Полная версия
Не плачь, любимая!
Ник Ремени
Не плачь, любимая!
Записки уголовника
Занятый мирным созидательным трудом, советский народ под руководством партии Ленина – Сталина одерживает значительные победы на всех фронтах коммунистического строительства. Народное хозяйство кашей страны идет по пути непрерывного мощного подъема. В новый, 1952 год советские люди вступили с твердой уверенностью в своих силах, с непоколебимой решимостью добиться еще больших успехов в развитии социалистической экономики и культуры.
Газета «Правда» от 8 января 1952 года.Тысячи лесозаготовителей трудятся в тайге. Вооруженные первоклассной отечественной техникой, они заготавливают лес для нужд народного хозяйства страны.
Лесозаготовительный сезон в разгаре. Днем и ночью не умолкает шум на лесных делянках.
Газета «Правда» от 21 февраля 1952 года.Глава 1. За Уралом
В помещении стоит звенящая тишина. То ли гудят провода линии электропередач, которая идет вдоль барака, то ли чуть слышно стучит двигатель электростанции нашего исправительно-трудового лагеря. За покрытыми толстым слоем изморози стеклами окон еле заметной светлой полоской напоминает о себе узкий луч прожектора.
Страшная какая-то тишина. Ряды двухъярусных деревянных нар не разрываются храпом усталых за день арестантов. Все притаилось. Все молчит. Сплю во всех гнидниках, которые у меня есть, включая фуфайку. Поверх укрылся с головой одеялом. Все равно мороз пробирает до косточек.
Все тело мое гудит. Меня одолевает сон. Уплываю куда-то в теплые края, на милую Украину. К батиному дому. Поворачиваюсь. Открываю глаза. Смотрю на потолок, покрытый изморозью. Оглядываюсь на стены. Они тоже белые. Все покрыто белой изморозью.
Не только потолок и стены, все. В том числе нары и арестанты, которые на них лежат.
Сверху на меня сыпет мелкий снежок. Это иней отрывается от потолка и белой порошей опускается на нары, засыпая спящих.
На мгновение мне кажется, что я очутился в белом ледяном царстве. Оглядываю свои владения со второго яруса нар.
Эта радужная, почти фантастическая картина увлекла меня лишь на мгновение. Почти сразу до моего сонного сознания дошло: барак замерзает.
У меня тоже стынут руки и ноги, сердце мое бьется тихо и неровно. Еще какое-то время и оно остановится. Замерзнет кровь. Моя душа понесется в холодное сибирское небо. Мои родные вряд ли узнают об обстоятельствах моей смерти. Лишь ангелы небесные будут знать, да такие же, как я, друзья по несчастью, которым пофортунит остаться в живых.
Осторожно высовываюсь из-под одеяла, усилием воли заставляя двигаться оцепеневшие руки и ноги. Внизу подо мною, на первом ярусе, на нарах лежит неподвижно Иван Чуб. До лагерей он работал на Миргородской машинно-тракторной станции. Сначала на «Универсале», потом на других тракторах, преимущественно марки ХТЗ, о которых говорили в народе, что «оно нэ идэ, нэ вэзэ», пахал поля в хозяйствах сел района.
Когда ему брили черную непокорную шевелюру, вырывался. Потом целую неделю поглаживал лысую голову и спрашивал:
– Где мой чуб?
Сползаю на пол. Нахожу в себе силы, чтобы подойти к нарам Ивана. Тормошу его за плечо:
– Чуб, вставай! Замерзаем!
Чуб не подает ни звука. Хлопаю ладошками по пугающе синим холодным щекам.
Иван не реагирует. Трясу что есть мочи. Неужели замерз?! Иван открывает стеклянные глаза, говорит, превозмогая себя:
– Отстань!
– Вставай, Чуб! Замерзаем!
Никакой реакции.
Наотмашь бью Ивана по синему лицу.
– Поднимайся!
Наконец, он встает. С него опадают покрывшиеся инеем шмотки. В том числе, сваливается с лысой репы шапка-ушанка. Сидит неподвижно, как лиловый лысый истукан. Наконец, медленно поворачивается ко мне. Уставился темными глазами, не может понять, что происходит.
– Не пялься на меня черными зеньками. Шевелись, если хочешь жить. Еще немного и мы бы с тобою отдали концы.
Высокий, жилистый, бывший механизатор, медленно спускает ноги с нар, обувает видавшие виды валенки.
Это он делает, как в замедленной киносъемке, с трудом передвигая руки и ноги и все свое начавшее застывать тело. Потом опять садится на нары.
Неистово растирает застывшее тело. Пальцы его торчат, как вилы. Не сгибаются, но он продолжает неистово работать ими.
– Чуб, надо во что бы то ни стало добраться до печки. Иначе мы замерзнем.
– Я не могу. На тебе, наверное, шмоток больше было. Я почти готов. Я чувствую, что мне остались минуты. Я отдаю концы.
Чуб продолжает растирать руки и ноги и все свое жилистое тело. Он опять делает попытку встать, но у него ничего не получается.
Я, наконец, понимаю, что сейчас и его жизнь, и моя, и всего барака зависит только от печки. Будет она гореть, или нет. Окидываю взглядом белое сонное царство. Барак медленно застывает. Стоит страшная звенящая тишина. Хоть бы кто ворохнулся, подал голос, кого бы можно позвать на помощь. Никого не слышно. Никто не ворохнется.
Кажется, что мы с Чубом только одни живые в этом мертвом царстве.
Я отчетливо понимаю, что сейчас все зависит от меня. Чуб уже ничего сделать не может. Его тело сковал мороз.
Сажусь на нарах рядом с ним. Смотрю на самую ближайшую к нам печку. Мне до нее надо обязательно дойти, хоть доползти на четвереньках.
Отталкиваюсь от нар. Делаю несколько медленных шагов. И не могу двинуться дальше. Сажусь на пол. Мои руки и ноги с каждой минутой все сильнее сковывает мороз. Если буду сидеть, замерзну. Становлюсь на колени, работаю закоченевшими руками. Вот она – печка. Вот они ряды порубанных дров, аккуратно сложенных у стены.
Открываю дверку. Там небольшими островками чуть теплится жар. Так и есть. Дежурные печку упустили.
Забрасываю толстые полена хвои в черную закопченную пасть. Оттуда валит черный дым. Но дрова не разгораются. Дымят прямо мне в лицо. Им наплевать на то, что бараку сейчас нужно тепло. У них свои законы.
Лихорадочно осматриваюсь вокруг. Знаю, что есть двадцатилитровая канистра с соляркой. Но куда она девалась? Куда ее сунули дежурные? Ползу вдоль аккуратно сложенных чурок. Наконец, нахожу ее за одним из рядов. Прижимаю к себе, чувствую, как при каждом моем движении внутри канистры колышется из стороны в сторону жидкость, и вся металлическая емкость кажется живой. Боюсь, как бы она не выскользнула из моих негнущихся рук.
Возле печки заливаю рыжую жидкость в консервную банку. Туда ж добавляю немного пакли. Зажигаю кресалом. Жду, пока огонь в банке разгорится сильнее. Только затем плескаю горящее жидкое месиво на дрова.
Вспыхивают ярко-красные языки пламени. Они, точно живые, пляшут в беспорядочном танце. Потом разгораются по-настоящему. Огонь гудит, отдавая промерзшему бараку свое тепло и силу.
В моем сознании проносится спасительная мысль: «Значит, будем жить. Кто не отдал еще концы, уже не замерзнет».
Открываю дверку, смотрю в топку, где гудят, разрываются сухие хвойные полена, подползаю впритык к огненной пасти. Сижу у открытого огня, не отодвигаюсь от топки до тех пор, пока терпеть уже становится невмоготу. Боюсь, как бы из моего лица не вышла отбивная.
Закрываю дверку топки. По всему моему телу уже прошло спасительное тепло, появились силы. Я уже встаю с пола. Прижимаюсь к начинающему прогреваться кирпичу.
– Иван, – кричу Чубу, – поднимай людей, не давай им замерзать.
Чуб встает с нар, держась за них обеими руками, подходит к соседу Мише Молдавану.
Взявши друг друга под руки, они медленно продвигаются ко мне. Уступаю им место у печки, а сам, уже прогретый и окрепший, опять открываю дверку и забрасываю в жаркую утробу печки новые полена.
Огонь разгорается с новой силой. К дверке уже невозможно притронуться.
Накалился кирпич, где по колодцам движется дым и лишь потом по трубе выходит наружу. Печет даже через фуфайку. Широко расставив руки, я всем телом впитываю спасительное тепло.
Барак просыпается. Скрипят нары, раздается глухой кашель, хриплые голоса, шарканье ног. Напуганные холодом, заключенные пробиваются к печкам, которые уже облеплены чуть было не замерзшей братвой.
Печек разгорается все больше. Но к ним все равно нельзя пробиться. Их не хватает. Сильно много желающих прислониться к горячей кирпичной стенке. Каждый борется за свою жизнь. Тогда те, кто не смог пробиться к источнику тепла, находят спасительный выход. Они прямо на полу разжигают костры. Топят по-черному. Едкий черный дым медленно поднимается к перекрытиям, к тем небольшим отдушинам, которые предусмотрены проектом.
Бетонные потолки сначала теряют белый цвет, на нас падает уже не снег, а мелкие капли дождя, затем приобретают свой истинный серый цвет.
Иван Чуб и Миша Молдаван постепенно прогреваются. Но не хотят уходить от спасительного тепла.
Миша – среднего роста, ладно скроенный мужчина, которому, наверное, скоро стукнет полтинник. Он – местный, до того, как получил срок, работал в строительной организации.
Однажды не выдержал, избил наглого прораба за то, что жульничал, закрывая наряды.
Нанес ему телесные повреждения, которые привели к увечью. Вот и заработал срок.
Догадываюсь, что своим происхождением он обязан солнечной Молдавии или южным районам Украины. Об этом говорит смуглое лицо, темно-коричневые глаза, которые время от времени стреляют меткими взглядами в собеседника из-за постоянно опущенных ресниц.
Его некогда смуглое лицо сейчас напоминает кусок синего мяса. С трудом сгибаются некогда подвижные ноги. Он не может шевелить руками, пытаясь их заставить двигаться, они торчат в разные стороны.
– Мне уже снились теплые края, – объясняет он мне. – Ещё чуть-чуть и отправился бы в гости к Богу.
Несмотря на мое смелое предположение, Миша считает себя потомственным сибиряком, хотя старшие рассказывали ему, что еще его прабабушку вывезли из Одесской области. Она там жила в большом молдавском селе Липецкое.
Еще немного, еще чуть-чуть, – говорю ему, – мы бы все отправились в гости к Богу.
Если бы ты не проснулся, так бы оно и было. Считай, что на этот раз нам повезло, – говорит Молдаван, у которого зуб на зуб не попадает.
Возле нас уже возникла огромная толпа. Спасаясь от холода, заключенные пробиваются поближе к огню.
Плотный, высокий Федя Чмо пробирается поближе к печке, возле которой мы греемся с Молдаваном. Расталкивает мощными локтями промерзшую братву, которая не может противиться силе и массивной фигуре бывшего приемщика пушнины. Наглость – второе счастье.
– Куда прешь, Чмо? В морду хошь? – недовольно отрывает грудь от каменки Молдаван.
Он еще не успел прогреться. Но уже разрабатывает правую руку.
Федя невозмутимо продолжает пробиваться к печке.
– Спасение замерзающих, дело рук самих замерзающих, – отвечает он, продолжая нагло расталкивать более слабых заключенных, лишь бы прислониться к горячей поверхности.
Он боится отдать концы. Ему не хочется раньше времени сыграть в ящик.
Синий от холода Миша пропускает Чмо вперед, а затем с боку наносит мощный удар в скулу. Федя валится на окружающих, но упасть ему не дают. Его массивное тело вытаскивают из толпы и бросают на нары. Там он приходит в себя. Ругает Мишу и плюется кровью.
Федя никогда не наедается. Он испытывает постоянный голод. Его кожа болтается, как тряпка. Обвисают худые щеки некогда упитанного лица. Все свое существование Федя подчиняет утолению голода. Чтобы набить свою утробу, ничем не гнушается.
Появляются вертухаи. В их числе сержант Иванько, считай, мой земляк. Из соседней области. В теплых тулупах. Двигаются не спеша. Осматривают нары. Выявляют тех, кто не смог пережить слишком холодную ночь.
В барак медленно возвращается тепло. Он утопает в сплошном тумане из водяных паров и дыма. Братва уже немного прогрелась и пришла в себя. Считают потери.
Мы с Молдаваном, наконец, прогреваемся. Спешим к нарам Пети Трубы. Тревожное предчувствие не дает покоя. Почему он лежит, укрытый с головою одеялом. Хоть бы шевельнулся. Что ли?
Миша первым сорвал одеяло, сказал с дрожью в голосе:
– Труба, вставай!
Никакой реакции. Пытаюсь тормошить Петю. Ощущаю пальцами задеревеневшее тело. Говорю тихо Мише:
– Опоздали будить!
– Почему это Бог забирает хороших людей? А всякое дерьмо обходит стороной, – задается вопросом Миша, снимая с лысой головы шапку-ушанку.
– Это, действительно, несправедливо. Добрый, хороший человек замерз, а всякая мразь продолжает коптить небо.
Бригадиры оперативно сколачивают специальную группу. Братва идет вдоль нар, собирает жмуриков, выносит их к входным дверям в барак, чтобы потом, когда подгонят транспорт, отправить трупы в морг.
Таскают, как бревна. Головы лежат у одного на плечах, ноги – у другого.
Смотрим с Молдаваном, как выносят к проходу моего земляка путивлянина Петю Трубу. Пытаюсь двинуть ногами. Валенки вроде бы примерзли к полу, хотя он весь в лужах от растаявшей изморози.
Мы с Мишей почему-то не можем сдвинуться с места. Не можем оторвать взгляд от двух паханов, которые несут Петю Трубу. Создается впечатление, что несут застывшее изваяние со сложенными на грудях руками. Несут, как бревно. Ноги – у одного на плечах, голова – у другого. Как лежал на нарах, так и навечно уснул. Совершенно неподвижный. Только болтаются свисающие вниз лохмотья его шмоток.
Худой, длинный Труба постоянно жаловался на здоровье. На тяжелую работу и скудное питание. Еще вчера мы с ним и Мишей мечтали о настоящем черном хлебе, не о том, похожем на глину, что дают нам в лагере.
Петю принесли к проходу, бросили, как бревно, возле других усопших.
Большинство живых не проявляют к ним никакого интереса. Проходят мимо, иногда спотыкаясь о трупы. Они заняты своими неотложными делами. Сегодня одни. Завтра подоспеют другие жмурики. Холод проверяет на здоровье и выносливость. Не устоял. Ушел на тот свет.
Наблюдаем с Мишей, как Чмо подошел к жмурикам. Он еще вытирает нос, из которого сочится струйка крови, он еще не прогрелся, как следует, но не забывает вчерашних обид. Посасывая корочку глинистого хлеба, громко чмокая толстыми губами, ковырнул труп Трубы ногой.
Слышим его гнусавый голос:
– Бычка пожалел. Накурился. На всю жизнь. И на тот свет припас. Гад.
Лицо Миши покрывается синим румянцем. Он срывается с места. Что есть силы дает тупым валенком под зад зарвавшемуся Чмо.
Тот не удержался. Завалился на бетонную поверхность пола лицом вниз. Подхватился. Вытер рукавом капающую из носа кровь. Кинулся к Мише. Я успел остановить его, сказал:
– Правильно сделал Молдаван. Побойся Бога. Он же мертвый!
Чмо изменился в лице.
– Какая легкая смерть! – позавидовал. – Уснул и не проснулся.
– А ты сам попробуй. Может и у тебя получится, – никак не может успокоиться Молдаван.
Федя с ответом не заставляет себя ждать:
– Ты умри сегодня, а я завтра.
– Я Трубе не завидую и на тот свет не спешу, – доходчиво объясняет Миша.
– Я тебя сейчас урою, сука, ляжешь рядом с Трубой, – говорит Чмо и сунется массивной фигурой на Мишу. – Ты меня уже достал.
Молдавана не так легко запугать. Он становится в стойку перед массивной фигурой Чмо, который прет буром, не замечая никого вокруг, кроме своего врага.
Я лихорадочно думаю, как предотвратить драку. Оба противника накалились добела.
Но в это вовремя подскочил сержант Иванько.
– Разойдись! – громко закричал он.
Но доведенный до белого каления Федя Чмо не замечает охранника. Сержант Иванько не заставляет себя ждать. Наносит прикладом автомата удар по его большой голове, которая чем-то напоминает тыкву.
Федя валится на пол. Не первый раз сегодня. С трудом поднимается. Бросает в сторону Молдавана ненавидящий взгляд и говорит:
– Ты у меня все равно свое получишь.
– Как таких подлецов земля носит! – удивляется Молдаван. – Ты его хоть убей, а он все равно свое.
Мы с Мишей подходим к Валере Окуджаве. Он продолжает лежать, не вынимая рук из-под одеяла. Валера – коренной сибиряк. Этот светлый, всегда улыбающийся мужчина лет сорока – ничего не имеет за душою, кроме таланта.
Он родился и вырос в Анжеро-Судженске. Играл и пел, читал сочиненные им стихи в подпольной бордели. Трахал всех девок подряд, своих горячих поклонниц, которые, открыв рот и часто вытирая глаза, чтобы по щекам не побежала черная краска, до поздней ночи слушали сердцещипательные его песни, а когда двери заведения закрывались, шли за ним гурьбой до самого дома.
Любимец публики не только использовал своих многочисленных поклонниц, он пил водку, курил анашу, не против был побаловаться картишками.
Когда милиция накрыла притон, его настоящим организаторам удалось увернуться. Валеру подставили и раскрутили на полный срок.
Валеру прозывают Окуджавой, хотя он не носит усов и вообще не имеет с известным бардом ничего общего. Кроме того, что поет песни под гитару.
Сегодняшний мороз он перенес сравнительно легко. А сейчас, когда по бараку прошла спасительная волна тепла, и вовсе расслабился.
Либо хрен греешь, чтобы не отмерз? – спрашивает, улыбаясь, Молдаван.
Окуджава вынул руки. Там, где заканчивалось его туловище и начинались ноги, одеяло сразу поднялось вверх, точно обелиск.
Он видит, что мы заметили происшедшие перемены, раздвигает под одеялом ноги и тоже улыбается.
– Поднимайся! Весь барак уже на ногах, – говорю.
– Как я встану, если Валерка не дает?
– Пойди на скотный двор, – смеется Миша. – Сунешь кобыле Аське.
– Я ж не достану.
– Ящик подставишь и достанешь.
– Где я его возьму?
– У Шалого спроси, где взять. Вдул кобыле, как полагается, – смеется Миша.
– Вставай! Хавать пойдем, – напоминаю я.
– Как я встану, если Валерка торчит, как железный.
– Уже давно б сдрочил. Это, что поссать сходить. Лишнюю жидкость пока не сбросишь, он не успокоится, – продолжает полушутя объяснять Молдаван.
Наконец, Окуджава поднимается:
– Подождите меня. Сбегаю в бытовку, надо Валерку ублажить.
– Энергичнее рукою работай, – советует ему Молдаван, который, кажется, забыл и стычку со Чмо, и ледяное утро, и что от нас ушел лучший кореш Петя Труба, и сейчас занят только озабоченным Окуджавой. – Без завтрака нас оставишь.
Строем идем в столовую. Скрипит снег под валенками. Мы в фуфайках, в шапках-ушанках, туго завязанных на подбородках, ежимся от холода. Наши синие лица сразу же застывают.
Над строем поднимается облако пара, которое образуется от нашего дыхания.
Толстыми ватными рукавицами до крови растираю лицо. Боюсь, как бы оно не замерзало. За забором с колючей проволокой поднимается багряное солнце, которое в этот день никого не согреет. Может чуть растает снег на крышах зданий, может, даже появятся в некоторых местах маленькие сосульки. Но до настоящей весны с ее оттепелями, шумными ручьями и другими проделками весны еще далеко.
Наш исправительно-трудовой лагерь находится на окраине небольшого таежного города. Он огражден высоким кирпичным забором, который венчает колючая проволока. Внутри территория делится на мужскую и женскую зоны.
В мужской располагается руководство и подразделения охраны лагеря, жилые бараки заключенных, столовая, бараки усиленного режима, камера хранения, санчасть, клуб со зрительным залом и библиотекой.
Женская зона отделяется от нашей тремя рядами колючей проволоки. Видимо, поначалу лагерь строился, как мужской. Но в силу необходимости часть территории отделили. Там отбывают наказание женщины.
По периметру возвышаются вышки, где круглосуточно несут службу бойцы с автоматами.
Возле стен с колючей проволокой предупредительные полосы. Становиться на них категорически запрещено, можно поплатиться жизнью.
В темное время территория по периметру тщательно освещается многочисленными лампочками. От вышки до вышки направляют свои лучи прожектора.
Мы минуем бараки, двухэтажное здание руководства лагеря, мимо клуба подходим к кирпичному одноэтажному зданию столовой. Оно похоже на барак или большой сарай. В помещении стучат миски и ложки.
На завтрак нам дают несколько кусочков не первой свежести селедки с перловкой. Беру со стола черный вязкий хлеб. Жадно кусаю, чтобы забить голод. Вещество, которое называют хлебом, прилипает к зубам и нёбу. Старательно очищаю языком рот, глотаю еду.
Управившись со скудным завтраком, строем возвращаемся обратно.
Сегодняшняя трескучая от сильных морозов ночь ударила не только по людям, но по всему живому. То тут, то там на нашем коротком пути валяются воробьи. Это те воробьи, которые не могли спрятаться в теплые места, привыкли ночевать на ветке дерева, на торчащей жерди и даже на колючей проволоке.
«Воробей тоже еда» – вдруг осенила Чмо радостная мысль, потому что завтрак только возбудил в нем аппетит.
Его большая, похожая на тыкву голова, начала работать в заданном направлении: этих птичек, оказывается, можно есть, как диких уток, или каких-то других пернатых.
Он смотрит в сторону сержанта Иванько, который сопровождает строй. Он не забыл удар прикладом автомата, но голод сильнее личной неприязни и даже ненависти.
Тряся обвисшими щеками, выскакивает из строя к нему, показывает впалый живот.
– Товарищ начальник, разрешите несколько птичек подобрать.
Иванько знает, что Чмо никогда не наедается. Недовольно косится на Федю. Он ему сегодня уже порядком надоел, но куда от него, мудака, денешься. Привяжется, дерьмо, не отвяжешься от него. Весь день будет бегать за ним и повторять: разрешите!
– Подбирай! Только быстро! Только смотри, не подавись, – вполне серьезно предупреждает его сержант Иванько.
Чмо с неприсущей для него проворностью подбирает тушки. Суетливо распихивает их по карманам.
Федя жил в Подмосковье. Работал в заготконторе. Принимал шкурки животных в обмен на дефицитные товары. Жил, как у бога за пазухой. Ел сыр, масло, колбасу, заедая их красной икрой. Ходил в импортных туфлях и ботинках, менял, как перчатки, костюмы.
Одежду покупал на оптовых складах. В пятьдесят лет его так разнесло, что со шмотками были большие проблемы. Ему приходилось ставить не один магарыч, чтобы подыскать по его размеру туфли или костюм.
Но его золотые деньки ушли в прошлое, когда нагрянуло ОБХСС. Чмо настолько уверился в себе, что не хотел делиться с ментами. Те и упрятали его за решетку. В лагере Чмо превратился в скелет. Его мучает постоянный голод. Целые сутки его мысли заняты одним: как насытить ненасытный живот.
Зашли в барак. В нос ударили резкие запахи мокрых портянок, дыма, хвои и еще чего-то застоявшегося, не очень приятного, но такого привычного.
Чмо насадил на деревянную ровную ветку несколько тушек птиц, не ощипав их предварительно и не по потрошив. Открыл топку. Сунул туда. Из печки повалил дым.
– Чмо ненасытное. Закрой дверку, – недовольно поворачивается к нему Молдаван. – Мало получил? Еще хочешь?
«Жди, закрою», – думает Чмо, но прикрывает дверку, оставив маленькую щель. Помнит, что сегодня он уже получил от Миши, что они чуть не подрались из-за Трубы.
Мы с Чубом отходим к нарам. Разговор заводит Чуб, как всегда, об МТС. Как они дружно с ребятами жили, как их ждали в хозяйствах.
Выложив все про МТС, Чуб переводит разговор на другую, самую близкую ему сейчас тему: о своем освобождении и приезде жены.
Через несколько месяцев у Ивана истекает срок, который ему определил суд для отбывания наказания. Но даже отбыв положенный срок, он не сможет возвратиться домой. Его не пускают дальше Урала. У него это не укладывается в голове: что это за порядки такие.
– Я добросовестно отмантулил свой срок. И теперь хочу на Родину, в Миргород, где родился и вырос, где имел любимую работу, дом, жену и детей. У меня все было. Теперь у меня все это хотят отнять. По какому праву, – удивляется он. – Только потому, что надо поднимать Сибирь?!
– Брось паниковать, в Сибири можно тоже жить. Не только в вашей Украине, – пытается успокоить его Окуджава.
– Я ненавижу эти дикие края, куда меня хотят насильно загнать. Если тебе или кому-то другому нравится Сибирь, живи, я ничего не имею против. Но у меня другая раскладка. Там, в Украине, у меня жилье, семья и работа. Зачем мне Сибирь?!
– Не поднимай напрасно перья. За тебя уже все давно решили, – объясняет Окуджава. – О Миргороде и всей Украине ты только можешь помечтать.
– Не знаю, кому дано право исковеркать мне всю жизнь? Хотел бы я посмотреть этому человеку в глаза, – не успокаивается Чуб.
– Не паникуй, – пытается переубедить его Окуджава. – Приедет к тебе твоя Иришка. Найдете работу, обзаведетесь знакомыми. Вас отсюда не выгонишь. В Сибири полно украинцев. Иногда мне кажется, что их больше, чем русских.
Я вспоминаю разговоры своих родителей и знакомых, что испокон веков украинцев насильно отправляли осваивать дикую Сибирь. Находились и такие буйные головы, которые в погоне за землей бросали насиженные теплые места и целыми семьями выезжали за Урал.