Полная версия
Нет
– Ты не пробил ему «Камю».
Он покачал головой и отвернулся. Никита вообще отличался «разговорчивостью». Я по-своему понял его ответ:
– Как «он не заказывал»? Я рядом сидел. Он его пил.
Он поднял на свет слегка початую бутылку. Другой на стене не было. Но что же я тогда видел? Кто он такой, этот старик, и что со мной происходит? Я взял выходной за свой счет, но выспаться не получилось – Тихий и дед не выходили у меня из головы. В итоге я напился. Просто до чертиков напился портвейном, сидя у телевизора, но когда вышел на смену, первое, что я сделал, – это проверил бутылку «Камю». За прошедшие два дня она никому не понадобилась. Я стал ждать. И ожидание было недолгим…
Старик пришел во все той же клетчатой рубашке – да, забыл сказать, что и за тем завтраком он тоже был в ней – и во все тех же очках. Сменились брюки, часы и даже, кажется, бумажник, но не рубашка и очки. В это его посещение я обратил внимание и на то, как бодро он перемещался по бару, невзирая на свой вес. Да, на стул он забирался не без труда, но тому были объективные причины – их высота. Но во всем остальном ни отдышки, ни кряхтения. Он был бодрячок, бодрячком, что никак не вязалось с его «стошкой», не меньше. Он не потел и не краснел после выпитого, и я ни разу не видел, чтобы он вышел в туалет.
Пил он на этот раз «шоты». Пару легких ликерных смесей. А запил все, как водится, «Камю». Я не отпускал бутылку от себя и четко пробил обе порции. Но в чеке коньяка, как и всегда, не оказалось и в бутылке напитка не убавилось ни на каплю. Хмуро наблюдая за уходом старика, я мучительно соображал, в какой момент я опять отпустил ситуацию – и снова ничего не понял. У самых дверей старик обернулся и поднял руку в знак приветствия, я ответил тем же, и только тут заметил, что старик пришел в бар босым. Не в носках или тапках – такие случаи с местными бывали – а именно с босыми ногами. В ноябре! В дни первых дневных заморозков. Так, я отчаянно и везде замерзал в эти дни – мне все время и как-то беспричинно было холодно. Еще более необъяснимым было то, что охранник Николай – простой и серьезный парень из пригорода – пропустил старика. На мой вопрос, почему он пускает людей без обуви, Николай в ответ только посмотрел на меня (точнее, как-то сквозь меня) как на идиота и не счел нужным отвечать вообще, и я понял, что для него старик был в обуви и никак не босым. Я вернулся за стойку и еще раз осмотрел бутылку. С ней все было нормально. Я пробил на свой счет сок. И касса работала, как ей было положено. Только вот бокал, из которого пил старик, сохранил пару капель коньяка, которого, судя по бутылке и кассе, туда никто не наливал, но ведь что-то старик пил? Я взял бокал и внимательно осмотрел его. Что-то меня насторожило, но я не сразу понял, что. Я вспомнил, как его держал старик. Сначала он поднял его за ножку, но потом, потом на второй порции, он взялся за бока. Я присмотрелся. На стенках не было никаких отпечатков ни внутри, ни снаружи. На дне имелась пара капель (судя по запаху – коньяка), но не было никаких следов ни от пальцев снаружи, ни от жидкости внутри. Этот бокал как бы никто не держал, и ничего из него не пил. Он был чист и абсолютно прозрачен. Старик к нему как бы и не прикасался вовсе. Он вообще непонятно зачем оказался на стойке, и только злополучная пара капель на дне выводила все из равновесия. Я взял бокал и ушел от камер в «мертвую» зону. Долгим, протяжным движением я допил остатки. Он самый. «Бордери». С этим единственным, странным шоколадно-фиалковым ароматом. Я вернулся за стойку и вдруг увидел старика в окне. Он с кем-то разговаривал. Этот кто-то в черном костюме стоял ко мне спиной, но очертания силуэта мне показались очень знакомыми. Только когда старик положил собеседнику руку на плечо и они пошли вдоль окон в сторону входа, я узнал друга Тихого. Почти сразу после того, как идущие исчезли в последнем окне, друг Тихого вошел в бар и по обычаю уселся за стойкой. По виду он был еще в трауре. Пить не стал. Взял обед и двойной эспрессо.
– Как вообще?
– Нормально. Менты достали: что да как…
– Подозревают? В чем?
– Хер их знает. Не может, мол, человек просто так. Может, он чего не так выпил или того хуже выкурил, ну, и все такое… К вам не приходили?
– Нет. А чего – обещали?
– Не обещали. Но, судя по вопросам, хотели.
– Этих дел куча…
Такой разговор мог и дальше идти себе, но меня не это интересовало, поэтому я не выдержал – зудело прямо на языке:
– Ты с этим стариком толстым знаком, что ли?
– С каким стариком?
– Да в окне видел, ты с ним разговаривал…
– Ни разговаривал я ни с кем. Ты чего, Костян?
– Да как же, ты с ним почти до дверей шел.
– Я один шел. Я вон там остановился, да, но это я Тихого вспомнил, как раз там я его в такси сажал.
– Да был же дед толстый такой, в рубашке еще в клетку синюю, он тебе руку еще на плечо положил…
– Не знаю я никакого деда, чего ты пристал?
Когда он ушел – помню, как охранник и Никита отчего-то ухмылялись, глядя ему вслед – я вышел сразу за ним. Он удалялся по переулку, а рядом, обняв его за талию, шел старик и что-то кричал ему на ухо. У поворота старик засмеялся и толкнул собеседника в спину, иди, мол, вперед! И когда тот скрылся из вида, посмотрел на меня. Я невольно спустился с порога и сделал несколько шагов в его сторону. Тогда старик, словно останавливая меня, засмеялся, закидывая назад голову – смех эхом разнесло по переулку. Я невольно остановился. Он прекратил смеяться и вдруг легко, что с ним никак не вязалось, запрыгал на месте. Я попятился, а он, прыгая как мячик, вскоре скрылся за поворотом. Я не пошел следом. Теперь я точно знал, что его там нет. И более того, теперь я точно знал, где он. Там я его и нашел: когда я вернулся за стойку, он сидел на своем месте и со скучающим видом листал коктейльную карту. Я слышал о таких вещах. Ночная работа. Месяцами не видишь солнца. Шум, табачный смог, куча неадекватного быдла – все вместе сводит с ума рано или поздно. Тут еще смерть постоянника, к которой я, как-никак, был причастен. Вот и поехала крыша, решил я про себя. Поехала даже не то чтобы совсем изобретательно. Опять же бар, гость, напитки. Ни тебе зеленых человечков, ни бесед с Богом. Буднично как-то. С этими мыслями я смотрел на старика, заинтересованно – будто в первый раз – листающего карту. Он делал это очень быстро; я сомневаюсь, что, с такой скоростью переворачивая страницы, там можно было что-то прочесть. Он пробегал страницу глазами одним протяжным движением, не деля ее на строчки и абзацы, охватывая ее целиком, как картинку. Немудрено, что на всю карту у него ушло меньше минуты, после чего он обмахнулся ею пару раз, словно веером, и задумчиво произнес, не глядя на меня, но явно ко мне обращаясь:
– 383.
Я не понял и переспросил:
– Что?
– 383 позиции.
– Коктейлей?
– Нет, всего. 383. Вместе с сигаретами.
Я не знал, как реагировать на такое «хочу все знать», но все-таки решил развить тему:
– Это много или мало?
Старик, наконец, посмотрел на меня:
– Это 383. Ни больше и ни меньше. И…
Он завис, как будто собираясь что-то добавить, и добавил, но явно не то, что я ожидал:
– …Сделай «лонг-айленд».
Я сдержал крайнее удивление и просто кивнул в ответ. Выставил перед ним бутылки и взялся за джиггер4. Старик садился всегда прямо напротив одной из барных станций. Он бросил карту и та словно шайба прокатилась по стойке до самой стены:
– На хер джиггер, Костян, не будь лохом – будь человеком – это же «лонг»! Он стерпит глаз, дорогой!
Я еще раз кивнул и отставил джиггер. Слова, сказанные гостем про «лонг» и джиггер, показались мне очень знакомыми – будто слоган из доставшей всех рекламы, но вспомнить сразу, где я их раньше слышал, не получилось – «лонги» пошли чередой. Причем дело было даже не в старике. Заказы на «лонги» пошли со всех столов. В ланч! Но «лонг» не входил, да и не мог быть включен в ланч. Обедающие, словно и не собираясь выходить после ланча на работу, заказывали по три-четыре «лонга» на каждого, так что к исходу часа бар имел с десяток абсолютно пьяных столов, а второй десяток однозначно двигался в том же направлении. Старик же между тем пил тот самый первый бокал и, судя по объему оставшегося, явно не собирался брать еще. Надо было еще видеть, с каким отвращением старик его пил. Он явно делал коктейлю одолжение. Не понимая причины всеобщего сумасшествия, нутром я чувствовал – и это было немудрено – что все происходящее в баре как-то связано со стариком, точнее с его «лонгом». Про себя я даже предположил, что все вокруг прекратят пить «лонги», как только старик исчерпает свой. А он явно не спешил, вертел головой и ухмылялся. Уж он-то точно знал, что происходит, и это доставляло ему какое-то особое удовольствие, понятное только ему одному. Я понял, что надо ждать. Но старик, словно угадав мои мысли, тянул с последним глотком. Даже когда на дне стакана оставался только лед, он еще долго не выпускал трубочку изо рта, наблюдая, как бар мало-помалу погрузился в почти пятничное безумие…
Только тогда старик двинул стакан ко мне и положил на стойку карту постоянного гостя. Я взял ее, как еще одну зацепку. Хотя так и не смог вспомнить, пользовался ли старик ей в прошлые посещения… Кажется, все-таки нет. Я рассмотрел карту, как можно пристальней. С виду это была карта как карта. И сработала она, как и другие ей подобные – на 20%. Только у нее не было номера, а из данных владельца на экране кассы возникла только фамилия – Кирдяев. Фамилия ни о чем мне не говорила. Постоянник – это имя, прозвище. Фамилия – очень редко. В основном, если речь шла о какой-то знаменитости или уж о совсем древнем госте. А так, постоянник – бесфамильное существо, и в этом его статус. И для них мы, бармены, как правило, тоже бесфамильны. Но сейчас, прежде чем вернуть карту, я на всякий случай запомнил фамилию. Но старик и тут в каком-то смысле опередил меня. Рассчитавшись, он, убирая карту в бумажник, спросил мельком:
– Все забываю, как там твоя фамилия? Бу… бу… Как?
– Бугаев.
– Вот, Бугаев!
Словно пойманный на месте преступления, я не выдержал и уточнил:
– А что?
– Ничего. Фамилия – это ничего. Она не имя… Давай, увидимся!
Он подал мне руку и еще раз, показалось, удовлетворенно окинул взглядом зал, в котором наступило удивительное для такого количества «лонгов» затишье, и добавил:
Никогда не понимал, зачем они это делают…
Что именно?
Пьют эту гадость.
Но вы же сами…
Я? Да Бог с тобой! Никогда! – отчеканил он в конце и ушел.
Я осторожно, боясь убедиться в правильности собственной догадки взялся за чек. Так оно и было: в нем не было «лонга». То есть в нем вообще ничего не было! Я оглядел зал. Набитый пьяными гостями, он теперь был единственной реальностью, от которой мне некуда было деться…
Следующие три мои смены старик не появлялся. Спрашивать о нем других я не стал. Я решил: пусть старик останется исключительно моей, пусть и «больной», тайной. Я чувствовал, что появление странного гостя как-то связано с Тихим и его смертью: уход одного и появление другого совпало не только по времени. Напитки они так же выбирали одинаковые. Старик, как и Тихий, обращался именно ко мне. Он шел ко мне, а не просто поесть или выпить. Старик сменил Тихого, внешне никак на него не походя, но было что-то другое, что их объединяло. На исходе третьего дня, увидев старика на входе, я подумал, что, может быть, он и есть Тихий, что он и Тихий – одно лицо. Я постарался как можно скорее отделаться от этой сумасшедшей мысли, но она зависла где-то между мной и стойкой, и старик, подойдя, словно заметил ее и сказал небрежно:
– Ну, вот и девять дней прошли. Я не понял:
– Какие девять дней?
– А то ты не знаешь!
Я, наконец, сообразил и спросил в лоб:
– Вы знали Тихого?
– Тихого? О, еще как! А, вот, он меня по большому счету и не знал вовсе. А я его хорошо. Можно сказать, «до косточки».
– Это как?
– Что как?
– Ну, вы его знали, а он вас нет?
– Чисто временные моменты. Вполне объективные… Ты-то уж должен понимать.
Я опять ничего не понял:
– Я? Что понимать?
Но старик закрыл тему:
– Греческий салат и «Камю». «Бордери». А, да, другого-то у вас и нет…
Я отошел к кассе, но в голове крутилось: «ты-то уж должен понимать»… Что я должен понимать? Что? И опять я следил за тем, как «Камю» исчезал в каком-то неведомом пространстве, так как в счете его не оказывалось, как старик оставлял на стойке вполне реальные деньги, и шел к двери совершенно босой, а Николай не обращал на это никакого внимания. Я совершенно вышел из себя и на этот раз решил пойти до конца: я выбежал следом и поначалу потерял старика из виду. Побежал наугад в ту сторону, куда уходил в свое время друг Тихого – он, кстати, так больше и не появился с того раза – нашел старика совсем рядом, на повороте. Поставив ногу на бордюр, он… завязывал шнурки на ботинках. Закончив, старик поправил джинсы, кривясь, разогнулся и, заметив меня, как мне показалось, совсем не удивился, но, видно для порядка, спросил:
– Ты чего?
– Так… Я хотел узнать…
– Что ты хотел узнать?
– Как вас зовут?
Он улыбнулся.
– Ты же знаешь.
– Я догадываюсь. Но я хочу, чтобы вы сами это сказали.
– Зачем?
– Я хочу, чтобы вы все объяснили.
– Я? Что я должен объяснять?
– Происходят странные вещи, и я…
– Ничего странного, – заявил старик и, прерывая разговор, двинулся в сторону бульвара.
Я догнал его. На языке вертелся вопрос. Старик, словно прочитав мои мысли, помог мне, буквально приказав:
– Ну, спрашивай!
– Как вас зовут?
– Павел…
Он помолчал и добавил то, что мог, наверное, уже и не добавлять:
– Павел Кирдяев.
В ответ я залепетал скороговоркой:
– Да? Вы тезка одного моего друга. Только я его назвал Тихий… Ну, прозвище такое…
Старик оборвал меня:
– Я не тезка.
Я остановился, а старик продолжил путь к бульвару, откуда неслась обычная для этого времени суток разноголосица мелодий и звуков. Снова догнал старика я уже на бульваре, едва не потеряв его след, что было для этого места немудрено – уже к девяти вечера здесь было почти не протолкнуться, а рядом с двумя памятниками – сидячим и стоячим – так и вовсе возникали пешеходные пробки. Старик, правда, не пошел ни к одному из них, а разместился где-то между, найдя место на краю одной из скамеек. На ней уже сидела одна очень странного вида компания. На эту странность, впрочем, я не сразу обратил внимания. Я был поглощен стариком и своим следующим к нему вопросом. Но, присмотревшись невольно к нашим сиюминутным соседям, сразу понял, что наблюдаю нечто совсем необычное. Средний возраст компании, к которой мы так запросто присоединились, был никак не меньше семидесяти: две старушки помоложе в окружении пяти дедов, одному из которых можно было дать и все девяносто. Но одеты все они были как тинэйджеры: джинсы, кепки, рубашки навыпуск, толстовки с жилетками. Старушки столь естественно балансировали на огромных платформах своих высоких шнурованных ботинок, а деды так умело двигались под рэперские мелодии, звучавшие из включенных ими мобильников, что не создавалось впечатление маскарада. Нет, все они были как бы на своем месте. Изучая компанию, я невольно отвлекся от старика, но он и не собирался куда-то уходить, и, явно скучая, изучал окрестности. Я проследил за его взглядом и вскоре закружился на месте как волчок, на время начисто забыв о старике. Таких компаний, как наша, было много. Точнее сказать, почти всем находящимся в тот момент на бульваре было далеко за шестьдесят, и все были одеты и вели себя, как молодые люди. Все, все: панки, готы, эмо, подкрашенные элгэбэтешники и просто гопники – все они, покрытые сединой и морщинами, заполняли бульвар, ведя себя донельзя естественно, будто бы все так и должно быть. Седыми стариками были даже полицейские патрули… Правда, среди казавшейся бесконечной толпы молодых стариков встречались и действительно молодые люди, и даже дети. Я взглядом выдергивал их то тут, то там – они легко угадывались в толпе. На них почему-то были потертые пальто, обвисшие плащи, драповые кепки. Одна парочка лет двенадцати, едва шедшая под руку и в два костыля, прошла мимо меня, и я случайно поймал тусклый, уставший взгляд девочки, так не вязавшийся с ее гладким, без намека на морщины лицом…
Мотаясь по бульвару, я невольно удалился от старика, опомнился у стоячего памятника и спешно вернулся – вопросов к старику стало больше, намного больше. Но его не было на месте. Я покружился по бульвару и, конечно же, не нашел старика в пестрой толпе «перевертышей». Он исчез. Я побрел в сторону бара. Звуки высокой, солирующей скрипки догнали меня перед самым поворотом. Я остановился и прислушался, но так и не смог узнать мелодии, и вдруг подумал, что старик неслучайно привел меня на бульвар, он явно что-то хотел этим сказать. Но что? Посмотрев в сторону бара, я увидел Николая на входе. Люди проходили мимо него внутрь, не задерживаясь. Он устало, как после ночной смены, улыбался, и его улыбка, как и не узнанная мною мелодия, напомнила мне вкус «Камю Бордери», налитого лучшему другу в вечерних сумерках, в уставшую, ноябрьскую осень. Следом пришло яркое, как вспышка света при рождении, понимание того, что четвертого ноября на бульварной скамейке нашли уже остывшее за ночь тело молодого человека. Иней редкой сахарной пудрой покрывал его лицо и руки, сложенные на груди, – в ту ночь были первые заморозки. Сержант, старший наряда, пошарил по карманам и достал паспорт, определив по ходу:
– Замерз… Хотя нет, своим захлебнулся, – буркнул он, присмотревшись, и прочел, открыв вторую страницу:
– Бугаев Константин… 26 лет…
Колыбельная
Моя мама продала меня своей сестре за десять тысяч. Она так и сказала:
– Купи…
Это она так ответила на вопрос:
– Ну… Зачем пришла?
И сестра еще раз переспросила:
– Что купить?
И тогда мама ей все-все объяснила:
– Купи его у меня… Я недорого возьму… Ты хочешь ребенка… Но ты не можешь… Я знаю, у тебя не может быть детей… Ты, я слышала, хотела кого-то усыновлять… А мне Бог простит. Все простит. Он завещал прощать… Я же актриса… Мне другое нужно… Не дети… У меня свои дети… Я должна петь…
Тут уже я все должен объяснить. Мою маму звали Вера. А ее сестру – Вика. Но чаще, как я слышу, ее зовут Виктория Анатольевна. Десять тысяч были отданы, здесь все по-честному. Она – моя теперешняя мама, которая думает, что я ничего не знаю про маму Веру. А я знаю. Купила она меня где-то через час после того, как множество людей закричали вдруг ни с того ни с сего:
– Христос воскресе! Воистину воскресе!
И еще:
– Христос восресе! Воистину воскресе!
Это я сейчас знаю, что так кричат на Пасху, тогда же я очень-очень испугался и, прямо сказать, описался. Я и сейчас, когда сильно кричат, иногда это делаю, но тогда мама Вера ничего не заметила и пошла от того места прочь. Я летел рядом и не понимал, куда она идет. Я же еще не знал про маму Вику. Мне и был-то третий день, как я из мамы выбрался и летать начал. Странно, что я летел? А что странного? Дети, самые маленькие, ну, те, которых на руках носят, они умеют летать. Разве вы не знали? Это они просто лежат себе для видимости, а на самом деле летают, куда хотят. Это я сейчас летать перестал, потому что ходить научился. А тогда умел. Так вот я летел рядом и думал: куда она идет?
Только когда мама Вера остановилась у краснокирпичного дома и задумалась, я и влез ей в мысли – это дети тоже могут. И совсем не страшно! Раз – и все. Ты в чьей-то голове и все там видишь. И вот я обнаружил, что ключа у нее нет и не было. Да и номер квартиры она не знала. По прежнему адресу маме Вере указали только улицу и дом. Мама Вера еще и про меня подумала, мол, я того гляди закричу, и про куртку свою, мол, тертая, грязная, и про одеяльце, которое я описал, сами понимаете, нехорошо подумала. И про охрану подумала… Мама почему-то, по ее мнению, всего-всего должна была бояться. Так думая, мама Вера достала из кармана крашеное пасхальное яйцо – ей люди у церкви подали. Тут она про другую, третью маму подумала: «картинка на яйце пышная, яркая – Богоматерь, не то Донская, не то Владимирская. Да Бог с ней! Все одно – Богоматерь. Как и мама сама. Только Той теперь все рады. Она будет пропуском…»
Точь-в-точь вот так мама и думала. Может, после этих мыслей и еще что-то было, но я уже не помню. Мама Вера подошла к двери и вызвала охрану. Дверь открылась. И в проем просунулась морда. Большая-пребольшая. И спросила:
– Чего тебе?
Мама Вера ответила, как те дяди и тети у церкви:
– Христос воскресе!
И протянула яйцо. Морда взяла яйцо и ответила, так же, как те дяди и тети у церкви:
– Воистину воскресе!
Мама Вера обрадовалась – это я по глазам ее увидел. Я к тому времени из головы-то ее вылетел:
– Сестра моя тут. Я код забыла.
– Квартира?
– Не знаю. То есть забыла… Виктория Иванова.
Я тогда подлетел и на плечо морде сел, чтобы лучше видно было, и заметил, как яйцо застыло в его пальцах, картинкой кверху, хрустнула скорлупка, продавилась ямочка и дальше канавкой пошла. Морда потянула носом, припомнила, кто в доме живет, и прищурилась, как от яркого света.
– Верно. Есть такая… Не спит, может… Пасха же…
Прижавшись к косяку, мама Вера слушала разговор в конторке. Я, понятное дело, там и летал. Маленькая такая комнатка. И как морда в ней поместилась, до сих пор не пойму! Морда тогда говорила с мамой Викой – это я сейчас ее мамой зову, а тогда я еще не знал, что это за тетя такая:
– Виктория Анатольевна, извините за поздний час, но тут вроде как сестра ваша. Пустить? А… Ну, она с ребенком вообще-то… Как с каким ребенком? Мелкий, на руках еще… Да, хорошо, пускаю… Проходи…
Мама Вера юркнула в проем. Тут вторично всхлипнула скорлупка. Я прямо задержался, чтобы посмотреть. Раздалась канавка в ширину. Пробежала морда глазами по улице, щекой дернула, причмокнула, закрыла дверь. Ойкнул замок. Дрожь по металлу прокралась и затихла. Ну, я и полетел дальше, в лифт.
В лифте с зеркалами мама Вера терла опухшие щеки и шептала, закрыв глаза, мне вроде бы – но получалось, как себе самой:
– Баю-баюшки-баю, не ложись на краю…
Волосы ее были спутаны во взъерошенный котом клубок. Глаза подведены. Так клоуны красятся. Только тут было совсем не весело. Ну, совсем. Помню, как мама Вера вдруг открыла глаза и себя в зеркале увидела. Носом потянула, засопела, утерлась ладонью. Погладила поручень, вытирая руку, откинула волосы с лица, отвернулась в зеркало. А там, нет, все одно – она, какая есть… И опять мама зашептала едва слышно:
– Придет серенький волчок, он укусит за бочок…
Только на третьем звонке мама Вика открыла дверь. Мама Вера испугалась, словно говорить разучилась:
– Вика… Я к тебе… пришла… Я…
И замолчала совсем. Оно и понятно. Я на маму Вику в упор смотрел. Прямо так и подлетел к лицу – интересно же, какая она, эта новая тетя. Не рада она была. Дураку понятно. Верно, если бы не я в одеяле, так и стояла бы мама Вера на пороге. Теперь же мама Вика помедлила, но протянула, прямо как кисель из кружки:
– Ну-у-у, проходи…
Потом она пристально смотрела, как мама Вера, придерживая меня одной рукой, другой стягивала ботинки. На втором ботинке я еще раз описался. Мама Вера подхватила меня двумя руками, зачмокала, зашептала:
– Придет серенький волчок…
И шепча, не глядя, сбросила ботинок. Ногами подвинула его к стене. Мама Вика смотрела на всё, заложив руки за спину. И не моргала совсем. Так и прошла мимо, чуть-чуть на меня не налетела! Мама Вера поплелась следом. А я летел, и картины на стенах разглядывал. Мама Вера тоже косилась на них. Сейчас я знаю, почему. Это бабушка с дедушкой рисовали. Они художники были. Жили долго и счастливо и умерли в один день, как в сказке. Их сбила большая машина на пешеходном переходе. Они шли как маленькие – за ручки держались. А шли бы порознь, может, и жив бы кто остался. А так раз – и вот оно – счастье… Это так мама Вика говорила одному дяде в очках. Молодому, много моложе ее. Он как-то был у нас и остался у мамы в комнате на всю ночь. Я все слышал, хоть они и шептались. Я уже летать не могу, поэтому за дверью стоял и слушал. Но они мало говорили, совсем мало, больше вздыхали и охали, как бежали куда-то…
А тогда я влетел в зал-кухню. Просторно, светло, как и сейчас. Солнечные зайчики от люстры на кожаной мебели. Мама Вера осталась на входе, как на границе. Мама Вика у стойки хлюпала над стаканом пластиковой бутылкой – она и сейчас ту же воду пьет. Заметила, что мама Вера остановилась, она приказала:
– Что стоишь? Проходи, садись.
И кивнула головой на диван и кресла. Мама Вера прошла крадучись и присела на край дивана. Мама Вика упала в кресло напротив. Я едва-едва отлететь успел. Я сам там было улегся на солнечном, то есть «лампочном» зайчике. Мама Вика сделала не спеша пару глотков, повертела стакан в руках и, тем же киселем из кружки, спросила: