bannerbanner
Артикль №6
Артикль №6

Полная версия

Артикль №6

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

«Одобряю, но не настолько, чтобы финансировать ваш русский каприз».

Лу прикусила губу – этого она не ожидала. Карл всегда был щедр и безропотно оплачивал её поездки в европейские столицы. Однако она гордо ответила:

«Не хочешь, как хочешь! Мы справимся без твоей помощи!»

И они справились – Лу взяла в долг небольшую сумму, которой в сочетании с её карманными деньгами хватило на билеты до Москвы. А в гостеприимной Москве она умело организовала их быт, так что живя по очереди у разных приятелей, они не должны были тратиться на гостиницу, и будучи часто приглашены на обеды и вернисажи, могли почти ежедневно обходиться только скромным завтраком.

Артистическая жизнь в Москве бурлила, кипела и пенилась, на глазах создавалось новое искусство, менялись нормы живописи и театра. Восторженно вдыхая московский воздух, немецкие гости не сознавали, что он насыщен грозовыми разрядами надвигающейся революции, а московские хозяева не спешили открывать им глаза, чтобы не омрачать их праздничное настроение. И потому второй московский период остался в их памяти как непрерывный фестиваль духовной жизни. Не вникая в глубокий кризис российской реальности, они вырастили в своих душах совершенно другой облик этой чужой страны – образ пряничного рая для всех её жителей.

По-детски держась за руки они бродили по арбатским переулкам, посещали церковные службы и пили чай в народных кабачках. И вдоволь нагулявшись, счастливые и вдохновлённые, они наконец отправились на Курский вокзал, намереваясь сесть в поезд, который отвезёт их в Ясную Поляну на обед к Льву Толстому. На перроне они неожиданно cтолкнулись cо знакомой по прошлому московскому визиту фигурой – с художником Леонидом Пастернаком, который вёз в Крым девятилетнего сына Борю. Впоследствии поэт Борис Пастернак описал эту встречу в своей «Охранной грамоте» – хрупкий молодой мужчина поразил его своим наивным взглядом и благородной осанкой, а сопровождавшую его высокую женщину Боря принял за его мать или старшую сестру.


МАРТИНА


Правда, здесь нужно сделать сноску на то, что автор «Охранной грамоты» уже знал, что случайно встреченный им много лет назад на вокзале молодой мужчина признан гением всех времён и народов, а мальчик Боря ещё этого не знал. И неизвестно, точно ли соответствует то, что подумал тогда мальчик Боря, тому, что написал юный Борис Пастернак. Он не то, чтобы слукавил, а просто постепенно выстроил в душе лубочный образ Райнера Марии Рильке, о котором вряд ли бы вспомнил, если бы тот не оказался впоследствии гением всех времён и народов. Нет, нет, я ничего такого не хотела сказать, это прорвалось моё второе Я, о котором я честно рассказала во вступлении в эту книгу.


ЛУ


Лу и Райнер расстались с Леонидом и Борей ещё на перроне, так как российские художники ехали в самом дорогом классе, а немецкие гости из экономии в самом дешевом. Они вышли из поезда на маленькой станции под Тулой и прощально помахали Пастернакам, смотрящим на них из вагонного окна. Найти дорогу к Ясной Поляне было не трудно, – её знал каждый встречный. Любовники весело шагали мимо сосновых рощ, берёзовых перелесков и бедных крестьянских домишек, наслаждаясь мыслью, что идут по истинно русской земле к истинно великому Русскому.

Они пришли немного раньше назначенного времени, так что смогли полюбоваться роскошным барским домом, позабывши на время о требованиях социальной справедливости. Их только немного смутил истошный женский крик, доносящийся из открытого окна второго этажа. Какая-то женщина произносила бесконечный гневный монолог, иногда прерываемый рыданиями, а иногда умоляющим старческим голосом. В назначенное время Райнер дёрнул верёвку колокольчика. После долгого ожидания заветная дверь неохотно приоткрылась, позволив Лу протиснуться в прихожую, и тут же закрылась. Испуганный Райнер растерянно топтался снаружи, не зная, что ему делать. Но к счастью, дверь снова отворилась и впустила в прихожую и его.

За дверью гостей ожидал старший сын Толстого, который провёл их в большую комнату, увешанную картинами, и попросил немного подождать. Они натянуто заговорили о достоинствах висящих на стенах комнаты картин, делая вид, что не слышат воплей и рыданий, прорывающихся даже сквозь толстые стены и основательный потолок. Сын Толстого тоже вёл себя так, словно ничего необычного не происходило. Так прошло много времени – по одним оценкам полчаса, а по другим – не менее двух. И наконец, к потрясённым гостям вышел сам Толстой, как-то сразу постаревший и согбенный.

Он спросил, что его дорогие гости предпочитают – обед с другими или прогулку с ним. Гости, хоть и были отчаянно голодны – в ожидании графского обеда они сэкономили на завтраке, – естественно, предпочли прогулку с ним.

«Тогда я покажу вам свои луга».

И он повёл их по хорошо утоптанной боковой дорожке, обсаженной разноцветными цветущими кустами. Они пытались завести с ним заранее заготовленный разговор о вере в Бога и неверии, но вскоре заметили, что он не может сосредоточиться на высоких материях. Он раздраженно обрывал с веток головки цветов и бросал их обратно в кусты, а потом вдруг перебил Райнера, пытающегося развить какую-то мысль по-русски, и спросил:

«А чем ты занимаешься в жизни?»

Райнер на секунду опешил, но пришёл в себя и смущённо пробормотал:

«Я написал несколько вещичек и издал пару книжек стихов».

Толстой резко обернулся к нему и рявкнул:

«Разве я не предупреждал тебя, что поэзия никому не нужна?»

И повернул обратно к дому:

«Простите, но я должен вернуться и уладить свои семейные проблемы».

Он пошёл по дорожке настолько быстро, насколько ему позволяла согбенная спина, а огорчённые гости поплелись следом, голодные и безутешные. Они уже давно поняли, что великому человеку сейчас не до них.

Но они не могли долго переживать обиду и разочарование, – им нужно было спешить. Их дешёвые билеты были суточные и включали в себя возможность ещё одной поездки. А в их планы входил ещё один душевный визит – к крестьянскому поэту Дрожкину, живущему в родной деревне к северу от Москвы. Райнер перевёл на немецкий сборник стихов Дрожкина, скорей всего потому, что тот был классически ясный поэт, вроде Кольцова и Майкова, и его русский язык позволял Райнеру проникнуть в неглубокую суть его стихов.

Дрожкин встретил их как родных. Да он и чувствовал их родными – иначе с чего бы это Райнер выбрал именно его стихи для перевода? Он поселил гостей в новенькой, ещё не закопченной чистой избе, и вечером при свете коптилки читал им свои последние стихи. Они были растроганы, и выбросив из памяти неудачный визит к Толстому, заснули умиротворённые, чтобы ни свет ни заря отправиться бродить босиком по росистым российским лугам. В деревне их восхищало всё – мычание коров, душистое сено на скошенных лугах, гостеприимные улыбки кротких крестьян, простота их быта. Но когда за ними заехал местный помещик Николай Толстой, родственник писателя, и пригласил их пожить в его комфортабельном барском доме, они с радостью согласились.

Однако это был еще не конец их попыткам познать крестьянскую душу России – на окраине деревеньки под Ярославлем для них была снята свежепостроенная бревенчатая изба, в которой они поселились, чтобы жить полной жизнью простого крестьянина. Любезные хозяева избы оставили на столе буханку ржаного хлеба, лукошко картошки и полную солонку. Любовники спали на набитых соломой матрасах и варили картошку на дровяной плите, которую нелегко было разжечь. Однако на второй день они почувствовали, что картошки с хлебом им не достаточно, и купили кувшин молока у соседки. Назавтра оставленное на окне молоко скисло, картошка закончилась, а от буханки хлеба осталась только сухая горбушка.

Тогда они отправились на местный базар, купили хлеб, картошку и пять предложенных им курочек-несушек в надежде на яйца. По приходе домой оказалось, что яйца снесли только две курочки из пяти, а три остальные возможно были петушками. Лу решила из одного петушка сварить бульон, но ни она, ни Райнер не были готовы этого бесплодного петушка зарезать и ощипать. Так что пришлось вернуться в деревню и уговорить кого-то это сделать. Пока сухонький рыжебородый мужичок выполнял их просьбу, они выбежали из его двора и отошли подальше, чтобы не видеть экзекуции и не слышать предсмертных воплей. Правда, это не помешало им наслаждаться вкусом свежего куриного бульона.

Среди ночи Лу проснулась от того, что пальцы Райнера лихорадочно впились в ее плечо, он весь трясся – его охватила нервная дрожь, такая сильная, что у него зуб на зуб не попадал.

«Ты видишь, Лу, вон он – окровавленный петушок с перерезанным горлом! Бежит по дорожке к нашей избе!»

«Ты бредишь, Райнер. Разве ты можешь увидеть петушка в этой кромешной тьме?»

Райнера вырвало – куриный бульон вырвался наружу из его желудка в отместку за совершённое убийство. Лу с трудом удалось успокоить его и укачать, как ребёнка. Но наутро от его смертельного страха не осталось и следа, и он сам смеялся над своей впечатлительностью.

«Это был не я, а тот, Другой, который прячется у меня где-то внутри», – повторял он.

Можно было бы считать, что их деревенская жизнь постепенно налаживается, если бы не уборная, то есть её отсутствие. Во дворе за домом была вырыта неглубокая выгребная яма, которая ужасно воняла. Не было никакого сиденья, только поперёк ямы лежали три довольно тонких жёрдочки непонятного назначения, – сидеть на них было нельзя, стоять опасно. И потому Лу охотно откликнулась на робкое предложение Райнера прервать этот слишком мучительный эксперимент и вернуться в Петербург.

Оказалось, что она мечтала прервать не только мучительный эксперимент попытки жить крестьянской жизнью, но и не менее мучительный эксперимент по замене матери и старшей сестры своему юному любовнику.

По дороге в Петербург она объявила потрясённому Райнеру, что намерена оставить его на несколько недель в Москве на попечении их московской приятельницы Софьи, пока она сама поедет в Финляндию к брату, чтобы подлечить пошатнувшееся здоровье. Бедный Райнер не мог поверить тому, что услышал – ведь за четыре года их горячей любви они по сути никогда не расставались. А теперь она хочет покинуть его одинокого в чужой стране – не может быть!

Правда, однажды они расстались по его инициативе – он хотел доказать себе и ей свою независимость и способность обойтись без её забот. И поехал путешествовать по Италии один, без неё. Там он вёл «Флорентийский дневник», в котором все его попытки поучаствовать в празднике омрачены отсутствием Лу. Можно сказать, что эта единственная разлука не удалась.

«Но почему в Москве? Я лучше вернусь в Германию».

«Скажи, куда ты поедешь без меня? – жёстко спросила она. Он не узнал её голос, они никогда с ним так не говорила, она всегда была сама ласка и нежность. – Не к Карлу же в Шмаргендорф?»

К Карлу он и впрямь не мог поехать без неё. Но почему без неё? Они ведь могут поехать вместе.

«Нет, вместе мы поехать не можем! – ещё более жёстко сказала она. – Я поеду в Финляндию к брату, я очень устала и надорвалась. Мне нужно отдохнуть и привести себя в порядок».

«Отдохнуть – от чего?» – спросил он, заранее пугаясь её ответа.

И она его не пощадила:

«В частности, от тебя!»


МАРТИНА


Хочется спросить – что с ней случилось? За что она его так?

Есть несколько вариантов, ни один из них ничем не подтверждён.

Самый простой – он ей просто надоел. Опьянение прошло, и она его увидела таким, каким он был в реальности – слабым, нервозным, беззащитным. Как он убегал со двора мужика, согласившегося зарезать их петушка! Как отвратительно дрожал и цеплялся за неё! Разве настоящие мужчины так поступают? А тут ещё неудачный визит к Толстому – ведь по сути всё произошло так нескладно из-за Райнера. Толстой ему прямо сказал, что поэты никому не нужны. Хоть она и ценила поэзию Райнера, но лучше бы к великому старцу она пошла одна, к ней он наверняка отнесся бы иначе.

А главное – Райнер слишком часто впадает в отчаяние, плачет, стонет, жалуется. Она так устала от его нытья! Она счастлива, что вернулась в Россию, – тут она нашла потерянную частицу себя, которой ей так не хватало. А хнычущий Райнер к этому счастью вовсе не причастен и висит у неё на шее тяжким ярмом. Вот она его с себя и сбросила без всяких церемоний – это вполне соответствовало её широко декларированной свободе от предрассудков. Она написала в дневнике: «Мне сейчас хочется только одного – больше покоя и одиночества, как было четыре года назад».

А может быть, всё не так, может быть, она и впрямь была больна? Ведь здоровье у неё с детства было хлипкое, и все эти смелые эксперименты её подкосили. Но она не хотела признаваться в своей болезни наивному мальчику, чтобы не навести его на мысль, что она для него стара. Она вернулась в туманную Германию, а там всё дальнейшее покрыто туманом. На её пути вдруг оказался врач, доктор Фридрих Пинельс, который вскоре стал её любовником и оставался им долгие годы.

Когда стремление пожить спокойно и мирно, как до встречи с Рильке, привело Лу обратно в её дом в Шмаргендорфе, её ждал сюрприз: за время её отсутствия Карл вступил в связь со своей экономкой, и она родила от него дочь. Потрясённая Лу была поставлена перед выбором – возмутиться или примириться. Её поведение в который раз доказало, что она воистину умна и рассудительна – она приняла маленькую девочку как родную и сделала её родной.

Тем временем брошенный ею бездомный Рильке в конце концов пристроился в артистической колонии Ворпсведе под Бременом – стипендию получил, что ли? – и там стремительно женился на девице скульпторе Кларе Вестхофф. Сделал он это из любви или из мести, неизвестно, но развелся он так же стремительно, как женился. У него тоже родилась дочь, и в поисках какого-нибудь заработка, он попробовал вернуться в Россию.

Сохранилось его письмо редактору газеты «Новое время» Алексею Суворину:

«Моя жена не знает России; но я много рассказывал ей о Вашей стране, и она готова оставить свою родину, которая ей тоже стала чужда, и переселиться вместе со мной в Вашу страну – на мою духовную родину. О если б нам удалось наладить там жизнь! Я думаю, что это возможно, возможно потому, что я люблю Вашу страну, люблю ее людей, ее страдания и ее величие, а любовь – это сила и союзница Божья».

Суворин не ответил на письмо неизвестного ему немецкого литератора.

Не найдя реального заработка, Рильке покинул жену и дочь и опять стал взывать к жестоко покинувшей его возлюбленной. Но она не смягчилась – она готова была переписываться с ним, но не готова встречаться. Их многолетняя переписка составила солидный том. Таким образом их великая любовь из эротической превратилась в истинно духовную.

Мадина Тлостанова

Дама без собачки

«Ощущение поражения и утраты, постепенно проникавшее в город на протяжении последних полутора веков, оставило отпечаток бедности и обветшания на всем – от черно-белых пейзажей до одежд обитателей».

Орхан Памук

1


Бледный денек обещал сразу и солнце, и робкий дождик. Примостившись на неудобной скамье в считаных шагах от моря, я с наслаждением вдыхала соленые брызги. Остальные лавки были заняты отдыхающими, и пришлось довольствоваться этой. Ее кособокая спинка заставляла сидеть, неестественно выпрямившись, и у меня тут же заныл больной пятый позвонок. В руках небрежно раскрылся маленький томик рассказов Буццати, но сосредоточиться на чтении как-то не получалось. Отвлекали крики чаек, шум волн, смех детей, лай собак и назойливая пляжная музыка из многочисленных уличных кафе.

Кособокая скамья была последней в облагороженной части пляжа. Но уже в десяти шагах виднелись дюны, и кривая сосна цеплялась из последних сил за зыбучий песок. Дальше всё было заброшенным и диким. Пара руин старых советских профилакториев, свежесгоревший ресторан «Прибой», редкие местные старушки с корзинками грибов и ягод и молодые мамы с детьми. Коричневое море в отливе уходило далеко назад, неряшливо оставляя по пути водоросли и моллюсков. Лоснящиеся вороны тяжело прыгали в вязком песке и ловко вскрывали клювами ракушки. И было что-то тоскливое в этом сочетании еще не совсем белой ночи и останков морской жизни. Как будто заезженная пластинка все время соскальзывала в одну и ту же тему – то в мажоре, то в миноре, то allegro, то andante, то отчаяние, то надежда.

В моем мобильном телефоне есть контакт – «Dом». Но теперь ведь никого дома нет и быть не может, если там нет меня. Звонить себе самой я не могу. Да и не дом это давно. Пора сменить это несоответствующее название на что-то другое, например, «мой старый номер» или вовсе назвать себя какой-нибудь кличкой или своим же литературным псевдонимом. И все же вопреки обычной логике, сырой апрельской ночью телефон зазвонил, и на экране высветилось «Dом». Я оцепенела, но когда с опозданием палец все же скользнул по зеленой трубке, на том конце послышался лишь невнятный шорох и потрескивающее молчание. И я ощутила пустоту и тишину медленно покрывающегося пылью, брошенного уже не дома.

Погрузившись в привычный нескончаемый мысленный поток, я и не заметила, как на краешек скамейки с другой стороны присел светловолосый человек неопределенного возраста – не то сорок пять, не то шестьдесят. Сгорбился, отвернулся от солнца, собрался бесформенным свертком, а потом достал из кармана чуть смятую пачку «Коиба» и закурил. Курил он нервно, слишком часто затягивался, как будто кто-то вот-вот отнимет сигариллу. Держал он ее почему-то в горсти, словно прятал от окружающих. Еще мне показалось, что невольный сосед старательно избегал показывать мне лицо, как будто я его могла узнать. Но откуда здесь взяться знакомым?

Тут к облупленной лавке подбежала собака, вернее, наполовину подъехала. Когда-то бедную таксу видимо переехала машина, и задние ноги ее парализовало. А сердобольный умелец-хозяин изготовил тележку-протез, чтобы она могла снова бегать. Черный пес весело тащил за собой двухколесное косолапое чудо, быстро перебирая короткими передними лапками. Он, верно, учуял домашний сулугуни в моей икатовой сумке, купленный ранним утром на рынке у веселой грузинки. И теперь бедолага заглядывал в глаза, непрестанно виляя хвостом. Да-да, несмотря на парализованные лапки, хвост непостижимым образом продолжал отчаянно вилять.

– Ты прямо какой-то собачий киборг! – сказала я и угостила его сыром. А мужчина прикурил вторую сигариллу от первой и чуть повернулся в нашу сторону, на тридцать градусов, не больше, но все же достаточно, чтобы наши взгляды встретились. Впрочем, он тут же отвел глаза и втянул голову в плечи. Но я все же успела заметить неестественно широко распахнутый серо-голубой взгляд, как будто он старательно таращился, чтобы все могли оценить, какие большие и красивые у него глаза и пушистые ресницы. Впрочем, впечатление сглаживалось искренностью взгляда – эдакий великовозрастно-мальчуковый gaze с искорками удивленного восторга, гаснущими от робости.

Ну конечно, это был Герострат. Я его сразу узнала. Он попытался неловко погладить таксу-инвалида. Но та ловко увернулась и, проехав колесом по его скосолапленному черному конверсу, удивительно быстро для своего состояния направилась к небольшой банде чаек, замышлявших какое-то явно нехорошее дело у самой кромки моря. Герострат нервно достал следующую сигариллу.

– Los que fuman Cohiba no van morir de cáncer, pero aquellos que no fuman van a morir de envídia.

– Простите?

Мое чуткое ухо сразу же узнало глубокую теплую хрипотцу.

– Это кубинская пословица о ваших сигарах.

Он, наконец, отважился посмотреть мне прямо в глаза, но получилось как-то виновато и растерянно.

– Я говорю, вы слишком много курите, Дмитрий Дмитрич!

– Простите, – повторил он повторил еще менее уверенно и поспешно погасил недокуренную «коиба». – Мы знакомы?

– Нет, но мне понравился ваш Жозеф Гарсэн в «Нет выхода» и еще Герострат. Я была на премьере прошлой осенью. И как-то запомнилось, что зовут вас как чеховского Гурова. Впрочем, ваша фамилия совсем не подходит к имени.

– Правда? Я никогда не думал об этом.

– Вы здесь на гастролях или на отдыхе?

– Приехал организовывать гастроли, но заодно вот выдалась пара дней. А вы?

– Заканчиваю новую книгу. Пишу, знаете ли.

– А… как вас зовут? Согласитесь, мы в неравном положении. Вы знаете обо мне чуть больше.

– Давайте я буду Неаннасергевна.

– Как вы сказали?

– Ну, у Чехова, помните, ее звали Анна Сергеевна. Даму с собачкой. А я – Неаннасергевна.

Он улыбнулся и тихо сказал:

– Принимаю предложенные обстоятельства. Давайте попробуем. Итак, Неаннасергевна, вы давно изволили приехать в этот город?

– Дня три.

– А я вот только с самолета…

Он выдержал паузу. Потом продолжил деланным тоном светской беззаботности: «Но вы бывали здесь прежде, не так ли? Я заметил, что вы пришли на набережную каким-то боковым переулком, который надобно знать, чтобы не потеряться в чужом городе». На слове «надобно» Герострат слегка запнулся. Значит, это сознательная стилизация, ого! А я-то думала, он просто вызубривает слова.

– Вы, стало быть, за мной следили? А я думала, что вы случайно сели на мою скамью, потому что все другие были заняты.

– Не меняйте тему, Неаннасергевна!

– Да, я бывала здесь неоднократно.

Голос мой звучал искусственно, как будто я произносила театральную реплику: «Я люблю сюда приезжать ранней осенью или поздней весной».

– А я, признаться, никогда здесь не был. И ничего не знаю об этом месте, хотя чувствую в нем какие-то странные токи. Не могу этого объяснить.

– Да-да, я именно поэтому сюда все время возвращаюсь. Здесь история потихоньку сочится наружу как лава из кратера полу-потухшего вулкана.

– Как образно! Но мы совершенно отдалились от Чехова, вам не кажется?

Улыбки получились вымученными, и мы беспомощно замолчали.

– Тогда, может быть, вы мне просто покажете этот город, Неаннасергевна?

Он слегка повернулся ко мне и робко улыбнулся, но улыбка быстро погасла, натолкнувшись на мой тяжелый взгляд. Я быстро спохватилась и улыбнулась в ответ, но левый уголок рта, я знаю, предательски уехал вниз. И улыбка получилась иронической. Что поделать!

– Дмитрий Дмитрич, для главного героя-любовника вашего театра вы слишком нерешительны. Или это тонкая игра?

– Я и герой-любовник? Ну что вы? Я давно оставил роли любовников. Играю отцов и дедушек.

Льдистые глаза затуманились вместе с помрачневшими волнами. Потом показался проблеск быстрой улыбки. Самодовольной или все же робкой?

Герострат решил сменить тему.

– Неаннасергевна, вы меня засмущали совсем! Ну, так как, покажете мне город?

– Договорились!

В ста метрах от моря, на тихой, медленно разрушающейся главной уличке было одновременно сыро и душно. Впрочем, в районе второго этажа гулял свежий ветерок и грозил в любую минуту перерасти в леденящий шквал. Уж такая здесь погода. Миновав почту, оправославленную кирху, полуразрушенный невнятно-югенстильный универмаг с огромными зияющими проемами бывших панорамных окон и кое-где еще не конца ободранной бронзовой вязью, мы добрались до моего любимого дома. В угловом подъезде теперь был военкомат, а по центру красовался странный магазин с двусмысленной вывеской: «Ломбард Кокетка». То ли в нем было два отдела и хозяева просто сэкономили на точке между названиями, то ли местные кокетки имели обыкновение закладывать свои сокровища в ломбарде. На южной стороне дома сохранились балконы, теперь испещренные зловещими трещинами, сквозь которые прорастала трава. Но чугунные фигурные цепи все так же раскачивались на морском ветру, как и сто лет назад. Над входом примостилась маска с пустыми глазницами и открытым ртом. Не Талия, не Мельпомена, скорее предчувствие Мункова «Крика».

– Этот дом был построен по проекту Ольбриха. О нем забыли, он не включен ни в какие путеводители. Но здесь есть местный краевед, Иван Васильевич Фихте. Он обнаружил старые чертежи и письма и доказал, что это Ольбрих.

Как странно звучит мой привычно лекторский голос в таком месте.

– А кто это, Ольбрих?

– Как, вы не знаете Ольбриха?

– Нет, я не по этой части, знаете ли. И потом, от дома мало что осталось. А кто его разрушил?

– Время. Запустение. Равнодушие. Как вам такой ответ?

– Ничего, подойдет.

– А вы думали, у этого дома был свой Герострат?

Дмитрий Дмитрич закурил очередную коиба и поежился.

– Давайте зайдем внутрь. Стало как-то прохладно, вы не находите?

За порогом мы наткнулись на зияющий отсутствующими ступенями лестничный пролет, и Герострат подал мне руку и помог взобраться на второй этаж. Впрочем, руку я почти сразу же выдернула из его мягких пальцев. Терпеть не могу человеческие прикосновения. На втором этаже было пустынно и пыльно. Только на стенах кое-где остались неясные рисунки и пара витражей в окнах. В таких брошенных домах время течет ускоренно, потому ли что это время разрушения и забвения или по какой-то другой причине – неизвестно.

На страницу:
2 из 3