в местном театре. Уже через неделю познакомилась на танцах с парнем, обычным работягой с завода. Любовь закрутилась такая, что Танечка обо всем на свете забыла.
А зря. Режиссер театра – похотливый кобель Роман Кабилло, не пропустивший за свою «творческую жизнь» ни одной юбки, сначала дал ей возможность почувствовать себя в профессии. У нее были роли, в том числе и главные. А когда жертва «заглотила крючок», Роман Кириллович сделал ей предложение, от которого она никак не должна была отказаться – путь на сцену должен лежать через постель режиссера.
Танечка отказалась. И не в том дело, что Кабилло был похож на хорька, и от него всегда чем-то мерзко воняло. Просто, у Танечки была любовь, Алеша Светлов. И заявление в ЗАГС они уже отнесли.
Подружки-актрисульки ей нашептывали, мол, плюнь, никто ничего не узнает, а не переспишь с Кабилло – пропадешь, как актриса.
Танечка была гордой и неподкупной. Режиссеру она прямо принародно сказала, что спать с ним не будет. И вывалила на него принародно же кучу причин отказа. В куче этой кроме жениха Алеши Светлова, была ее неприязнь к похотливой морде Кабилло, его вонючести, нечистоплотности.
– И вообще, – закончила свою пламенную речь Танечка. – будешь приставать – пожалуюсь.
Она тогда и не предполагала, что жаловаться на режиссера ей некуда. У похотливого, похожего на хорька, Кабилло, в их занюханном городке все «было схвачено».
А вот Танечка подписала смертный приговор актрисе, которая была в ней. Кабилло тогда лишь плотоядно усмехнулся, что не предвещало ничего хорошего, а уже через неделю на Танечку обрушилась первая неприятность: ее заменили сразу в двух спектаклях.
Режиссер расправился со своей жертвой очень быстро. Уже через год Танечке ничего не оставалось, как покинуть театр. Никто не гнал, но оставаться смысла не имело. И она ушла. Ушла с гордо поднятой головой. А дома разрыдалась и выпила первый раз в жизни.
Потом Танечка Светлова немного успокоилась, поскольку была беременна и все равно рано или поздно ей пришлось бы уйти с работы. Ее не покидала мысль, что все это, как и беременность – временно.
Потом родилась Даша, Таня увлеклась живой куклой, забыла о своей актерской карьере. Но, как выяснилось, только на время.
Дашеньке исполнилось два годика. Ее взяли в ясли-сад, а Танечка снова пошла в театр. Ей казалось, что все забылось, что режиссер прекрасно понимает, что такую одаренную актрису, как Таня, на улицу нельзя выгонять. Но не тут-то было. Роман Кабилло встретил ее не ласково. Более того, сказал такие слова, от которых у Танечки поплыло все перед глазами.
– Ну, что, кошка драная?! Снова на поклон к хорьку похотливому пришла? А я не забыл, как ты тут зубки свои скалила! Не-е-е-ет! «Хорек» хоть и не волк, но сожрать тебя сумеет. Тебя в захудалый дом культуры в этом городе не возьмут!
Сказал, как отрезал. Хуже. Как выстрелил в упор.
И ведь так и оказалось. Сколько Танечка не обивала порог управления по культуре – ее словно не слышали. О славе молодой актрисы тут никто не знал, а слезы ее не могли пронять чиновников.
Дома ее утешал любимый муж Алеша, и ласково льнула к ногам маленькая Дашка. Но в душе у Танечки что-то словно сломалось: она не слышала ни увещеваний Алеши, ни жалобных поскуливаний дочки. Она пила. Горько и страшно. Просто вливала в себя содержимое принесенной домой бутылки.
Алеша тогда хорошо зарабатывал на своем заводе, денег Светловым хватало, и Танечка могла покупать спиртное ежедневно. Что она и делала.
Ее путешествие в «никуда» происходило так стремительно, что уже через полгода ее не узнавали соседи. Но самое страшное было в том, что абсолютно не пьющий до этого Алексей тоже стал пить.
Сначала он делал это для того, чтобы Танечке меньше досталось. Потом из солидарности. Потом – наперегонки.
Денег стало не хватать, так как на своем заводе Алеша из передовиков скатился в отстающие. С утра, после пьянки, он устало шлепал в свой цех, хмуро косясь на стенд «Они позорят наш завод». Его фотография, и злая карикатура рядом, не сходили с этой «доски почета».
Таня пыталась поработать уборщицей в садике, но оттуда ее вскоре попросили, так как она умудрилась напиться среди бела дня, и чудом не придавила ребенка, распластавшись в коридоре на сыром полу.
Ее вторая работа – на рынке, пришлась ей больше по душе. С утра она бойко работала, а потом поддавала вместе с хозяевами – азербайджанцами. Но и оттуда ей вскоре пришлось уйти, так как горячие парни хотели от Тани «любви», а она по-прежнему верность Алеше хранила.
Наверное, тогда в ней еще много хорошего оставалось, коль не могла изменить мужу даже по пьянке. Но водка медленно, но верно выжигала все человеческое в Светловых. И скоро у Тани не осталось, как говорила бабушка Наталья, мать Алеши, «ни стыда, ни совести».
Алеша еще краснел и пытался защищать Таню от нападок матери, но потом махнул рукой, а скоро и сам допился до края. Нянчиться с ним на заводе устали, и показали, где – бог, а где – порог.
Так Дашка осталась сиротой при живых родителях. Можно было бы уехать к бабушке, но в поселке у нее ничего, кроме железнодорожной станции не было. А учиться как?
У бабушки была корова, и раз в неделю она выбиралась в город, привозила продукты и немного денег. Для Даши. Дома оставлять ни продукты, ни деньги было нельзя, и бабушка отдавала все это соседке тете Дусе, которая Дашке стала самой родной. После подружки Людки, конечно.
Даша ждала и не могла дождаться, когда закончится учеба, чтобы можно было пойти на работу и как-то начать нормально жить. Ей жалко было мать и отца. Она не могла без слез смотреть на фотографии, на которых они, такие молодые и красивые, держат за ручки ее, Дашу. Она много раз пыталась достучаться до них, но все было напрасно.
Порой у отца были проблески сознания, и он плакал, обнимая дочь. И ей тоже было солено от слез, которые катились по щекам прямо в рот. И в такие моменты ей казалось, что эти ее детские слезы разжалобят мать и отца. И завтра они проснутся трезвыми, и скажут: все! И начнется у них новая, хорошая жизнь.
Но с утра родители просыпались с больными головами, с синими лицами, и начинали спешно собираться на поиски денег. Они давно забыли о постоянной работе. Искали такую: отработал – получил.
Самое странное, что приметила Даша, когда стала постарше: они и в таком виде очень любили друг друга. Правда, водка свое дело сделала: это была любовь не людей, и даже не животных, а каких-то сущностей. Странная, выжигающая все до дна, всепоглощающая. О том, что в их пропитых организмах живет именно большая любовь, Даша видела по их глазам. Правда, проблеск любви быстро затягивало пьяным туманом, но то, что удавалось ей разглядеть, называлось именно так – любовь.
Даша заканчивала десятый, когда умерла бабушка Наташа. От нее остался в деревне большой дом, корова, огород, несколько стогов сена, дрова да баня. На Дашу навалились проблемы со всех сторон: экзамены, похороны, продажа деревенского бабушкиного хозяйства.
Пока бабуля была жива, Даша думала только о том, как получит аттестат, и на все лето уедет к ней. За лето они решат, что ей делать дальше, как жить. Бабушка обещала через соседей устроить ее на учебу или работу в другом городе.
– Набедовалась девка, хватит! – говорила бабка Наталья. – Батьку с маткой все едино – не спасти от зеленого змия, поэтому нечего тебе с ними жить! Устроим в другом городу, и точка! Я хоть помру спокойно…
Но померла она не так спокойно, как мечталось. Дашка осталась совсем не пристроенная в жизни. За одно бабушка могла быть спокойна – ни капли в рот Дашка не брала, ни кобелей до себя не допускала. Тут уж материнская кровь. Как не ругала бабушка Наталья невестку, но отдавала ей должное: сына ее, Леху, артистка Танька любила по-настоящему, не шлялась с кем попало. Да и пить стала по причине верности своей. Такая вот история.
«Хотя, – порой думала бабка Наталья, – лучше б ты, девка, дала тогда разок этому кобелю грязнозадому, Ромке-режиссеру. Голова б не отвалилась от этого, да и, глядишь, не запили бы вдвоем…»
Экзамены Даша сдала хорошо, хоть горе захлестнуло ее с головой. Родители, услышав о том, что бабушка Наташа ушла в мир иной, запили по-черному. На похороны поехать не смогли, да Даша этому только рада была. То, что бабуля так рано отправилась в «могилевскую губернию», во многом были виноваты отец с матерью. Из-за них она сердечными болями не первый год маялась.
Зато через пару недель, слегка трезвые, они явились в деревню, «за наследством». ногом были виноваты сын с невесткой. «таша ло ее с головой.. а ее, леху, де.
е лето уедет к ней. именно любовь. вь, Даша видела Даша уже там жила. На выпускной бал она в городе не осталась. Смешить людей в стареньком платье? Нет уж! Аттестат получила, нехитрые свои пожитки собрала, с Людкой и тетей Дусей попрощалась – и уехала в Мурино.
Хотела в бабушкином доме поселиться, да побоялась. Все казалось ей, что бабушка не на погосте упокоилась, а невидимой тенью по дому бродит. И хоть не было у нее роднее человека, стала она шарахаться от бабушкиного дома.
Соседи по деревне, те самые, которые обещали бабушке Дашу в большой город отправить, приняли ее как родную. Все хозяйство, что от бабули осталось, они готовы были купить. На том и порешили.
Когда Дарьины родители в деревню заявились, там уж все было сделано. Никакого наследства им не полагалось. И хоть Дарье не было еще восемнадцати лет, и полгода положенных не прошло со дня смерти бабушки, глава сельсовета Степан Мартыныч все оформил так, как надо.
Родители даже на кладбище не пошли. Выпили в бывшем бабулином огородике привезенную с собой бутылку водки, оборвали весь лук с грядки, и уехали, не попрощавшись.
А Даша еще через недельку появилась в городе. В сумочке у нее лежали документы, среди которых новенькая сберегательная книжка с немалой суммой денег, и билет на поезд до города на Неве.
Она в этот день походила по магазинам, купила себе новую обувь и одежду и пришла к подруге Людмиле.
– Уезжаешь?
– Уезжаю…
– Напишешь?
– Конечно…
– Пашке что-нибудь передать?
– Передай, что он хороший…
Весь десятый класс за Дашей ухаживал Паша Рябинин, одноклассник. Может быть, она бы ответила на его любовь, но от слова этого шарахалась, как от чумы. Из-за «любви» мать в свое время села на стакан, забыв о муже и ребенке. Да и физические проявления этой самой «любви», которой Даша насмотрелась в детстве, не привлекали ее, а отталкивали.
Поэтому, ухаживания Паши Дарья аккуратно отвергала. Он не понимал, почему. И однажды она ему сказала:
– Я никогда!… Ты понимаешь? Никогда не смогу ответить тебе «любовью»!!!
Пашка даже предлагал Даше уйти из дома, и жить у них. И даже с мамой своей, учительницей русского языка и литературы из их школы, Марией Антоновной, договорился.
А Даша расплакалась, и еще больше замкнулась.
– …Передай, что он очень хороший. И пусть он будет счастлив…
Она переоделась у Людмилы во все новое, выбросила свои заношенные тряпки в ящик у помойки, последний раз посмотрела издалека на окна своего барака. В их комнате рама болталась на одной петле, и противно скрипела. Она скрипела так уже лет десять. По осени отец захлопывал ее намертво, обещая починить… в следующем году, да и забывал. До рамы ли было…