Полная версия
Песок и золото. Повесть, рассказы
«Империя – как мертвый лев, – начал невпопад к вопросам набивать слова Гортов, – в котором копошатся уже двадцать лет, и рвут на части навозные насекомые».
«Навозные? – оборвал себя Гортов. – Ну тогда получается, что империя… Нет, не годится, да и пример избитый…»
Так, что там у нас… «Либералы… либералы… как вы относитесь к отдельным…»… мозг, едва напрягшись, стал опухать, тяжелеть, болеть.
Гортов встал, походил. Келья стремительно сузилась, стало невыносимо тяжело среди давящих стен, и он выбежал в коридор и сразу столкнулся с Софьей. Верней, почти что столкнулся, – столкновение это было бы неприятным – она несла в руках больничную утку, употребленную. Софья была в парадном платье.
Гортов застыл с приветственной миной – рот приоткрылся, набряк словами, но Софья, пунцовая, слов не дождалась и торопливо скрылась за дверью. Гортов умыл лицо и вернулся в комнату.
«Либерализм – как позабытая утка в больничной палате. Пахнет и выглядит соответствующе. Может, пора уж прибраться!? В грязи лечение бесполезно».
Гортов с вдохновением застучал по клавишам. В голове, наконец, зазвучал стройный и бодрый голос Северцева, речь полилась потоком. Говоря, Северцев так и стоял перед Гортовым, как в том подвале: поставив ногу на стул и вещал, пока суровая молодежь, упав ниц, чистила ему обувь.
Гортов закончил печатать к утру. Перечитал, но слова липли к глазам, расплывались, смысла не уловить. Упал на землистую простынь.
Отключился на пару часов, вскочил.
Уже опаздывал на работу.
– Ну что ж, могло быть и лучше, – Порошин, коротко посмотрев на листы, скомкал их и отшвырнул в урну.
Гортов замер, почувствовав внезапный укол в сердце. Затуманилось в голове. Как же, но как же…
– Как же, а мне казалось… – пролепетал он, бросив фразу на середине. Ему казалось, что он написал гениально. Будто ему нашептал интервью для вшивой газетки голос с небес, пусть и похожий на голос Северцева.
– А, в общем, конечно, неплохо, – смягчился Порошин, увидев намокший взгляд. – Только он родился на Рязанщине, а не на Брянщине. Вы это больше не путайте.
***
Ямщик домчал до невзрачных домов, из которых слышались звуки пьяного праздника. Порошин весь день лукаво подмигивал Гортову, и глаза его были полны предвкушениями еще не известных Гортову удовольствий. Бортков и Спицин тоже подмигивали ему.
Когда ступили на землю, дохнуло свежими травами. Где-то вдали пробурчал гром. На черно-лиловом небе вспыхнули огоньки фейерверка – вспыхнули в Москве, а казалось, в потустороннем мире. Затем еще один, и еще. В городе отмечали что-то.
«Пошли, пошли», – Порошин нетерпеливо толкал «Русь» в здание.
Внутри играл рок-н-ролл. Официантки носили коктейли под флуоресцентным искрящимся потолком, и юбки их развевались. За барными стойками сидели как будто другие люди, не из Слободы – безбородые и в светлых брюках.
– Вдыхайте воздух свободы, – кричал и плевал ему в ухо Порошин.
– Воздух Слободы, – машинально откликнулся Гортов, усаживаясь на стул.
В тонких рамках висели на стенах портреты западных идолов – бейсболистов, артистов и режиссеров. Бесконечные артефакты вокруг – флаги, Пизанские и Эйфелевы карманные башенки, миниатюрный Биг Бен, Сид Вишез, лижущий щеку пухлой блондинки Нэнси – черно-белая редкая фотография. Все пили виски и джин. Вокруг был сильно сгущенный Запад. «До такой степени Запад, что уже Восток», – подумалось Гортову.
Порошин всех угощал. Все пили немного, готовясь к чему-то. Порошин, не щадя живота своего, пил за всех.
За соседним столом хохотали и подпевали музыкальному аппарату, видимо, иностранцы – «It’s a-a-a-a-all right, I’m Jumpin’ Jack Flash, it’s a gas, gas, gas!».
– Гесс! Гесс! Рудольф Гесс! – неуклюже подпел и Порошин. Иностранцы смеялись. Порошин зачем-то смертельно обиделся и убрал с лица злую гримасу только тогда, когда иностранцы скрылись.
Гортов чувствовал себя хотя и в твердой памяти, но в непослушном теле. Трогал себя за лицо, лица не чувствуя.
– Я уже пьяный совсем, пойду, – сказал Гортов. Они начали пить еще в редакции.
– Стоять! Все интересное впереди, – хмурясь, подался вперед Порошин.
Коллеги сидели, услужливо смолкнув. Откуда-то снизу струился оранжевый свет. На столе стоял ром. Крупные куски льда, как буйки, качались в темной холодной жидкости.
– Я видел твое лицо тогда, у Илариона, – Порошин перешел на басовые ноты. – Тебя корежило. – Он икнул. – Это хорошо.
Порошин еще придвинулся.
– Что до меня, я и подавно, искренне, всеми силами души ненавижу все эти свечки, кадила, березки, постное лицо попа, вот всю эту Русь и каждого ссаного патриота. И слово-то какое, богомерзкое просто: «Патриотизм». От него тошнит уже какими-то червяками и вишневыми косточками. Да что уж, у нас на «Руси» его все ненавидят.
– Он шутит, – сказал Спицин.
– За всех не говори, – сказал Бортков.
Порошин повернулся к ним с сияющими глазами.
– Ну хорошо, ты, Бортков, не ненавидишь. Ты недолюбливаешь. Но… – и тут он поднялся и уронил стакан. – Как, я спрашиваю тебя, нормальный человек может это говно любить!?
Порошин звучал на весь зал. Многие обернулись, и ди-джей сделал музыку громче, а Спицин молча потянул его вниз за лацкан.
– Вот наш святой отец Иларион бросил клич, – не садясь, но тише продолжил Порошин. – Ищу, мол, молодых талантливых патриотов. Деньги есть! Все есть! Ну вот искали, искали – прислали тебя. А ты ведь такой же кощунник и русофоб, нам чета.
Порошин, наконец, сел, выразительно постучав по лбу.
– А все потому, что только у либерал-русофобов есть такая прекрасная вещь как мозги. Днем с фонарем не сыскать ни одного хотя бы психически здорового патриота.
Гортов заерзал, откашлялся, чувствуя бесполезность спора. Он хотел что-то сказать в ответ, но мысли трепыхались в мозгу Гортова тяжело, как рыбы вдали от моря.
Порошин тем временем пил и продолжал, нажимая теперь на каждое слово.
– Так просто сложилось. У дураков и фриков появилось влияние. Двадцать лет они сидели во мху, в подземелье. И вот теперь у них Ренессанс. Ну что ж, за деньги – любой каприз, – и тут Порошин накренил животом стол, подвигаясь к Гортову совсем интимно. – Я вообще в конце 90-х работал в партии Животных. Создавал ячейки в регионах. Лозунг был: «Свободу братьям нашим меньшим!» После этого мне уже никто не страшен. И даже «Русь».
Гортов грустил, обводя пустыми глазами стены, Бортков и Спицин тревожно шептались между собой, а Порошин трепал Гортова по плечу, все горячась и размахивая стаканом.
– Не придавай значения, Гортов. Работай, зарабатывай. Либералы тебе хуй заплатят. Я этих мразей знаю. Сам пять лет в «Новой» работал. Ходил в дырявых кроссовках зимой.
– Зато честно! – встрял Бортков с явной иронией.
– Нихуя не честно… Одна наебка кругом. И грубое изнасилование. Но здесь, на «Руси», хоть платят. Правда вот, сука, так мучительно!
Спицин что-то неразборчиво промурлыкал, в такт ему, и глазки молчавшего и сидевшего со скучной гримасой весь вечер Борткова вдруг лучезарно воскресли.
– Да, пожалуй, пора! – деловито кивнул Порошин. Кинул на стол ворох купюр. – Шнеле, шнеле! «Русь», поднимайся с колен!
«Русь» встала.
Снова тьма и снова подвал. На ходу приходилось придерживать стены. С трудом Гортов правил свое тело, как телегу со сломанным колесом. Что-то неподконтрольно текло из носа. Для скорости Порошин шлепал его ладонью под зад. Порошин стал очень игривым.
Открылась дверь, и начался нежный и тусклый свет, и Гортов увидел женщин – не стало прохода от них, в пестрых полосках трусиков. У многих из поп торчали пышные перья. Перья были и на голове. С лиц падали блестки.
«Русь» села на волосатый диван и толком еще не устроилась, как ее затопило женщинами – Гортов почувствовал сразу несколько рук, слепо блуждавших по телу. Хищные ногти и зубы впивались во мрак, свет отражался в мебели. От женщин не пахло женщинами. Как будто со всех сторон его сжал мармелад, тугой и несладкий.
– Чего же ты хочешь? – спрашивал у Борткова Порошин.
– Блондинку с большими сиськами, – застенчиво, но все же уверенно отвечал Бортков.
– Принесите ему блондинку с большими сиськами! – кричал Порошин, швыряясь в женскую массу деньгами.
Крупная негритянка уселась к Гортову на колени и потерлась большой резиновой грудью. К горлу его подступила рвота.
– Пожалуйста, можно уйти? – спросил он у негритянки, суя в нее деньги. Негритянка чуть растерялась, привстала, Гортов бросился прочь, но у дверей был настигнут внезапно проворным Порошиным.
– Не сметь! – Порошин крепко держал его за воротник. Хоть сам Порошин, казалось, оплывший ком, но пальцы у него оказались железные. При этом лицо его стало совершенно дикое, гопническое, и он холодным тоном сказал: «Уходим все вместе. Такое правило».
Гортов забился в углу, в коридорчике. Слезы встали у глаз. Было пронзительно жаль себя, и Гортов почувствовал среди обилья водки и тел нестерпимую несвободу. Захотелось плакать, так внезапно и остро, что Гортов не смог удержать себя: и вот он уже тихо завыл в углу, растирая слезы. Не плакал, наверное, с детства, а тут – надо же. И в таком странном для слез месте…
Порошин вел семь разноцветных и громких дам, Спицин вел одну ломкую юную барышню, Бортков вел бабу полную и пожилую.
Бричка билась о щебень, болтая напитки внутри. Гортов затаился на заднем сиденье, ощущая себя камнем на дне холодной речки. Чьи-то губы и руки ласкали его, незанятые. Бортков увлеченно копался в складках своей женщины, Спицин тискал, ломал в руках хрупкость свою. Порошин приставал к ямщику с разговорами.
– Ну что, сельский дурень, ходил поклоняться Дарам Волхвов?
– Ходил, ваше благородие, – отвечал дед с пушистой пепельной бородой, спрятавшей все лицо до макушки.
– И за каким чертом!? – бесясь, пролаял Порошин ему в самое ухо.
– Поклониться мощами…
– Каким мощам? Ну каким, блядь, мощам? – Порошин рычал беспомощно.
– Святым мощам… – размеренно уточнял ямщик.
– Дары волхвов это что, мощи? Мощи, блядь? – по лицу Порошина пролегла трещина. Казалось, лопнет и брызнет сейчас лицо. – Ты думаешь, когда Сын Божий Иисус родился на свет, к нему вошли Волхвы и подарили ему кости трупов? На, бэби Джисус, вот тебе останки какого-то человека. Хэппи Бёздай!..
– Бэби Джисус, – сказала одна из женщин с какой-то внезапной, материнской почти теплотой, словно ее поманили на миг из другой, светлой жизни.
– Ходите, бьетесь лбом о паперть до крови, перегоняют вас стадом в очереди, и стоите, стоите, стоите – сами не зная, куда. Бараны! Ну бараны же!
Ямщик равнодушно молчал.
Ночь была склизкая, мшистая, гадкая, словно мчались внутри носоглотки.
В доме Порошина было просторно и неопрятно. Всюду беззвучно носились кошки. Стояла мебель, заваленная тряпьем, и вся – в клочках и ошметках, разодранная когтями. Вышел из темноты азиат, потирая маленькие глаза маленькими грязными кулачками.
– Васька-младший, живо! Неси вискарь! – распорядился Порошин. Азиат, не отнимая кулачков от лица, пошел куда-то.
– А почему Васька-младший? – спросил Гортов.
– А потому что Васька-старший – вон там, – смеясь, Бортков показал на кота, сибирского и помятого.
Спицин гнусно, по-паучьи увел молодую самку в ванну, остальные тоже забились по комнатам. Не разжимая рта, Гортов поцедил в одиночестве виски, не чувствуя ни опьянения, ни алкоголя в стакане. С тем же успехом он мог бы пить простую горькую воду. Потом он встал и вышел из залы, послонялся среди котов, чувствуя себя позабытым. Подумал, что теперь уже можно спокойно уйти. Оделся и вышел.
Качаясь все в той же бричке, с тем же глухим, безответным, как пень, ямщиком, Гортов чувствовал потребность в ванной, в обильной и теплой воде, чтоб смыть с себя всю налипшую за ночь мерзость. Но, уже поднимаясь в келью, на темных ступенях он ощутил странное, будто отдельное от него возбужденное копошение. Его член впервые за долгое время встал, когда он подбирал ключи к скважине.
С утра Гортов был на работе один. В расчет можно было не брать крепко спавшего на столе трудоголика и «золотое перо» Борткова. На стенах висели картины, отливая печальным холодом. Из распахнутых ящиков у двери выглядывало бутафорское военное снаряжение, видимо, для реконструкций – торчали сабли, мечи, топоры, булавы. Отдельно лежали железные шлемы со сбитыми наносниками. От длящегося безделья Гортов примерил на себя кольчугу, оказавшуюся невесомой. Отдельно от всех в корзине лежал боевой топор с черным лезвием. Гортов потянулся было к нему, но тут в дверь постучали и вошли двое, певец Северцев и знакомый Гортову лобастый неразговорчивый человек. Гортов заметил, что на лацкане пиджака у лобастого лежала убитая моль: вероятно, держалась, присохнув внутренностями.
Северцев, в куртке со шнурами и шелковой красной рубахе, расстегнутой почти на все пуговицы, вошел развинченной звездной походкой, и, взглянув на Гортова, так и оставшегося в кольчуге, спросил: «Как жизнь, братишка?».
Гортов из-за своей кольчуги совсем растерялся и стал лепетать, из-за чего Северцев поскучнел, зевнул, отошел. Приблизился к Борткову.
– Я тут должен давать интервью…
– Мы уже дали! – вдруг бодро воскликнул Бортков, с распахнутыми живыми глазами.
– Что ж, хорошо, – Северцев от него отпрянул, описал маленький круг в центре комнаты, не понимая, что делать с собою. Человек со лбом встал на изготовке в углу, косясь в сторону.
– А где Порошин? – спросил Северцев, найдя себе место у подоконника.
– Он очень болеет, – Бортков гневно моргнул Гортову, попытавшемуся что-то сказать. – Просил передать, что сегодня работает из дома.
– Наберите его, – сказал лобастый. Гортов впервые услышал его голос: он оказался высоким, словно разбитым вдребезги.
– Ну это не обязательно, а впрочем… – Северцев не договорил, взял со стола малахитовую пепельницу, стал крутить. За окном о чем-то бурно захохотали.
Гортов набрал.
– На громкую связь, – велел, шевельнувшись, лоб.
– Д-да, кто это? – послышался порошинский голос, тихий и ошалелый.
– Тут зашел Северцев и спрашивает, когда тебя ждать, – сказал Гортов.
– Никогда! Никогда не ждать! – с неожиданной злобой воспрянул Порошин. – А Северцев твой… Знаешь, что: пусть отсасывает! Вот прямо передай ему, чтоб сосал!.. Соси, Сеня! – прокричал он, вероятно, сложив вокруг рта руки трубочкой. – …Или, хочешь, я ему сам передам?.. – хромая на каждый слог, продолжал Порошин.
– Это ни к чему, – сказал отчетливо слышавший Северцев.
– Ну чего им от меня надо? Мне плохо! Понимаешь? Пло-хо! Печень болит, голова болит, стоит тазик с блевотиной. Еще тут две какие-то бабы… Даже не знаю, что, как, куда… – в комнате у Порошина произошло какое-то движение. После паузы он снова заговорил. – Одну бабу зовут Жюли. Кстати, у Жюли – прическа как у актрисы Шэрон Тейт и перья из жопы. Жюли, поздоровайся с Гортовым.
– Бонжур, – сказал прокуренный женский голос.
– А вот тут еще девочка Элли. Девочка Элли сидит в одних трусиках. У нее ненастоящие сиськи, а на животе – татуировка с каким-то иероглифом. Поздоровайся…
– Ладно, ладно, я понял… – Гортов повесил трубку.
– Не понимаю, зачем жить… – успел меланхолично сказать Порошин и оборвался.
Лобастый все так же стоял у двери, натирая блестящий лоб.
– Пьет, – равнодушно заметил Северцев.
Гортов помял оправдательных, жалких слов во рту, но так и не выплюнул. «Какой же у него лоб», – вместо этого подумал Гортов. Таким ясным и крепким лбом можно расшибать памятники.
– Вы, кстати, знакомы? – спросил Северцев. – Андрей Гортов – прошу любить, а это – Миша Чеклинин.
Гортов послушно встал, чтобы поздороваться, но лобастый, не попрощавшись, вышел.
Стол Гортова стоял у окна, и он видел, как по двору ходят юноши в узких черных рубашках, с написанной на лице суровостью. Они кричали друг другу телячьими голосами и шутливо дрались. «Такие переломят хребет, и в сердце у них ничего не шевельнется», – думал Гортов без тени страха или печали – как о ходящих в загоне хищниках.
На подзеркальнике в коридоре лежала стопка газет. Гортов взял одну – тоненькая, она неприятно пахла сыростью и гниющим лесом. Это и была «Державная Русь».
«Атеисты, покажите ваши мысли», – прочел Гортов. На передовице был изображен раскрытый череп, из которого выплывал знак вопроса. Сбоку была пристроена колонка главного редактора (Порошина) – под названием «Кто за билетиком в Содом?». Далее было интервью с игуменом Нектарием о воспитании трудных подростков, отчет о фестивале народной песни, прошедшем на Вятке – «Старый фестиваль в новом качестве». На развороте была помещена фотоподборка «Золотые девы Евразии» – и то были раскосые девушки в русских кокошниках, среди юрт. На лицах у них замерло удивление. На оборотной стороне было размещено стихотворение «Русская правда летит». Гортов прочел его.
«Поднимайтесь, братья, с нами.Знамя русское шумит,Над горами, над доламиПравда русская летит.С нами все, кто верит в Бога,С нами Русская земля,Мы пробьем себе дорогуК стенам древнего Кремля.Крепче бей, наш русский молот,И рази, как Божий гром…Пусть падет во прах расколотСатанинский совнарком.Поднимайтесь, братья, с нами.Знамя русское шумит,Над горами, над доламиПравда русская летит…»Похолодало. Ночью стал минус. Батарея была поломана – среди треснувших шпал не журчала вода. Обогреватель, сияя в ночи накаленными красными полосами, грел только себя. Обои теперь не отклеивались – они примерзали к стенам.
Приходилось долго ворочаться и дышать, лежа в свитере, согревая постель, а потом спать под тремя одеялами. Обнимая сырую подушку, Гортов представлял, что обнимает соседку, теплую Софью, с ее русской бревенчатой красотой, с ее мясными руками, среди которых можно было б сладко сопеть до утра. В фантазии Гортова Софья почему-то лежала в старушечьей ночной рубашке, отвернувшись к нему спиной. Ее медовые волосы лезли в рот, и он сплевывал эти волосы, но все-таки это было приятно.
Он просыпался от холода и прислушивался к ночи – было слышно, как за стеной всем своим ледяным нутром сопела соседка-бабушка.
Следующий день был выходным днем. Тучи висели низко, и влага стекала с них как с невыжатой тряпки. Сморкались деревья в лужи, и шумно плескалась грязь. Вай-фай работал.
Гортов проверил почту. Видимо, его адрес попала в список служебных почт, и вот уже кто-то слал ему приглашение на православную дискотеку и на круглый стол «Педерастия и шпионаж в России».
Писала и мама. Мама прислала картинку с лучезарно улыбчивыми детишками, роющимися в песке, и подписью: «Будь счастлив в этот миг! Этот миг и есть твоя жизнь».
Еще было письмо от сестры. Сестра училась в хай-скул в Америке. Летом она объехала половину штатов. «Что тебе больше всего запомнилось?», – спросил Гортов в предыдущем письме. Сестра ответила, что больше всего ей запомнилось, как в одном супермаркете огромная негритянка – груда шевелящейся плоти – пукнула так, что задрожали все стекла. «Впечатляет», – написал ей теперь Гортов.
Были и другие письма, из старой жизни, и Гортов открыл одно из них, и стал читать, но почувствовал, что опять начинает болеть голова, и кожа чешется от аллергии.
Гортов лег на тахту. Попытался читать книгу, но накатывал сон, пытался спать – снов не было. Зато Гортов заметил, что если положить под голову две подушки, то лежа можно увидеть в окне крест на куполе.
С церквями у Гортова раньше не ладилось – всего два раза в жизни он посещал их. В первый раз, когда Гортову было семь или восемь лет, его привели родители. Он запомнил, что было много солнца на улице, и что была мрачная тяжесть и духота внутри. Кажется, что был праздник, и храм был набит людьми так, что было не разглядеть ни икон, ни стен, и всюду стояли очереди. Мать протолкнула его вперед, и вдруг он увидел святого с нимбом. Что теперь делать, Гортов не понимал. Он видел, что люди вокруг шевелят губами, а затем целуют икону, склоняясь к ней. Гортов боялся ее целовать, потому что бабушка воспитывала в нем строгую гигиену – было запрещено голыми пальцами касаться ручки двери и кнопки в лифте, а тут – губами. Он был смущен и не заметил, как старуха в косынке, сухая, растрепанная, как новогодняя елка в апреле, схватила его за ухо и зашипела в него: «Целуй, целуй!». Он рванулся, пытаясь сбежать, но она стала толкать его, как нашкодившего котенка: целуй, целуй, целуй!
Второй раз – когда отпевали бабушку, а Гортов приехал на похороны в разорванных на коленях джинсах, и с серьгами-гвоздиками, и с всклокоченными волосами – тогда он был панк, и люди смотрели на Гортова удивленно, и он сразу покинул храм. На том все закончилось.
Но Гортов знал, что его фамилия имеет церковное происхождение, что на его прадеде прервалась церковная династия, и что самого прадеда дважды отбивали местные с топорами и вилами, но на третий раз все-таки увезли большевики.
Гортов чувствовал, что эта духовность есть немного и в нем, хотя, как все, любил смеяться над этим словом, но, когда видел церковные купола, то не мог отвести сразу взгляда, и было ни с чем не сравнимо то чувство, когда он слышал звон колоколов. Всю жизнь Гортов не думал об этом, бежал от этого, но теперь он все яснее осознавал – все то, что происходит с ним, неслучайно. Это судьба взяла его за запястье и привела сюда. «Может быть, попоститься? Идет ли сейчас какой-то пост?», – размышлял вслух Гортов, когда постучались в стену.
Соседка старушка сладко пропела: «Андрей! Андре-ей!»
– Мне очень неловко об этом просить, – сказала она, и ее глаза заблестели. – Но вы не поможете?.. Я уже месяц на мыла голову. Она так чешется…
Она почесалась.
Софья без особенного стыда помогла старушке стащить через голову ночную рубаху. Задрались и отвалились в разные стороны груди. Лиловые, они были похожи на две лишних руки. Вокруг образовалось много творожного, белоснежного, от которого некуда стало деться взгляду. Софья принесла принадлежности – мыло, мочалку и все другое, что полагается. Гортов держал шею и голову. Вдруг он обнаружил, что одна грудь свалилась ему на руку. Ему было стыдно стряхнуть эту грудь, и он так и стоял, с ней на ладони. Грудь была шершавая, теплая и будто живая…
– Не смущайтесь, это ведь так естественно, – проворковала старушка.
– Ничего, ничего, – говорила Софья, а Гортову опять захотелось плакать.
Работа шла очень медленно. Софья двигалась осторожно. Шампунь чавкал в твердых завившихся волосах. Руки ее застревали.
Старушка ни на секунду не замолкала: она рассказывала свою бурную вымышленную биографию и перебивала сама себя советами Софье. «Дурочка криворукая. Вот у Андрюши какие ловкие руки. Лучше б Андрюша голову мыл… Хотя она и держать нормально не сможет», – будто жалея его, прибавляла старушка.
Софья необычайно сильно потела – темные круги образовались на спине и вокруг подмышек. Зелеными ручейками стекала по ней старушечья грязь. Кричала из старых часов кукушка.
Когда все закончилось, Софья привела Гортова в свою комнатку. Это было маленькое, девическое местечко – глядели с письменного стола плюшевые слоны и львы, и цокали язычком часы в форме сердца. Глаза у львов были хотя пластмассовые, но злые.
Они сели в кровати. Налившись фиалковым цветом, Софья застенчиво мяла в руках сухую тряпку. Гортову захотелось, чтобы хоть что-нибудь произошло, но ничего не происходило. Даже молчала старушка. Гортов слышал хруст тряпки.
– А вы здесь живете, – сказал Гортов.
– Да, – подтвердила Софья.
На столе Гортов заметил тетрадку в цветочек с надписью «Стихотворения».
– Ваше? – спросил Гортов.
– Мое, – ответила Софья, сменив фиалковый на пунцовый.
– Вы пишете стихи?
– Да, – едва выдохнула, и мягким светом зажглись ее голубые глазки.
– Можно почитать?
– Нет, – и вспыхнули еще ярче, но тут же потухли, словно перегорели.
«Какая у нее все-таки крепкая, мужиковатая шея, – подумал Гортов. – И плечи. Плечи чересчур велики. Ну что же ты, Софья, оживи хоть чуть-чуть!».
Гортов качнулся в ее сторону и неожиданно поцеловал. Поцеловал не глядя, куда-то в квадрат лица, где предполагалось, что были губы. Чувство было такое, будто целуешь обивку мебели, но хотелось еще, еще… навалиться, схватить за волосы и влезть под платье.
Снова поцеловал, и Софья уже отстранилась. Гортов подвинулся следом за ней. Они прижались друг к другу бедрами. Гортов погладил тыльной стороной руки ее шею и проворно скользнул вниз. Софья схватила его за палец – руки у нее были старушкины – цепкие. Сказала негромко, но твердо: «Нет».
«Не очень-то и хотелось», – подумал Гортов с досадой и резко встал, не стесняясь вставшего члена.