Полная версия
Государева избранница
Александр Прозоров
Государева избранница
© Прозоров А., 2018
© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2018
Часть первая. Царская воля
2 сентября 1616 года
Москва, Кремль
Полуденное солнце с легкостью пробивало три забранных слюдою окна Малой Думной палаты и ударяло в золотистую роспись стены, после чего растекалось по всей горнице, освещая чинно восседающих на лавках вдоль стен, под ликами святых старцев, знатных бояр.
Высокие бобровые шапки, собольи воротники, распахнутые парчовые шубы, песцовая опушка рукавов и подолов, обитые серебром и золотом высокие посохи, многие из которых венчались резным навершием из слоновой кости либо еще более драгоценным самоцветным. Пояса с накладками из янтаря и яхонтов, перстни с каменьями, золотые цепи и ожерелья на шеях.
Богатством, достоинством, золотом и самоцветами лучились наряды всех находящихся здесь людей, кроме двоих. Первым был одетый в длинный коричневый кафтан писарь, таящийся за пюпитром возле окна и старательно строчащий что-то на листочках рыхлой желтой бумаги. Вторым – пожилая круглолицая монахиня, облаченная в темно-синюю рясу и светло-серый апостольник[1], опирающаяся на высокий тонкий посох из красной вишни с широким крестообразным навершием из серебра.
Именно инокиня, стоя слева и чуть позади царского трона, сурово отчитывала упавшего пред государем на колени худощавого лысого боярина с тощей седой бородкой, тискающего в руках засаленную рысью шапку:
– Тебя, Агофен Листратыч, бояре чухломские губным старостой избрали, с тебя за них всех и спрос! Что за бесовство поганое они вдруг затеяли, на торгу подать не платить?! Мытаря царского погнали, да еще и поход разбойный к татарам своевольно учинили?! Без Разрядного приказа исполчения, без указа и доизволения? Да еще на смотр половина людей ратных не вышла! Это что же вы себе за дурь позорную позволяете? Али шляхта дикая вас покусала, что подобно ляхам поганым вести себя затеяли?! Али вы мухоморов каких в лесах своих дружно откушали?! Каковую сказку в оправдание затеи сей вымолвить посмеешь? Говори!
– Дык, государь… – жалобно взмолился старик, умоляюще глядя в глаза восседающего на позолоченном кресле бледного худосочного юношу, с легким пушком на подбородке и верхней губе вместо усов и бороды. – На басурман, знамо, бояре отлучались-то! Рази грех сие, нехристей всяких, сарацин нерусских пощипать маненько? И дуван взятый по обычаю атаман делит, да круг войсковой. Зачем нам мытарь?
– Да ты никак вовсе ума лишился, боярин Агофен?! – громко возмутилась монашка. – Где это ты обычаев таких набрался?! Откель вовсе повадки подобные в державе православной взяться могут?! У нас на Руси токмо закон все поступки людские определяет! Указы царские да приговор собора Земского! И без воли царской ни един боярин саблю из ножен вынимать права не имеет! Ни на басурман, ни на схизматиков, ни на православных людей тем паче! Коли от приказа Разрядного повеления не пришло, живи тихо, землю паши да жену люби! А в исполчение назначили, в тот же час в седло подняться должен, да в снаряжении полном на смотр явиться, в броне, с саблей и рогатиной, да с конем заводным. И от каждых пятидесяти десятин пашни своей по добротно снаряженному воину выставить!
– Ну так круг, он решит…
– Опять круг, Агофен?! – совсем уже взъярилась монашка. – Нет никаких кругов в царствии русском, боярин! На Руси есть токмо приказ Разрядный да воля царская! А коли не нравятся вам законы праведные, то вот вам бог, а вот порог: на Дон катитесь, к вольнице казачьей! Нам такие слуги не надобны!
Монашка снова стукнула посохом об пол и твердо объявила:
– Слушай волю царскую, Агофен Листратыч! Сим государь наш Михаил Федорович объявляет, что любой сын боярский, на смотр по велению Разрядного приказа не явившийся, либо по разумению своему в поход ушедший, из росписей в тот же час исключен будет, а поместье его в казну отписано! О сем избирателям своим и поведай. Все, ступай! Более тебя государь не задерживает!
– Благодарствую, государь… Благодарствую… Благодарствую… – С хорошо видимым облегчением губной староста из Чухломы поднялся с колен и, низко кланяясь, допятился до двери, шмыгнул наружу.
– Они так и останутся ненаказанными?! – изумились сразу трое думных бояр. – Учудили самовольный поход, мытарей прогнали, на смотр не явились… Да за любой из сих грехов боярина ссылать надобно и все земли изымать без оговорок! Детей же боярских в черный люд сразу списывать!
– Как бы нам не разбросаться боярами-то, Тихон Матвеевич, – ответила только одному из возмущенных князей монашка. – Во времена смутные многие земли токмо своим разумом жили, своим кругом все решали, про законы и указы за сии годы успели позабыть. Их всех к жизни правильной ни за день, ни за год уже не повернуть. В иных местах закон казачий селяне приняли, в иных под руку князей местных вернулись. Тут строгостью одной не обойтись, тут терпение надобно. Нет ныне сил у царя для всеобщей строгости. Однако же коли самых ретивых вольнодумцев на вольницу спроваживать, а на разумных опираться, то так, потихонечку, шаг за шагом, порядок и наведем.
– Так нам никакой жизни не хватит, матушка! – вздохнул думный боярин.
– А ты, Тихон Матвеевич, полагаешь, умнее твоих холопов на коней посадить, да их саблями чухломских помещиков к порядку приучить? В Чухломе дети боярские погибнут, в твоей дружине холопы погибнут. И какой от сего державе прибыток? Токмо ненависть у вас друг ко другу надолго в сердцах поселится, в жизни и в походах волками друг на друга смотреть станете, помогать друг другу не захотите. Станет ли от сего Русь и войско наше прочнее? – Монашка чуть выждала, словно бы ожидая ответа, и закончила свою речь: – Терпение, Тихон Матвеевич, терпение. Господь терпел и нам велел. Курочка по зернышку клюет и сыта бывает. Вот и нам ныне надобно земли все, уделы и детей боярских по зернышку собирать да привечать, в гнездо родное возвертая. А коли служивых бить по головам начнешь, так они после сего токмо еще дальше разбегутся.
Вставшие со своих мест князья склонили головы и вернулись на скамьи.
– Нынешний день оказался долгим, бояре, – решила монахиня. – Государь устал. Время обеденное, пора и отдохнуть. Господу помолиться, покушать, иными делами озаботиться.
Думные бояре опять поднялись, оперлись на посохи, склонились в поклонах. Последним поднялся с трона юноша, одетый в ферязь из аксамита[2] и в тафью[3] с золотым шитьем.
– Сынок, ты как? Все хорошо? Как себя чувствуешь?
– Все хорошо, матушка, – тихо ответил юный государь.
Его попытались поддержать двое рыжебородых слуг в парчовых кафтанах, но царь Михаил Федорович жестом их остановил и самостоятельно вышел в дверь за креслом.
Думные бояре распрямились и тоже двинулись к выходу.
За дверью же, что скрывалась за троном, монашка положила руку юному самодержцу на плечо:
– Ты выглядишь уставшим, Мишенька. Может статься, братья Салтыковы проводят тебя в опочивальню?
– Не нужно, матушка, – покачал головой царь всея Руси. – Я хорошо себя чувствую. Я вполне могу дойти до своих покоев сам!
Явное раздражение государя заставило отступить и братьев Михаила и Бориса, и инокиню Марфу, в девичестве – Ксению Ивановну Шестову.
– Хорошо, Мишенька, – не стала спорить монашка. – Ступай. Но после обеда обязательно полежи! Мне же ныне надобно в обитель. Увидимся вечером.
– Конечно, матушка…
Государь и монашка крепко обнялись, после чего скромная послушница, постукивая посохом, повернула к лестнице, а ее сын в сопровождении четырех рынд[4] – высоких, плечистых, одетых в белоснежные кафтаны, с топориками в руках – двинулся к своим покоям.
Такое уж оно, одиночество царя, – всегда в окружении охраны, советников или слуг.
Царские холопы встретили Михаила Федоровича в его личных покоях, пахнущих можжевельником и ладаном, обитых сукном, застеленных коврами, с расписным потолком и слюдяными окнами, сняли с правителя дорогую парадную одежду, одели в свежую шелковую рубаху и бархатную тафью, опоясали парчовым кушаком, проводили к накрытому столу, отодвинули обитое алым бархатом резное польское кресло, положили на колени вышитую салфетку…
Взойдя на трон целых три года назад, Михаил до сих пор никак не мог к этому привыкнуть: к тому, что слуги выполняли за него буквально все! Расправляли наряды, одевали, раздевали, укладывали в постель, взбивали подушки и накрывали одеялом, постоянно ходили следом, открывали для него двери, умывали перед едой и, конечно же, парили в бане; накладывали кушанья в тарелку и наливали питье в кубок. Мальчик, которого царские приставы пытались свести в могилу холодом и голодом, никак не мог себе представить, что спустя всего десять лет он сам станет повелителем всея Руси и что те же самые царские слуги, каковые добивались его гибели, теперь чуть ли не на руках станут носить его с утра до вечера и сдувать каждую пылинку при первой возможности.
В не самой длинной жизни Михаила Федоровича случилось многое: ссылка, голод, унижения, бегство, возвращение в материнские объятия – и снова скитания, бегство, осады, голод… Но испытание заботой оказалось самым тяжелым.
– Боря, я налью сам! – не выдержал государь, когда заботливая рука потянулась из-за его плеча за кувшином с вином. – Столько, сколько самому хочется!
– Не-не-не, царь-батюшка, ни в коем разе! – Остролицый паренек, голубоглазый, вихрастый и конопатый, одетый в вышитый кафтан и соболью шапочку, торопливо сцапал серебряную емкость с высоким тонким горлышком, покрытую витиеватой чеканкой и ярким эмалевым рисунком. – Кравчий и только кравчий должен заботиться о твоих кубках и тарелках! Вдруг отравят?
Юный слуга налил в небольшой стаканчик вино, опрокинул в рот, звучно почмокал:
– Какая вкуснятина! Даже не понимаю, отравлено или нет? Пожалуй, нужно проверить еще раз… – Паренек плеснул себе снова, выпил, после чего почти до краев наполнил царский кубок. – Советую начать с этого, царь-батюшка. Красное фряжское диво как кровь разгоняет. Его словно прямо в жилы наливаешь! Сразу и теплее становится, и бодрее, кожа розовее. Тебе, Михаил Федорович, это ныне надобно. Бледный ты сегодня, государь.
Слуга налил себе в стаканчик еще вина, подмигнул юному самодержцу и опрокинул драгоценное питье себе в рот.
Боярин Морозов, Борис сын Иванович, единственный во всей державе позволял себе с правителем всея Руси подобные вольности. Ведь свою службу паренек начинал не слугой, а воспитанником. Три года назад он попал в кремлевский дворец вместе с Михаилом – двенадцатилетним напуганным сиротой, взятым ко двору из христианской милости и ради заслуг почившего отца, служившего подьячим в Посольском приказе, однако в смутное время совершенно разорившегося.
Юный царь, тоже ощущавший себя в огромном дворце неуютно, взял мальчишку к себе в свиту, всячески его поддерживал и утешал, тем самым успокаиваясь и сам.
Под надежным крылом государя зашуганный нищий сиротка вырос слегка нахальным и веселым пареньком, бедовым, но весьма умным. Во время пиров и бесед с приказными дьяками, на которых он прислуживал, Бориска ухо держал востро и хорошо усваивал услышанное. Посему, получив первое пожалование в пять сотен десятин, он стал надолго исчезать из дворца, занимаясь какими-то личными затеями. Однако к службе всегда и неизменно успевал.
– Полагаю, царь-батюшка, тебе еще и грибков отпробовать хочется, и убоинки печеной, и буженины, и печени заячьей на вертеле, и холодца… – Кравчий торопливо наполнял золотое, с самоцветами по краю, блюдо угощениями. – Ан нет… Холодец не помещается. Его тебе захочется позднее.
Михаил Федорович, не в силах сердиться на своего воспитанника, улыбнулся, поднял со стола кубок и пригубил вино:
– Куда ты все время пропадаешь, Борис? Иногда мне сильно не хватает твоего задора.
– Бедному сиротке приходится самому заботиться о своем прибытке, царь-батюшка. Иначе придется сидеть голому и босому, холодному и голодному. – Паренек быстро и ловко уплетал набранное на блюдо угощение. – Никогда! Никогда, государь, не отказывайся от кравчего! Иначе очень хороший человек может остаться на улице с пустым желудком!
– Почему на улице? – удивился царь. – Тебя же никто не выгоняет!
– Сговорился после обедни с одним торговцем о вологодском поташе поболтать… – несмотря на суетливость и прожорливость, о своих обязанностях кравчий не забывал, и пока Михаил Федорович допивал вино, быстро и ловко положил ему на тарелку несколько ломтей уже отведанного мяса и два вертела с заячьими почками, добавил немного капусты, а вот грибы класть не стал. Наверное, чем-то не понравились.
– Боярин Третьяков тоже полагает английского посланника со товарищи после обедни ко мне привести. Монополии прежние торговые подтверждать. – Государь взялся за ножи, наколол ломтик буженины, отправил в рот. – Уж не тебя ли я там застану?
– Почто ты, царь-батюшка, с сей поганю вообще встречаешься? – перекладывая себе холодец, поинтересовался паренек. – Англичане ведь, известное дело, на всем белом свете самые главные воры, лгуны, нехристи и изменники! Ты знаешь, каковой у них доход для казны самый главный? Корабли они гышпанские грабят, да тем еще и гордятся! Самых удачливых из татей-душегубов морских в воеводы свои возвеличивают! Молятся они не Богу нашему Иисусу Христу, а королю своему, королев же вешают, ако татей подзаборных. Воры, обманщики, изменники, государь. Нечто, полагаешь, на Руси они иначе себя вести станут? Да точно так же! Воровать станут где токмо можно, таможню и казну обманывать и смуты затевать.
– Откель ты все сие ведаешь? – удивился Михаил Федорович.
– Так ведь Посольский приказ каждый месяц газету выпускает, «Куранты» названием, в каковой все события самые важные пересказывает, что в мире во всем случились. Для бояр думных, дьяков приказных, князей знатных. Нечто ты ее не смотришь, царь-батюшка? Чтиво зело интересное!
Повелитель всея Руси начал жевать медленнее, о чем-то задумавшись.
– Не на одном ворье свет клином сошелся, государь. – Кравчий подлил царю еще вина. Себя, разумеется, тоже не забыв. – Те же товары и у голландцев купить можно, и у немцев, и у французов. За наше железо и пеньку они платят больше, воруют меньше. А коли меж собой их стравить, чтобы за внимание твое боролись, так казне раза в три доход увеличить можно.
– Уж не в дьяки ли Посольского приказа ты метишь, Борис? – с интересом посмотрел на воспитанника Михаил Федорович.
– Куда мне, царь-батюшка? Коли бороды нет, то и места тоже, – красноречиво провел пальцами по голому подбородку паренек.
– И то верно… – покачал головой государь, тоже провел пальцами по подбородку, отодвинул тарелку, допил вино и встал:
– Ладно, Боря, беги! Крути свои поташные промыслы.
Его воспитанник не заставил просить себя дважды, низко поклонился, прижав ладонь к груди, и выскользнул за дверь.
Михаил Федорович отер губы и руки еще до того, как к нему подскочили слуги – проводили до опочивальни, раздели, откинули край одеяла на перине, позволили лечь и прикрыли одеялом. Спасибо хоть не уложили, как несмышленого младенца.
Тем не менее юный государь почти сразу заснул; крепко, словно убитый, без тревог и сновидений, через полтора часа поднявшись сам – хорошо отдохнувший, слегка голодный и терзаемый недобрыми мыслями.
Постельные слуги одели Михаила Федоровича, вывели его в горницу перед опочивальней, где повелителя уже дожидался дьяк Посольского приказа. Дородный, высокий и, наверное, плечистый – богатая московская шуба, крытая сине-золотой парчой, с высоким куньим воротником, богатой опушкой по всему краю одежды, несколькими самоцветами на плечах и груди, совершенно скрывала фигуру боярина, оставляя на виду токмо солидный живот. Под распахнутой шубой сверкала золотом дорогая ферязь, а также наборный пояс. Белая рыхлая кожа на лице, на удивление густые каштановые брови, широкая окладистая борода того же цвета. Посередине бородку украшали две косички с вплетенными в них узкими ленточками: синей и оранжевой. В общем, дьяк Посольского приказа олицетворял собою настоящую знатность и мужскую красоту.
– Мое почтение, государь, – поднявшись из кресла, поклонился боярин Третьяков.
– Рад тебя видеть, Петр Алексеевич. – Царь всея Руси жестом отослал слуг прочь. Дождался, пока створки закроются, и спросил: – Правду ли сказывают, боярин, что англичане повесили свою королеву?
Дьяк поджал губы, подумал, затем поправил:
– Отрубили голову.
– И ставят пиратов своими воеводами?
– Адмиралами… – опять уточнил посольский дьяк.
– И молятся своему королю?
– Они молятся Богу, Михаил Федорович. Короля же почитают за главу своей церкви.
– Воры, душегубы, изменники… – задумчиво повторил царь всея Руси. – Как же нас угораздило, Петр Алексеевич, связаться с этакими-то проходимцами?
– Дык… Давно было… – неуверенно ответил дьяк. – Связи старые, налаженные. Привычные…
– Ведомо мне, Петр Алексеевич, что Посольский приказ газету делает. «Куранты» называется. Сделай милость, пришли ее мне. Желаю почитать, – спокойно распорядился юный царь. – Вестимо, узнаю там еще много интересного.
– Да, государь, – поклонился боярин и вышел из горницы.
Бывалый дипломат не стал спрашивать государя о встрече с английским посланником – и без того все понял. И потому из большого Великокняжеского дворца он со всех ног поспешил в Вознесенский монастырь.
Боярин Третьяков сделал свою карьеру в трудное время и прекрасно разбирался в тонкостях властных механизмов. В далеком шестьсот пятом году он смог вовремя поклониться сыну Ивана Грозного Дмитрию Ивановичу – за что при невысоком своем происхождении получил доходное место дьяка Разрядного приказа. Спустя три года за прилежание в работе царь Дмитрий Иванович возвысил его до думных дьяков, а затем и в дьяки Посольского приказа. Десять лет службы при царском дворе, да еще и в смутное время, хорошо научили Петра Алексеевича отличать тех, кто царствует, от тех, кто правит. И он знал, кому именно нужно жаловаться на произвол государя всея Руси.
Боярин поспел в обитель аккурат к тому часу, когда монахиня встала из постели и вместе с верной наперсницей, инокиней Евникией, пила в трапезной пряный обжигающий сбитень, закусывая его ароматными медовыми пряниками.
Матушка Евникия, в миру княгиня Ирина Ивановна Салтыкова, ушла от сует по собственной воле после смерти супруга. И как знатная боярыня, постриглась в придворный, Вознесенский монастырь, стоящий в Кремле сразу за Фроловской башней.
Матушка Марфа поселилась здесь же, в соседней келье, немного позже – после избрания сына Михаила на царствие.
Женщин сблизило многое. Обе потеряли любимых мужей: ведь патриарх Филарет, супруг монахини Марфы, томился в заложниках у польского короля, и никакой надежды вернуть его пока не имелось. Обе имели взрослых сыновей, каковыми дорожили. И обе старались этим сыновьям всячески помогать – делясь опытом, связями, окружая заботой и любовью.
Неудивительно, что князья Михаил и Борис Салтыковы – дети Евникии – стали окольничими юного царя, его верными слугами, советниками и преданными телохранителями.
Подруги были почти неотличимы: в одинаковых серых подрясниках, круглолицые, разрумянившиеся, со спрятанными под платки волосами. И мелкие старческие морщинки на одинаково бледной коже тоже были у обеих. Вдобавок в большом помещении с низким сводчатым потолком оказалось сумеречно – и потому в первый миг дьяк Посольского приказа даже засомневался, к кому именно из послушниц надобно обращаться.
По счастью, матушка Марфа разрешила его сомнения, заговорив первой:
– Рада видеть тебя, Петр Алексеевич! Присаживайся к столу, раздели с нами хлеб-соль. Полина, принеси нашему гостю достойный корец.
– Да, матушка. – Верная и послушная спутница царской матери отошла к дальней стене трапезной, к стоящим там сундукам.
– С чем в неурочный час пожаловал, Петр Алексеевич? – поинтересовалась инокиня. – С вестями добрыми али нет?
– Государь не стал встречаться с английским посланником, матушка, – присел к столу гость и потянулся к золотому блюду с пряниками.
– Занедужил?! – тут же встревожилась монахиня.
– Не беспокойся, матушка, Михаил Федорович бодр и здоров, – тяжко вздохнул дьяк Посольского приказа. – Однако же он откуда-то прослышал про нрав недобрый сих островитян и теперь не желает о них мараться.
– Но как же так? – вскинулась монашка. – Мы же по договору торговому обо всем сговориться успели!
– Коли государь свою подпись не поставит, матушка, никто его исполнять не станет, – покачал головой боярин.
– Это я и сама понимаю, Петр Алексеевич, – отмахнулась инокиня. – Но как же он своею-то волей? Мы же обо всем сговорились!
– Михаил Федорович ведь о сем ничего не ведал! – вступился за юного царя боярин Третьяков. – Мы полагали, после беседы с торгашом английским и получения подарков от оного государь в хорошем настроении урядное соглашение подпишет, тем его заботы о сем вопросе и кончатся. Однако же ныне у него настроение такое, что беседы об островитянах лучше не затевать. Как бы ссоры вместо соглашения не получилось.
– Я с ним поговорю! – решилась инокиня Марфа и даже попыталась встать. Но ее руку неожиданно накрыла ладонью наперсница, инокиня Евникия.
– Не спеши, матушка, – тихо сказала она. – Мальчишки упрямы. Коли их волю ломать пытаешься, они токмо крепче на своем стоять начинают. Поверь мне, Марфушка, я ведь двоих вырастила и в люди вывела.
– Однако же соглашение нам ныне надобно! Коли торг затихнет, казне убыток великий приключиться может!
– Люди молодые чувством многое решают, а не разумом, матушка. Коли почуял Михаил Федорович, что с англичанами достойному человеку знаться позорно, ты его не переубедишь. Близко из сих еретиков никого не подпустит! Тем паче мальчишка! У них честь свою беречь в крови с самого рождения.
– Но казне царской соглашение сие крайне надобно, Евникия!
– Твой сын взрослеет, Марфушка. – Монашка убрала руку и поднесла к губам усыпанный самоцветами золотой ковшик. – Тебе бы радоваться, а ты серчаешь.
– Тем взрослеет, что соглашение сорвал?! – повысила голос инокиня.
– Тем взрослеет, что делами государевыми беспокоиться начал, матушка, – спокойно ответила инокиня Евникия.
– Беспокоится, да ничего в них не смыслит!
– Так молодость, матушка, молодость. Кровь кипит, сердце горит, страсть наружу рвется, – потянулась за пряником престарелая монахиня. – Ан ума да опыта еще не набралось. Оттого поруха за прорухой и случаются.
– Оно дело понятное, матушка. – Дьяк Посольского приказа, получив от послушницы серебряный ковшик, налил себе сбитень из пузатого, начищенного до зеркального блеска самовара, над которым вился слабый дымок. – Юность безрассудна. Да разве сие исправишь?
– Да к чему исправлять-то, боярин? – усмехнулась монашка. – Судьба человеческая господом определена, и не нам с волею всевышнего спорить. Юности надобно отдать юношево, а зрелости пожилое.
– О чем ты, Евникия? – не поняла наперсницы матушка Марфа.
– Коли сын твой взрослеет, женить его надобно. Женитьба, известное дело, первый шаг к мужскому остепенению. Пусть он страсть свою и помыслы на молодуху направит, на прелести девичьи и обустройство гнезда собственного. Тогда, глядишь, не до глупостей ему станет в хлопотах прочих. Вопросы же государственные ты сама да дьяки многоопытные спокойно и тихо решать сможете, царя попусту не тревожа…
– Чур меня, чур, Евникия! – обеими руками отмахнулась монашка. – Слабенький он еще! Болезненный после ссылки-то, ножками мается, бледный постоянно, задыхается.
– Двадцать лет парню, Марфа! – сурово возразила наперсница. – Куда уж дальше ждать-то? Слабый не слабый, ан мужчиной пора становиться! Годы идут, о детях пора подумать да о внуках для отца с матушкой. Скажи, Петр Алексеевич?! – неожиданно повернулась к дьяку монашка.
– Для спокойствия державы, матушка Марфа, престолу надобен наследник, – приосанившись, огладил бороду на груди боярин Третьяков. – Наличие прямого законного наследника есть твердая уверенность для всего света, что смуты новой более никогда не случится. Намучились люди православные за последние десять лет с избытком и теперича уверенности жаждут! Наследник трону надобен, и чем скорее, тем лучше. А без жены, известное дело, государю родить трудно…
– И ты туда же, боярин… – укоризненно покачала головой инокиня.
– Я дьяк Посольского приказа, матушка, – развел руками Петр Алексеевич. – По месту своему превыше всего об интересах державных пекусь. Царствию нашему надобен наследник, матушка. Прости.
– Эк вы слитно как речи ведете, – покачала головой монашка. – Нечто сговорились?
– Тут и сговариваться ни к чему, матушка, – чуть склонил голову боярин Третьяков. – Михаил Федорович Земским собором на трон возведен, дабы новую законную династию на Руси нашей утвердить, все споры прежние отринув. Планы сии самое время воплощать! А покуда государь сомнениями любовными томится… Мы, матушка, прочие заботы разрешить сможем.