bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 7

Когда же с наступлением мужеского возраста они коснулись (лучше бы никогда не касаться!) философских учений и приобрели силу в слове (для благонравных – щит добродетели, а для злонравных – жало греха), тогда он[18] не мог уже скрывать в себе всего недуга и коварный замысел нечестия обдумывать единственно с самим собой. Огонь, кроющийся в веществе, еще не обратился в светлый пламень, но обнаруживается вылетающими искрами и идущим изнутри дымом. А если угодно другое подобие – источники, с силой текущие в подземных пещерах, когда не находят себе простора и свободного выхода, во многих местах земли устремляются к поверхности и производят под ней шум, потому что сила стремления гонит их, а верхние преграды удерживают и пресекают. Так и он, удерживаемый обстоятельствами и уроками государя, пока небезопасно было оказать себя явным нечестивцем, скрывал большую часть своего нечестия. Но бывали случаи, при которых обнаруживал тайные мысли, особенно пред людьми, более расположенными к нечестию, нежели к благоразумию; в разговорах же с братом даже сверх приличия защищал язычников – конечно, под предлогом упражнения в слове посредством споров, а действительно, это было упражнением в противоборстве истине. Вообще, он рад был всему, чем отличается нечестивое сердце. А когда человеколюбие самодержца провозглашает брата его цезарем и делает обладателем над немалой частью вселенной, тогда и ему открылась возможность с большей свободой и безопасностью предаться самым вредным наукам и наставникам. Азия стала для него училищем нечестия – всех бредней о звездочетстве, о днях рождения, о разных способах гадания, а также и о соединенной с ними неразрывно магии.

Одного еще недоставало, чтобы к нечестию присовокупить и могущество. Чрез некоторое время и то дают ему над нами умножившиеся беззакония многих, а иной, может быть, скажет – благополучие христиан, достигшее высшей степени и потому требовавшее перемены, – свобода, честь и довольство, от которых мы возгордились. Ибо, действительно, труднее сберегать приобретенные блага, нежели приобретать новые, и удобнее тщанием возвратить прошедшее благоденствие, нежели сохранить настоящее. Прежде сокрушения предваряет досаждение (Притч. 16:18) – прекрасно сказано в Притчах, а славе предшествует уничижение или, скажу яснее, за гордостью следует низложение, а за низложением – прославление. Господь гордым противится, смиренным же дает благодать (Иак. 4:6), и все соразмеряя праведно, воздает за противное противным. Сие знал и божественный Давид, потому быть смиряемым полагает в числе благ, приносит благодарение Смирившему, как приобретший чрез сие ведение Божиих оправданий, и говорит: прежде даже не смиритимися, аз прегреших: сего ради слово Твое сохраних (Пс. 118:67). Таким образом ставит он смирение в средине между прегрешением и исправлением, так как оно произведено прегрешением и произвело исправление. Ибо грех рождает смирение, а смирение рождает обращение. Так и мы: когда были добронравны и скромны, тогда возвышены и постепенно возрастали, так что под руководством Божиим, соделались и славны и многочисленны. А когда мы утолстели, тогда стали своевольны; и когда расширели (Втор. 32:15), тогда доведены до тесноты. Ту славу и силу, какую приобрели во время гонений и скорбей, утратили мы во время благоденствия, как покажет продолжение слова.

Царствованию и жизни Цезаря полагается предел. Умолчу о предшествовавшем, щадя и действовавшего и страдавшего;[19] но при всем уважении к благочестию обоих, не хвалю дерзости. Если им, как людям, и свойственно было погрешать в чем другом, то за сие, вероятно, не похвалят ни того, ни другого. Разве и здесь поставляемое в вину одному обратим в оправдание другому. Тогда Юлиан делается наследником царства, но не благочестия, наследником сперва после брата, а чрез несколько времени и после воцарившего его. И первое дает ему Констанций добровольно, а последнее по неволе, принужденный общим для всех концом, пораженный ударом бедственным и пагубным для целого мира.

Что ты сделал, боголюбезнейший и христолюбивейший из царей! К тебе, как бы к предстоящему и внимающему нам, обращаю укоризну; хотя знаю, что ты гораздо выше наших укоризн, вчинен с Богом, наследовал небесную славу и для того оставил нас, чтобы временное царство пременить на вечное. Для чего совещал такой совет ты, который благоразумием и быстротой ума во многом превосходил не только современных тебе, но и прежних царей. Ты очистил пределы царства от варваров и усмирил внутренних мятежников; на одних действовал убеждениями, на других – оружием, а в том и другом случае распоряжался, как будто бы никто тебе не противодействовал. Важны твои победы, добытые оружием и бранями, но еще важнее и знаменитее приобретенные без крови. К тебе отовсюду являлись посольства и просьбы: одни покорялись, другие готовы были к покорности. А если где была надежда на покорность, это равнялось самой покорности. Мышца Божия руководствовала тебя во всяком намерении и действии. Благоразумие было в тебе удивительней могущества и могущество удивительней благоразумия; самой же славы за благоразумие и могущество еще удивительней благочестие. Как же в сем одном оказался ты неопытным и неосмотрительным? Отчего такая опрометчивость в твоем бесчеловечном человеколюбии? Какой демон внушил тебе такую мысль? Как великое наследие, – то, чем украшался родитель твой, разумею именуемых по Христе, народ, просиявший в целой вселенной, царское священие (1 Петр. 2:9), возращенных многими усилиями и трудами, – в столь короткое время, в одно мгновенье, своими руками предал ты общему всех кровопийце?

Может быть, вам кажется, братия, что поступаю неблагочестно и неблагодарно, когда говорю сие и к обличительной речи не присоединяю тотчас вещаний истины, хотя достаточно уже оправдал я Констанция тем самым, в чем обвинил его, если вы вникли в мое обвинение. Здесь только обвинение заключает в себе и извинение; ибо, упомянув о доброте, я представил и оправдание. Кому из знавших сколько – нибудь Констанция неизвестно, что он для благочестия, из любви к нам, из желания нам всякого блага не только готов был презреть его,[20] или честь всего рода, или приращение царской власти, но за нашу безопасность, за наше спасение отдал бы даже самую державу, целый мир и свою душу, которая всякому всего дороже? Никто никогда и ни к чему не пылал такой пламенной любовью, с какой он заботился об умножении христиан и о том, чтобы возвести их на высокую степень славы и силы. Ни покорение народов, ни благоустройство общества, ни титло и сан царя царей, ни все прочее, по чему познается счастье человеческое, – ничто не радовало его столько, как одно то, чтобы мы через него и он через нас прославлялись пред Богом и пред людьми и чтобы наше господство навсегда пребыло неразрушимым. Ибо кроме прочего, рассуждая истинно царски и выше многих других, он ясно усматривал, что с успехами христиан возрастало могущество римлян, что с пришествием Христовым явилось у них самодержавие, никогда дотоле не достигавшее совершенного единоначалия. За сие, думаю, и любил он особенно нам благодетельствовать. Если же и оскорбил несколько, то оскорбил не из презрения, не с намерением обидеть, не из предпочтения нам других, но желая, чтобы все были одно, хранили единомыслие, не рассекались и не разделялись расколами. Но, как заметил я, простота неосторожна, человеколюбие не без слабостей, и кто далек от зла, тот всего менее подозревает зло. Посему он не предузнал будущего, не проник притворства (нечестие же вкрадывалось постепенно), и в одном государе могли совмещаться и благость к благочестивому роду, и благость к нечестивейшему и безбожнейшему из людей.

И сей нечестивец в чем укорил христиан, что нашел у нас непохвального, а также что в языческих учениях признал чрезвычайным и неопровержимым? Какому следуя образцу составил он себе имя своим нечестием, совершенно новым образом вступил в состязание с воцарившим его? Поелику не мог превзойти его добродетелями и совершенствами, то постарался отличиться противным, тем, что преступил всякую меру в нечестии и ревновал о худшем. Таково наше оправдание Констанция в рассуждении христиан и для христиан, вполне справедливое для имеющих ум.

Но найдутся люди, которые, простив нам одну вину, не отпустят другой. Они станут обвинять в скудоумии за то, что Констанций вручил власть неприязненному и непримиримому противнику и что сперва сделал его врагом, а потом могущественным, положив основание вражде умерщвлением брата и придав силу избранием на царство. Посему нужно кратко сказать и о сем; нужно показать, что человеколюбие было не вовсе неразумно и не выступило из пределов царского великодушия и царской предусмотрительности. Даже мне было бы стыдно, если бы мы, удостоившиеся от Констанция такой чести и столько уверенные в его отличном благочестии, в его защиту не сказали правды, что, как служители слова и истины, обязаны мы делать для людей и нимало нас не облагодетельствовавших. Особенно стыдно было бы не сказать правды о Констанции по переселении его из здешнего мира, когда нет и места мысли, что мы льстим, когда слово наше свободно от всякого худого подозрения. Кто не надеялся, если не другого чего, по крайней мере того, что Констанций почестями сделает его[21] более кротким? Кто не полагал, что после доверенности, какая ему сделана даже вопреки справедливости, и он будет правдивее? Особенно когда над обоими произнесен правдивый и прямо царский суд: один удостоен чести, и другой низложен? Ибо почтивший второго, как никто не ожидал, даже ни сам получивший почесть, ясно тем показал, что и первого наказал он не без праведного гнева. Казнь одного была следствием предерзости наказанного, а почести другого были делом человеколюбия в возведшем его к почестям. Но если нужно сказать еще нечто, то Констанций мог полагаться не столько на его верность, сколько на собственное могущество. По такой, думаю, надежде и славный Александр побежденному Пору, который мужественно стоял за свою державу, даровал не только жизнь, но вскоре и царство индов. Сим, а не другим чем, хотел он доказать свое великодушие; а не превзойти кого в великодушии для него, Александра, было постыднее, нежели уступить в силе оружия; притом Пора, если бы замыслил зло, ему легко было покорить и в другой раз. Так и в Констанции человеколюбие произошло от избытка надежды на свою силу. Но для чего усиливаюсь там, где и побежденному весьма удобно одержать верх? Если доверивший поступил худо, то сколько хуже поступил тот, кому сделана доверенность? Когда ставить в вину, что не предусмотрен злой нрав, тогда во что должно поставить самое злонравие?

Но порок, действительно, есть нечто не подводимое под правила, и у человека нет средств делать злых добрыми. Так и Юлиан, от чего бы следовало ему почувствовать в себе благорасположение и погасить, если и было какое, воспламенение злобы, от того самого воспылал большей ненавистью и стал высматривать, чем отомстить благодетелю. Тому научили его Платоны, Хризиппы, почтенные перипатетики, стоики и краснословы. К тому привели его и геометрическое равенство, и уроки о справедливости, и правило: предпочитай лучше терпеть, нежели наносить обиду. Сие преподали ему благородные наставники, сподвижники царской власти и законодатели, которых набрал себе на перекрестках и в пещерах,[22] в которых не нравы одобрял, но дивился сладкоречию, а может быть и не тому, но единственно нечестию – достаточному советнику и наставнику, что делать и чего не делать. И подлинно, не достойны ли удивления те, которые на словах строят города, каких на деле быть не может; которые едва не кланяются, как Богу, величавым тиранам и при своей надменности ставят овол выше богов? Одни из них учат, что вовсе нет Бога; другие, что Бог не промышляет о земном, но что все здесь влечется без цели и случайно; иные говорят, что всем управляют звезды и роковые созвездия, не знаю кем и откуда управляемые; другие же полагают, что все стремится к удовольствию и что наслаждение составляет конец человеческой жизни. А добродетель для них одно громкое имя; по словам их, ничего нет за настоящей жизнью, никакого после истязания за дела здешней жизни, в пресечение неправды. Иной из их мудрецов вовсе не разумел сего, но был покрыт глубокой, так сказать, тиной и непроницаемым мраком заблуждения и неведения; его разум и столько не был очищен, чтобы мог взирать на свет истины, но, пресмыкаясь в дольнем и чувственном, не способен был представить что – либо выше демонов и рассуждать о Творце достойным Его образом. А если кто и прозирал несколько, то, имея руководителем разум, а не Бога, увлекался более вероятным и тем, что, как ближайшее, скорее обращает на себя внимание черни. Что же удивительного, если вышедший из такого училища, управляемый такими кормчими, когда вверили ему власть и почтили его саном, оказался столько злым против вверившего и почтившего? А если можно защищать одного, обвиняя другого, то восставила его против установленного порядка и побудила искать свободы высокоумию не столько, думаю, скорбь о брате, в котором видел он противника себе по вере, сколько то, что не терпел усиливающегося христианства и злобствовал на благочестие. Надобно, как они учат, чтобы философия и царская власть сходились вместе, но не для прекращения, а для умножения общественных зол. И первым делом его высокомерия и высокоумия было то, что сам на себя возложил венец, сам себя почтил высоким титлом, которое не как случайную добычу, но как награду за добродетель дает или время, или приговор царя, или, что бывало в прежние времена, определение сената. Но он не признает господина в царстве господином раздаваемых почестей. А, во – вторых, увидев, что первая дерзость доводит до необходимости поддержать свое высокоумие, что еще замышляет? До чего простирается в нечестии и наглости? Какое неистовство! Он вооружается против самого Констанция и ведет с Запада войско под предлогом оправдать себя в принятии царского венца, потому что наружно скрывал еще свое высокоумие. Но в действительности замышляет захватить в свои руки державу и удивить свет неблагодарностью. И не обманулся в надежде.

Да не дивятся сему не постигающие недомыслимой глубины Божиих распоряжений, по которым все совершается! Да не дивятся предоставляющие мироправление Художнику, Который, конечно, премудрее нас и творение Свое ведет, к чему и как Ему угодно, без всякого же сомнения – к совершенству и уврачеванию, хотя врачуемые и огорчаются! По таким распоряжениям и он[23] не возбужден на зло (Божество, по естеству благое, нимало не виновно во зле, и злые дела принадлежат произвольно избирающему злое), но не удержан в стремлении. С быстротой протек он свои владения и часть варварских пределов, захватывая проходы, не с намерением овладеть ими, но чтобы скрыть себя; уже приближается к царскому дворцу, осмелившись на такой поход, как говорили его единомышленники, по предведению и по внушению демонов, которые прорекали ему будущее и предустрояли перемену обстоятельств. Но, по словам не скрывающих истины, он явился в срок, назначенный для тайного и сокрытого во мраке злодеяния; поспешил ко дню смерти, которой сам был виновником, тайно поручив совершить злоумышление одному из домашних. А потому здесь было не предведение, но обыкновенное знание, простое злодейство, а не благодеяние бесов. Сколько же бесы проницательны в таких делах, ясно показала Персия. И пусть умолкнут те, которые поспешность его приписывают бесам; разве их делом назовем и то, что он был злобен! Если бы кончина царя не предшествовала нашествию мучителя и тайная брань не производилась сильней открытой, то злодей узнал бы, может быть, что поспешал на собственную погибель, и прежде, нежели вразумлен поражением у персов, понес бы наказание за свое высокоумие в римских пределах, в которые злонамеренно дерзнул вторгнуться. И вот доказательство! Когда еще он был в пути и думал, что намерения его неизвестны, воинство могущественнейшего царя окружает его и пресекает ему даже возможность к побегу. (Так показало последствие; ибо и по получении державы ему стоило не малого труда одолеть сие войско.) И в сие самое время, пылая гневом на высокоумие и нечестие, имея в сетях хитрейшего из людей, на пути к месту действий (подлинно велики грехи наши!) государь, после многих прошений к Богу и людям – извинить его человеколюбие, оставляет жизнь, своим походом доказав христианам ревность о благочестии.

И здесь, приступая к продолжению слова, проливаю слезы, смешанные с радостью. Подобно тому, как река и море между собой борются и сливаются, – и во мне происходит борьба – и слияние, и волнение чувствований. Последние события исполняют меня удовольствием, а предшествовавшие извлекают у меня слезы – слезы не только о христианах и о напастях, какие их постигли или навлеченные лукавым, или попущенные Богом по причинам, Ему ведомым, и, может быть, за наше превозношение, требовавшее очищения, но также слезы и об его[24] душе, и о всех увлекшихся с ним в ту же погибель. Иные оплакивают одни последние их поражения и здешние страдания; потому что имеют в виду одну настоящую жизнь и не простираются мыслью в будущее, не думают, что будет расчет и воздаяние за дела земной жизни, но живут подобно бессловесным, заботятся о текущем только дне, об одном настоящем, одними здешними удобствами измеряют благополучие и всякую встречающуюся неприятность называют несчастьем. Но для меня достоплачевнее будущие их мучения и казнь, ожидающая грешников. Не говорю еще о величайшем наказании, то есть о том, сколько для них будет мучительно отвержение их Богом. Как не пролить мне слез о сем несчастном? Как не оплакивать бежавших к нему более, нежели тех, которые были им гонимы? И не больше ли еще должен я плакать об увлекшем в беззаконие, нежели о передавшихся на сторону зла? Даже гонимым страдать за Христа было вовсе не зло, а самое блаженное дело, не только по причине будущих воздаяний, но и по причине настоящей славы и свободы, какую они приобрели себе своими бедствиями. А для тех, что претерпели они здесь, есть только начало уготованного и угрожающего им в будущем. Для них гораздо было бы лучше, если бы долее страдали здесь, но не были соблюдаемы для тамошних истязаний. Так говорю по закону, который повелевает не радоваться падению врага и от того, кто устоял, требует сострадания.

Но мне опять должно к нему обратить слово. Что за ревность превзойти всех во зле? Что за страсть к нечестью? Что за стремление к погибели? Отчего сделался таким христоненавистником ученик Христов, который столько занимался словом истины, и сам говорил о предметах душеспасительных, и у других поучался? Не успел он наследовать царства, и уже с дерзостью обнаруживает нечестие, как бы стыдясь и того, что был некогда христианином, или мстя христианам за то, что носил с ними одно имя. И таков первый из смелых его подвигов, как называют гордящиеся его тайнами (какие слова принужден я произнести!): он воду крещения смывает скверной кровью, наше таинственное совершение заменяя своим мерзким и уподобляясь, по пословице, свинье, валяющейся в тине; творит очищение над своими руками, чтобы очистить их от бескровной Жертвы, через которую делаемся мы участниками со Христом в страданиях и Божестве; руководимый злыми советниками зловредного правления, начинает свое царствование рассматриванием внутренностей и жертвоприношениями.

Но, упомянув о рассмотрении внутренностей и о суеверии или, точнее сказать, зловерии его в таких делах, не знаю, описывать ли мне чудо, разглашаемое молвой, или не верить слухам? Колеблюсь мыслью и недоумеваю, на что преклониться, потому что достойное вероятия смешано здесь с неимоверным. Нет ничего невероятного, что при таком новом явлении зла и нечестия было какое – нибудь знамение; да и неоднократно случались знамения при великих переворотах. Но чтобы так было, как рассказывают, это весьма удивительно для меня, а конечно, и для всякого, кто желает и считает справедливым, чтобы чистое объяснялось чисто. Рассказывают же, что, принося жертву, во внутренностях животного увидел он Крест в венце. В других возбудило сие ужас, смятение и сознание нашей силы, а наставнику нечестия придало только дерзости; он протолковал: Крест и круг значат, что христиане отовсюду окружены и заперты. Сие – то для меня чудно, и ежели это неправда, пусть развеется ветром; если же правда, то здесь опять Валаам пророчествует, Самуил, или призрак его, вызывается волшебницей, опять бесы невольно исповедуют Иисуса и истина обнаруживается через противное истине, дабы тем более ей поверили. А может быть, это делалось и для того, чтобы его удержать от нечестия, потому что Бог, по Своему человеколюбию, может открывать многие и необыкновенные пути ко спасению. Но вот о чем рассказывают весьма многие и что не чуждо вероятия: сходил он в одну из недоступных для народа и страшных пещер (о, если бы тем же путем сошел он и во ад, прежде нежели успел столько в зле!); его сопровождал человек, знающий такие дела, или, лучше сказать, обманщик, достойный многих пропастей. Между прочими видами волхвования употребляется у них и тот, чтобы с подземными демонами совещаться о будущем где – нибудь во мраке, потому ли, что демоны более любят тьму, ибо сами суть тьма и виновники тьмы, то есть зла; или потому, что они бегают благочестивых на земле, ибо от встречи с ними приходят в бессилие. Но когда храбрец наш идет вперед, его объемлет ужас, с каждым шагом становится ему страшнее; рассказывают еще о необыкновенных звуках, о зловонии, об огненных явлениях и, не знаю, о каких – то призраках и мечтаниях. Пораженный нечаянностью, как неопытный в таком деле, он прибегает ко Кресту, сему древнему пособию, и знаменуется им против ужасов, призывает на помощь Гонимого. Последовавшее за сим было еще страшнее. Знамение подействовало, демоны побеждены, страхи рассеялись. Что же потом? Зло оживает, отступник снова становится дерзким, порывается идти далее – и опять те же ужасы. Он еще раз крестится – и демоны утихают. Ученик в недоумении; но с ним наставник, перетолковывающий истину. Он говорит: «Не устрашились они нас, но возгнушались нами». И зло взяло верх. Едва сказал наставник – ученик верит, а убедивший ведет его к бездне погибели. И не удивительно: порочный человек скорее готов следовать злу, нежели удерживаться добром. Что потом говорил или делал он или как его обманывали и с чем отпустили – пусть знают те, которые посвящают в сии таинства и сами посвящены. Только по выходе оттуда и в душевных расположениях, и в делах его видно было беснование, и неистовство взоров показывало, кому совершал он служение. Если не с того самого дня, в который решился он на такое нечестие, то теперь самым явным образом вселилось в него множество демонов; иначе бы напрасно сходил он во мрак и сообщался с демонами, что называют они вдохновением, благовидно превращая смысл слов. Таковы были первые его дела!

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Примечания

1

Под днем таинства или, как в подлиннике, под словом таинство разумеется в первом случае праздник Рождества Христова, во втором – праздник Богоявления, в последнем – Пасха.

2

Настоящего праздника.

3

Отец Св. Григория.

4

разумеется желание отца Св. Григория, чтобы сей последний был его преемником.

5

Под неодушевленным храмом разумеется храм, созданный отцом Св. Григория, под одушевленным – сам Григорий.

6

Здесь разумеются слова Св. Григория Богослова.

7

Здесь Св. Григорий обращается к отцу своему.

8

Гиппократ.

9

Живущим по Христе.

10

Петля.

11

Юлиана отступника.

12

Юлиану.

13

По изъяснению Илии Критского, Св. Богослов разумеет здесь назианзских монахов, которые соблазнялись тем, что родитель его по простоте сердца подписался к арианскому исповеданию, а вследствие сего отделились от общения с Назианзской Церковью и поставили у себя пресвитеров, рукоположенных посторонним епископом.

14

Галлом.

15

Юлиане и Галле.

16

Во имя Св. мученика Маманта.

17

Галла.

18

Юлиан.

19

Св. Богослов имеет в виду умерщвление Цезаря Галла по приказу императора за возмущение его против императора.

20

Юлиана.

21

Юлиана.

22

На страницу:
6 из 7