bannerbanner
Два года ада, или Как выжить в армии
Два года ада, или Как выжить в армии

Полная версия

Два года ада, или Как выжить в армии

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 5

За эти четыре дня, что я пролежал в санчасти, курсанты моего призыва уже многое изучили и познали, а я был как будто инопланетянин, приземлившись из другого мира. Я ничего не знал, как себя вести, как обращаться, как выполнять команды, я был клоуном, над которым потешались сержанты, и тормозом для своих. Ни от кого я не получил ни малейшей поддержки, чтобы мне кто-нибудь объяснил. Сержанты не хотели мне ничего объяснять, потому что им было весело. Они меня долбили за каждую ерунду. Голова нормально перестала соображать и больное состояние у меня только ухудшилось. Ощущал я только на себе удары сержантов, и больше ничего не понимал.

После обеда у нас начались теоретические занятия. Сидя на стуле, голова кружилась еще сильнее. Я начал осознавать, что из санчасти я выписался рано, и мне очень хотелось лечь куда-нибудь. Глаза закрывались. Приложив руку к голове, я на несколько секунд вырубился, пока не получил сильный удар по голове каким-то предметом. Схватившись за голову, я корчился от боли, а сержант на меня орал нецензурной бранью. После я себя заставлял через силу не вырубиться еще раз. Санчасть мне уже показалась курортом, из которого я по собственной инициативе выписался.

После теоретических занятий всю роту повели на улицу, на бег на три километра. У меня было освобождение на три дня от физических нагрузок, но никто об этом не вспомнил, да и не любили тех, кто отлынивает от физических нагрузок. Я побежал со всеми, и после нескольких метров я почувствовал, что в левом боку у меня заломило. От каждого вздоха я получал сильный укол в левый бок. Схватившись за бок рукой, я, превозмогая боль, бежал одним из последних. Сзади меня, пиная ногами, подгонял сержант. Скрипя зубами, я выдержал этот трехкилометровый бег. Теперь я даже ходить не мог и постоянно держался за бок. Мой призыв, глядя на меня без жалости, говорил, что я косарь и специально симулирую, чтобы отлынивать от занятий. Я в свое оправдание отвечал, что у меня освобождение, а я побежал со всеми. Никого это оправдание не волновало, и каждый внутри себя наверняка это понимал, только виду никто не показывал. У всех была одна политика: я бегаю, и ты бегай вместе со всеми, и не важно, как ты себя чувствуешь. На душе было из-за этого еще хуже, что мало того, что сержанты потешаются, да еще и свой призыв без сожаления относится. Я бы рад был побегать здоровым вместе со всеми и показать, что я бегаю не хуже и даже лучше других, но здоровье мне не позволяло это сделать на данный момент.

Я раньше писал, что со спортивной подготовкой у меня на гражданке было отлично, и что касалось бега, я всегда был одним из лучших. Командир моего отделения сержант Валешин крикнул:

– Курсант Гоголев!

– Я.

– Ко мне.

– Есть.

Я строевым шагом подхожу к нему, прикладывая к голове руку, отвечая, что курсант Гоголев по вашему приказанию прибыл. Сначала он меня пнул за неправильный приклад руки к голове и спрашивает: «Что же ты такой калич, только выписался из санчасти и опять косишь?» Я ему постарался объяснить ситуацию, как я выписался, но он не мог понять, что лежал я с температурой, а держусь за бок и за ребра. Сразу он мне задал вопрос, били ли меня в санчасти. Я молчал. «Чего молчишь, сейчас за второй бок схватишься!» – кричал он мне. Я, подумав, рассказал все как есть, только фамилии сержантов я не назвал, которые и не знал я в принципе. При желании можно было назвать несколько кличек, как сержанта Сокол, из-за которого я получил самые болезненные удары в ребра от сержанта, который мне приказал его найти. Говорил, что не знаю, кто приходил и как его зовут.

После ужина оставалось два часа до отбоя. Как я ждал этого момента, чтобы прилечь к подушке. До отбоя было личное время, и оно предназначалось, чтобы подшить подшиву к кителю. За это время меня сержанты постоянно дергали. Они надо мной прикалывались, и им было весело, что я как будто с луны свалился и никак не мог догнать, что от меня требуется.

Сержантов было девять человек, и наша рота состояла из девяноста человек. В роте три взвода, каждый по тридцать человек. В каждом взводе три сержанта, которые принимали непосредственное участие в нашем воспитании. Во взводе три отделения, каждое по десять человек. Один сержант и девять курсантов. Я был прикреплен к первому взводу, и порядковый номер у меня был двадцать девятый. Один из самых последних. Это мне немного пояснил один из человечных курсантов, который прекрасно видел, за что я получаю. Он немного стал мне помогать.

Этот курсант, по фамилии Вистоусов, и стал моим первым товарищем, с которым я стал общаться. Он вырос в деревне, и первый раз в жизни поехал на поезде, только когда поехал служить в армию. Отношение других курсантов к нему было не особо хорошее. Менталитет чувствовался деревенский, только из большой глубинки. Парень был хорошим человеком, без подлостей, но немного чудноватый для меня. Одна у него была большая слабость, что всегда ему хотелось есть, и ничего он с этим не мог поделать. Кушать, конечно, всем хотелось, но не до такого фанатизма, как ему.

Порядковый номер 29, самый последний, я получил только из-за того, что пролежал в санчасти четыре дня, а остальных оформляли и клеили бирки на кровати, на тумбочки, в КХО (комнате для хранения оружия), и меня занесли последним с этим последним номером, из-за которого я сразу начал сильно страдать. Двадцать девятой кровати практически никогда не было, так как на ней спали ответственные офицеры в канцелярии, и меня клали, где было свободное место, а то есть на чье-то место, кто отсутствовал из-за болезни в санчасти. Инвентарь, который мне прилагался, тоже был весь бракованный. Вещевой мешок был рваным, бронежилет был самым неудобным и тяжелым, каска без ремешков. Короче, досталось мне все самое плохое. Скорее всего, когда инвентарь закрепляли за курсантами, в отсутствии меня, самое хорошее добрали у меня, а все дерьмо досталось мне. Я чувствовал себя ущербным, но, как говорится, кто последний, тот отец.

После вечерней прогулки, которая заключалась в хождении по плацу с песней строевым шагом, и вечерней поверки прозвучала команда «рота, отбой». За несколько секунд все быстро разделись и улеглись по кроватям. Для сержантов это показалось медленно, и несколько раз мы подрывались на команды «подъем», «отбой». На раз пятый от нас отстали. Эта процедура проходила каждый день, и к ней все привыкли.

Наконец все утихло на какое-то время. Очень тяжелый выдался этот день. Я себя корил, что не остался лежать в санчасти. Там хоть уколы делают, и таблетки дают, и никаких физических нагрузок. После проведенного дня в роте я понял, что санчасть была раем, из которого я сбежал. Надо было как-то выживать, а чтобы выжить, надо было сначала вылечиться. И помочь мне могла только санчасть, в которую мне надо было попасть. С этими мыслями я и уснул.

Через пару часов от крика сержанта по фамилии Моляров «взвод, подъем!» пришлось вставать. Другие два взвода спали и, конечно, нам не завидовали. И по службе в учебке нашему взводу всех больше не везло, особенно ночью. Поднимали наш взвод чаще других. Сержант Моляров был в наряде дежурным по роте в этот день, и ему, видимо, было скучно. Подняв нас, первое, что он сделал – приложился своим кулаком каждому по очереди в грудь. Мне досталось за один проход по шеренге три раза. После его размаха кулака, как бы я себя не заставлял, мои руки пытались защититься блоком. Сержанту это очень не нравилось, и он кричал мне: «Руки свои оборви!» На третий раз я согнулся, и он от меня отстал. Всем крикнул: «Упор лежа принять!» – и мы упали. Часа два мы отжимались, а я периодически падал на пол. Руки меня не держали, и в боку ломило. Сержант крикнул мне: «Курсант Гоголев, встать. Раз ты не можешь отжиматься, тогда считай, чтобы другие отжимались». Я стоял и не знал, что делать. Сержант сказал, что пока я не буду считать, то все будут стоять на руках в упоре лежа до самого утра. Я начал соображать, что здесь какой-то подвох. Курсанты, изнемогая, кричали мне, чтобы я считал. Я подумал, что здесь ничего такого нет, да и ребят надо было выручать, и начал считать. Один из курсантов крикнул мне, что я козел, и я начал понимать, что я на провокациях сделал большую ошибку, когда начал считать.

Я никогда ни от кого не слышал, что это последнее дело – качать свой призыв. Ребята сами кричали, чтобы я считал, и я хотел выручить их, но получилось, что я подставил самого себя, не подозревая об этом. Я опять упал в упор лежа вместе со всеми и сказал, что не буду считать. Сержант, подняв меня, начал бить и заставлять меня качать своих. Я уже ни в какую не соглашался. Это клеймо на мне висело всю учебку. Половина ребят прекрасно понимала всю ситуацию, что это была подстава, а остальные, кто хотел меня уколоть, считали меня козлом и чмошником, а сами по службе доказывали, что этот мой прокол – цветочки по сравнению с их поступками. Тяжело мне тогда было ориентироваться в полуобморочном состоянии. И если мне в тот момент дали петлю и сказали повеситься, то я бы не задумываясь, сделал это.

После отжиманий и морального моего унижения, сил у меня ни осталось никаких. После команды «отбой» в три часа ночи я сразу вырубился. В шесть утра дневальный прокричал: «Рота, подъем!» – и быстро одевшись в форму, мы выбежали на зарядку. На зарядке мои мучения продолжались, и после завтрака старший сержант Стамин соизволил сказать медсестре, чтобы она меня проверила и пришла в роту. Температура на градуснике показала за тридцать восемь градусов, и медсестра повела меня в санчасть. Я прекрасно понимал, что это мое спасение, и лечь в кровать для меня было большим счастьем.

Санчасть разрасталась, и больных было все больше и больше. Сержант, который долбил в стену, и мы бегали по стукам, уже был выписан, и в этот раз меня положили в палату, где лежал другой сержант. Он лежал с ногой, и никого устрашения по виду не производил. Мне уже было все равно. Уж лучше лежать в кровати и получать по морде, чем получать в роте и выполнять физические нагрузки в больном состоянии.

За один день в роте я получил столько отрицательных эмоций, что в роту уже мне не хотелось. Наплевать мне уже было на звание сержанта и на должность командира отделения, которая давалась после окончания учебки, если сдаешь все нормативы. За восемь дней, которые я провел в санчасти, увидел много чего. Кто косил под дурака, выходил в коридор и кричал на весь стационар с лезвием в руке, что вскроет вены. Его связали и отвезли в психоневрологический диспансер на проверку. Через пару месяцев он уедет домой. Дуракам не место служить в армии. Несколько человек на моих глазах жрали хлорку, чтобы получить язву и комиссоваться. Про них я так ничего не узнал. Я держался, как мог, и настраивал себя на позитивный лад. Здоровье дороже.

Я, наконец, узнал сладкий вкус черного хлеба, который выкидывал на гражданке. В кровати под одеялом я ел этот хлеб с таким удовольствием, который затарил после обеда.

Казалось, что я шел на поправку, но в одно прекрасное утро после завтрака на построении на уборку у меня в боку так заломило, что я по стенке сполз вниз и, упав на пол, корчась от боли, просил позвать медсестру. Добрые ребята высказали свое мнение, что я кошу и хочу отлынить от уборки территории санчасти. И только я один, лежа на полу, понимал, что могу здесь подохнуть. Дышать я нормально не мог, и от каждого малейшего вздоха мне становилось все хуже.

Медсестра сделала мне укол и отправила в кровать. Полежав пару часов, мне стало немного полегчало. Еду мне приносили уже в палату. Главный врач после прослушивания выписал направление в госпиталь.

На следующий день меня и еще несколько человек на автобусе повезли в военный госпиталь. Ехали мы около часа, и я вспоминал гражданку, мечтал о том, как я покупаю большую партию сладких рулетов, и я их ем. За час езды на автобусе я в бреду мечтал о сладкой жизни.

Приехав в госпиталь, медсестра ушла договариваться о нашем обследовании. Нас человек шесть стояло возле автобуса.

Меня подозвал какой-то парень и повел в баню. Я, наивный, ничего не подозревая, пошел с ним. Когда я зашел в баню, то меня ждали еще трое. Один говорит: «Снимай берцы и одевай другие». Теперь я понял, для чего я им оказался нужен. Я пошел в отказ, и меня начали бить. Я измазал раздевалку бани в крови, а они все от меня не отставали. Поняв, что я не сниму берцы, меня стали держать трое человек, а четвертый снимал с моих ног силой. Сняв берцы, они мне подсунули старые, которые были на размер меньше. Большой палец ноги очень сильно болел из-за маленького размера ботинок. Умывшись в бане, я вышел из нее шатаясь. Шатало меня в разные стороны после очередных побоев.

Вышел откуда-то сержант, которого взяли на обследование в госпиталь вместе со мной из санчасти. Он уже был одет в сапоги. Было непривычно видеть сержанта в сапогах. Он молчал, и было понятно, что с него тоже сняли берцы. Я у него спросил про его берцы, но вразумительного ответа не получил. Только было видно, что лицо у него было нетронутым в отличие от моего. Этот сержант, который лежал в моей палате и пальцы гнул перед молодыми, отдал кому-то свои берцы, как последний лох. В сапогах на него было смешно смотреть. Я воевал за свои берцы, будучи духом, а сержант, который отслужил год, отдал их без проблем, на которого мы смотрели с высока, и в палате заставлял нас отжиматься, периодически пиная.

Сержант, посмотрев на мои убогие берцы, предложил мне поменять на свои сапоги. Сапоги у него были новые в отличие от моих ботинок. И потом, у нас ребята в роте больше половины были в сапогах, и из Моздока я приехал в сапогах, только вот я не понял, что мой сержант Валешин принес перед отправкой в госпиталь мою форму, а вместо сапог берцы – видимо, перепутал.

Я не задумываясь поменялся с сержантом. Отдал ему берцы и надел сапоги. Сержант эти берцы еле надел. Размер ноги у него был таким, как у меня. «Обратно в часть приеду и сменяю их на другие», – оправдывался он.

После обследования мы ждали результаты снимков флюорографии. Через некоторое время произнесли две фамилии из шести, которых оставляли в госпитале. Одна названная фамилия была моей. Как я понял, у меня нашли воспаление легких. Меня повели на склад сдавать свою форму. Пока я стоял и ждал своей очереди сдать форму, ко мне подошел сержант, который, скорее всего, служил в этом госпитале: «Пойдем поговорим», – и зовет меня в туалет. В туалете он меня стал заставлять отдать ему мою форму, показывая, какая у него хорошая форма взамен моей. «Она мне просто маленькая», – говорил он. После моих отказов он меня начал долбить кулаком в грудь. Я понимал, что еще несколько ударов, и я просто не выдержу. Меня всего колотило, было не до того, и хотелось упасть в кровать. Я, посмотрев на форму, которая мне показалась не такой плохой и была не рваной, решил поменяться, лишь бы больше меня никто не трогал.

За эту форму я буду таких наказаний получать, что я и подумать не мог на данный момент, что я сделал. Самое интересное, что куда на это все смотрели офицеры, ответственные за нас, за молодых. Избили и сняли берцы в бане, и на складе рядом со мной никого не оказалось. Сдав поменянную форму на склад, и кладовщик все прекрасно видел, а может, и в доле был с этим сержантом, выдавая мне больничное белье, который после отвел меня в кабинет к медсестре, которая и проводила меня в палату.

В палате лежало пять духов и старослужащий, солдат, отслуживший год. Он был очень здоровым и большим, в грубой форме спросив меня: «Ты откуда взялся, дух?» Нас, молодых, было отличить очень легко, и все мы были зашуганные и потерянные. Я ему ответил, что прибыл из сержантской учебки. Он мне: «Будешь меня здесь слушаться, и я здесь старший». «Как надоели эти старшие, которые устанавливают свои порядки», – подумал я и ответил: «Я вижу, что вы старший». Старослужащий мне:

– Иди сюда, ты, урод, еще будешь так отвечать, сгною тебя здесь, – ударив кулаком по моему лицу.

– Ты меня понял? – кричал он.

– Понял.

– А теперь убежал в ужасе.

Так гостеприимно меня приняли в палату. Медсестра меня вызвала в кабинет. При взвешивании во мне оказалось пятьдесят семь килограмм. За три недели я умудрился cбросить одиннадцать килограмм при росте один метр восемьдесят два сантиметра. Были одни кости. Пролежав в палате два дня, чувствовать я стал себя еще хуже. При взвешивании во мне оказалось уже пятьдесят пять килограмм. За два дня я еще потерял два килограмма. По лестнице я спускался, держась за перила, и кружилась сильно голова. В какой-то момент я упал и потерял сознание. Не знаю, как быстро меня откачали, но в сознание я пришел уже у себя в палате, когда медсестра вставляла иголку в вену. Два раза в день мне делали капельницу.

Аппетит у меня был очень хороший, есть хотелось постоянно. Из-за недобора веса мне выписывали полуторные порции. Питались мы не в столовой, а приносили нам пищу в палату. Полуторной порции мне не доставалось. Старослужащий забирал ее себе, а я ел одинаковую со всеми. На очередном медосмотре при взвешивании я весил пятьдесят три килограмма. В день я скидывал по килограмму. Медсестра дала мне яблоко и две конфеты и наказала кушать у нее в кабинете. Я съел яблоко вместе с огрызком и две конфетины. Отправившись в палату, я шел и думал, что какая хорошая и добрая медсестра. Наверное, в то время я производил впечатление жалостливого человека.

Пять дней я лежал под капельницей. Шесть раз в сутки мне делали уколы: четыре в задницу, два в руку. Лежа под капельницей, я вспомнил о своей круглой дате, 9 февраля – ровно месяц, как я служу в армии. После капельниц я стал себя чувствовать лучше.

Появлялись другие старослужащие в других палатах, и становилось в палате жить несладко, всех нас, молодых, долбили. Один старослужащий делал себе какой-то альбом, может быть, и дембельский, и я предложил ему свои услуги, переписывать разные сленги. Вроде как при деле и никто не трогает.

Через десять дней меня переводят в центральный госпиталь из-за улучшения самочувствия. В огромном помещении уже лежало порядка ста человек, и много из них было старослужащих с разными болезнями. Нас контролировали солдаты срочной службы. Лежать и спать здесь можно было не так часто. Все было по расписанию. Подъем, уборка, прием пищи, уколы. Все свободное время мы занимались уборкой. Также трое старослужащих по несколько раз в день выстраивали нас, молодых, и долбили в грудь. За одно построение попадало кулаком раз пятнадцать. Грудь опухала, и с каждым ударом в одно и то же место боль становилась невыносимая. После очередного избиения я не выдержал и сказал, что у меня вся грудь синяя, и бейте куда хотите, только не в грудь.

От такой наглости старослужащий опешил.

– Ты чего, дух, совсем оборзел? Придумывай теперь себе сам наказание, – грозил мне старослужащий.

– Я умею петь под гитару много песен, – говорил я.

– Это что, наказание? Хотя ты нам пригодишься, пойдем, – и повел он меня к своим кроватям.

Я пошел к их кроватям, гитары не было, и пришлось петь без гитары. Песен пел много разных. Было непривычно петь без инструмента, но ничего поделать было нельзя. Каждый день я для них пел песни. Меня освобождали от уборки, и самое главное, что меня больше никто не трогал. Я был уже любимчиком для старослужащих.

Петь песни мне доставляло удовольствие. Попоешь полчасика и к себе в кровать, когда все убираются. Плохо было одно, что всегда хотелось кушать. Кормили в госпитале очень хорошо, но было очень мало. Из полуторщиков меня убрали. Скинуть надо было еще килограмма два-три. Здесь своих хроников хватало, и немало. Из-за того, что очень хотелось есть, я пытался пробиться в наряд по столовой. В наряд по столовой ходили более здоровые ребята, у которых закончился курс лечения с уколами. У меня этот курс заканчивался, сидеть я уже не мог от этих уколов. Все уколы больные, и за сутки по шесть уколов, через каждые четыре часа, которые принимала моя задница вместе с рукой.

После двадцатидневного курса с уколами я попросился в наряд по столовой и сказал, что чувствую себя хорошо, но температура у меня периодически поднималась. Старослужащие этим были недовольны, так как им нравились мои песни, и петь было некому. Но мой голод превышал желание старослужащих, и столовая для меня была главной целью. 21 февраля я должен буду заступить в наряд по столовой. А в сегодняшний день, 20 февраля, мне исполнялось девятнадцать лет.

Как ни парадоксально, но меня в этот день за какой-то залет отправили убирать туалет и еще толчки скрести лезвием (по армейскому жаргону говорилось «очки скрести»). Старослужащие за меня заступаться не стали из-за якобы предательства, ухода в наряд по столовой. Нам, троим молодым, выдали по лезвию. Двое молодых начали убирать и скрести, а я стоял и ничего не делал. Увидев мое безделье, солдат, служивший в этом госпитале, меня начал бить. «Ты чего, душара, совсем страх потерял? Я тебе сказал, бегом очки драить», – кричал солдат. Я ему сказал, что делать мне это западло, и вообще у меня сегодня день рождения. Сильно бить он меня, видимо, побоялся из-за моей болезни и, отпустив остальных, мне говорит: «Через десять минут я прихожу, и они должны блестеть». Я остался один с туалетом. Прошло минут двадцать, и я самовольно ушел из туалета, ничего не сделав.

Примерно через час он меня разыскал, а я ему тупо говорю: «Я все сделал, а вас долго не было, и я ушел, подумав, что вы про меня забыли». «Я там сейчас был, и порядка хорошего не видел», – ударив меня в грудь, солдат потащил меня обратно в туалет. На мое счастье, дневальный крикнул на построение, и он от меня отстал.

На следующий день рано утром я пошел в наряд по столовой. Лежать в кровати и спать я стал меньше из-за работы в столовой. Рано утром вставал и поздно вечером после отбоя приходил. Никакая работа не была сложной, лишь бы быть всегда сытым. Закидывал я в желудок все подряд, и потом меня сильно мучила изжога. В день с чаем я съедал по десять-двадцать кусков хлеба с маслом и сыром.

Чувствовались у меня улучшения на поправку в организме. Постоянно какие то старослужащие меня напрягали, чтобы я им сделал пожрать. Мне это сделать было не в напряг, ради наряда по столовой и чтобы не быть голодным.

На 23 февраля, в день Российской армии, всем выдали праздничный обед: шоколад, печенье и сок. Шоколад в наряде по столовой у нас, молодых, сразу забрали старослужащие, но печенья с соком нам обломилось очень много. Целый день я пихал это печенье в себя, запивая соком. Небольшой праздник для меня почувствовался за все дни, которые я прослужил.

Целую неделю я ходил в наряд по столовой, несмотря на свое нехорошее иногда самочувствие. Поздно вечером после наряда мы приходили и мерили температуру. В первый день, померив, меня отстранили от наряда из-за высокой температуры, но я у медсестры выпросился. Последующие дни я начал филонить с температурой, чтобы постоянно быть в столовой, и плохо держать градусник.

И в самый последний день февраля после липовой померки температуры мне сказали, что завтра меня выписывают. Когда-то это должно было произойти, но не хотелось об этом даже думать. Я был по своему состоянию еще больной, но, видимо, липовая мерка температуры только ускорила мою выписку.

На следующее утро я пришел сам к медсестре и сказал, что мое состояние ухудшилось. После мерки температуры, которая была около тридцати восьми, медсестра мне сказала, что документы уже готовы и ничего нельзя сделать. «Будешь долечиваться в санчасти у себя», – сказала она мне, и меня отправили переодеваться на вещевой склад.

Надев свою форму и осмотрев себя в зеркало, я наконец смог нормально оценить, что за дерьмо на мне надето, начиная осознавать, что я сделал. Если берцы с меня сняли силой, то форму, по сути, я отдал свою сам. Хоть и была у меня сейчас температура, но чувствовал я себя лучше, чем тогда. Все-таки целый месяц я провел в госпитале, и под капельницей я пять дней лежал, и сотню уколов мне сделали. В этой форме я себя чувствовал лохом. Мне в ней было даже противно находиться. Обижаться я только мог на себя. Надо было все сделать, но ее не отдать, даже если и находился я практически в предсмертном состоянии, все-таки надо было подумать о будущем. И почему она мне показалась хорошей, когда на нее без слез не взглянешь, размышлял я сейчас в здравом рассудке, и не мог найти ответа.

В часть мы уже добирались своим ходом с медсестрой нашей части. Медсестра, конечно, увидела, что я в старой форме, но разбираться ей видимо не хотелось. Со мной еще выписались два человека. С одного сняли ремень, другой был без шапки. Каждого понемногу раздели.

Был ясный день, солнышко немного припекало. Уже наступила весна. Мы стояли на остановке и ждали рейсового автобуса. Настроение было дерьмовое. Очень не хотелось ехать в свою сержантскую учебку. Одно успокаивало, что я еще буду лежать долечиваться в санчасти.

Приехав в санчасть, я понял, что меня там не собираются оставлять. Я им: «Да у меня температура тридцать семь и шесть». «Как же тебя в госпитале лечили, – недоумевая, спрашивал меня врач, – но ничего, у тебя четырнадцать дней освобождения от физических нагрузок». «Пока на пару дней я выпишу тебе постельный режим, полежишь в роте», – успокаивала меня уже медсестра. Я прекрасно понимал, что в роте мне лежать никто не даст, но делать было нечего.

На страницу:
4 из 5