Полная версия
Победный ветер, ясный день
– Что, брат Нео, хреново тебе? – прошептал Пашка скорее для того, чтобы подбодрить себя.
Мертвец, как и положено мертвецу, ничего не ответил.
– Мне тоже… было бы хреново. – Собственный голос, такой рассудительный и участливый, успокаивал Пашку.
Но еще больше его успокаивал сам Нео. Прямо убаюкивал, честное слово! На лице Нео застыло надменно-печальное выражение, правую часть лба закрывала рассыпавшаяся прядь, а в уголках тонких губ пряталась едва заметная улыбка: «Такие дела, брат Пашка, ты уж прости меня».
– Да нет, ничего, – соврал Пашка скорее для того, чтобы подбодрить мертвеца. – Со всяким может случиться.
В жизни своей он не прибегал к столь наглому, столь откровенному вранью: такое могло случиться далеко не со всяким. А уж с Нео – тем более. Слишком лощеным казался он: черная футболка, которую ни одна смерть из колеи не выбьет; черная жилетка, черные джинсы, начищенные ботинки. Белый браслет на смуглой руке. И белое кольцо на безымянном пальце.
Чистюля Нео – подбритые виски.
Ни одной лишней складки на одежде, ни одной лишней складки на лице, вот у кого можно поучиться аккуратности!
Пашка ощутил смутное беспокойство: что-то в облике Нео не нравилось ему. Какой-то штрих, какая-то деталь – из-за этой проклятой детали смерть Нео выглядела несколько неряшливой.
Прядь, небрежно свисающая на лоб!
Вряд ли при жизни Нео примирился бы с такой небрежностью.
Пашка послюнил ладонь и поднес ее ко лбу мертвого чистюли. Волосы Нео с готовностью откликнулись, зашевелились под пальцами. И легли именно так, как им и надлежало лечь: назад.
– Вот так, – сказал Пашка.
Вот так все и должно быть. Именно так.
Лоб Нео облегченно вздохнул: ведь справедливость была восстановлена, как же иначе! А вот у Пашки вздоха облегчения не получилось, и все из-за Нео, любителя сюрпризов. Пора бы тебе знать, Павел Константинович, что ничего в жизни не бывает просто так.
А тем более в смерти.
Волосы, соскользнувшие со лба, скрывали дырку! Небольшую, но довольно красноречивую. Края дырки запеклись темно-красным, почти черным. А сама дырка выглядела такой же лощеной, как и Нео. И была уместна.
Она была гораздо уместнее, чем отбившаяся от рук небрежная прядь.
Пашка перевел дух: наконец-то облик Нео приобрел законченность. А самое главное – приобрела законченность его смерть. Смерть, пошептавшись с Нео и придя к обоюдному согласию, вошла в дырку на лбу, теперь Пашка знал это точно.
Она вошла в дырку на лбу, она вошла в царственное чело, обстряпала свои делишки и скрылась через черную лестницу затылка, по-другому и быть не могло!
А может, она осталась в голове Нео?
Пашке стало не по себе. Давненько он хотел потолковать со смертью, но сейчас ему стало не по себе. Да и о чем разговаривать? Если уж она хлыща Нео уболтала, то с Пашкой справится, как будьте-нате, и к гадалке ходить не надо, как бабка говорит. Можно, конечно, подождать, покараулить, но сколько ни пялься в дырку на лбу, все равно ничего не увидишь. Даже огрызок бинокля не поможет.
Только сейчас Пашка заметил, что почти прилип к Нео.
И дело было не в отретушированной запекшейся кровью дырке, дело было в запахе.
Сладковатом и чуть-чуть душном.
Этот запах Пашка знал. Хотя прошло достаточно времени, чтобы успеть забыть его. Но Пашка не забыл, и другие запахи не вытравили этот, не перебили его. А они старались: и раздавленная дождем земля, и огуречная корюшка, и поздняя сирень, и нагретый металл машин, и острый привкус бензина на заправке, и мох на слежавшемся шифере…
Ничего из их стараний не вышло.
А незабытый запах принадлежал Актрисе, вот кому! Это обстоятельство потрясло Пашку. Ведь не может же быть, чтобы Актриса и Нео… Чтобы Нео и Актриса… Или права бабка, что все со всем связано, как аукнется, так и откликнется. И если Пашка изгваздал брюки и подло стянул из сахарницы десять рублей, то в китайской провинции Хэйлунцзян обязательно произойдет землетрясение. Или, того хуже, бабке не прибавят пенсию.
Пашка замотал головой и даже стукнул себя кулаком по уху: самое время думать о бабкиной пенсии! От подобной встряски ухо обиженно зазвенело, а в животе образовалась пустота. Почти такая же, как в то мгновение, когда Пашка впервые увидел Актрису. В глубине сцены, с большим бутафорским лопухом, зажатым в правой руке.
В правой руке Нео не было никакого лопуха, и тем не менее… Тем не менее что-то в ней все-таки было!
И вряд ли Нео захочет с этим «что-то» расстаться. Но попытка – не пытка. Стараясь не дышать, Пашка потянулся к судорожно сжатым пальцам Нео.
– Извини, брат Нео, – прошептал он.
Все оказалось просто. Гораздо проще, чем думал Пашка. Нео без всякой грусти (и даже с видимым облегчением) освободился от предмета, который лежал в его ладони. Ничего удивительного в этом не было: вещичка оказалась бросовой, такую даже на фонарик без батареек не сменяешь.
Шмат легкой, почти невесомой ткани – то ли платок, то ли шарф, черт его разберет.
Досадуя на себя, а еще больше – на Нео, Пашка расправил ткань: нет, это все-таки шарф. У Пашки тоже был шарф – шерстяной, сине-белый, «зенитовский». А этот какой-то несерьезный, дамский, да еще в виде рыбы.
Точно, рыба и есть!
Довольно длинная рыбина, не меньше метра, и как она умещалась в руке Нео, уму непостижимо! Чешуйки нанесены прямо на ткань, в наличии имеются жабры, глаза и хвост, а по брюху идет шов, соединяющий правую и левую половины. Вот только зачем две веревочки у морды – непонятно. Под шеей, что ли, их завязывать?..
Так и не придя ни к какому решению по поводу веревочек, Пашка машинально скатал шарф – и рыба снова уменьшилась до размеров ладони. Забавно. Что-то в ней есть, в этой рыбе. Но на фонарик без батареек она все равно не тянет. Другое дело – она видела, как умер Нео. А потому свернулась от страха и спряталась в ладонь.
Эта простая мысль гвоздем засела в Пашкиной голове. Они все видели, как умер Нео: и кольцо, и браслет, и начищенные ботинки! Что уж говорить о жилетке с футболкой и черных джинсах! У смерти всегда множество свидетелей, но они не очень-то любят об этом распространяться. Слова из них не вытянешь. Молчат, как… как рыбы!
Может, она совсем не зря появилась в руках Нео, эта рыба? Именно рыба, а не суслик какой-нибудь, не пестрый удод, не синица…
Об этом стоит подумать.
* * *…Для счастья Гурию Ягодникову требовалось не так уж много.
Для счастья Гурию Ягодникову требовались яхты и Эдита Пьеха.
Но ни того, ни другого у него не было. И все из-за гнуснейшей ягодниковской планиды; Гурий боялся воды и был слишком молод для венценосной Эдиты: два месяца назад ему исполнилось двадцать девять. Конечно, дело было не в возрасте, тем более что понятия «возраст» для богини не существует (а в том, что Эдита – богиня, Гурий не сомневался). Дело было в самом Гурии. Будь Гурий Ягодников управляющим банка… Или гладковыбритым главой нефтяной компании… Или плохо выбритым, но до поросячьего визга популярным писателем – у него появился бы шанс. Пусть крохотный, пусть иллюзорный, но появился бы. Да и черт с ними, с писателем и главой компании, – будь он даже начальником РУБОПа, шанс все равно бы наличествовал. А ну как Эдита клюнула бы на его суровую мужественность, на двадцать два (нет, лучше на тридцать три!) раскрытых им преступления, на шрам от ножевого ранения (мужские шрамы не оставляют равнодушной ни одну женщину!)?.. Кто знает!..
Но Гурий не был начальником РУБОПа. Гурий не был даже начальником отделения милиции. Гурий был заштатным участковым милиционером в заштатном, отпочковавшемся от Ломоносова Мартышкине. А проживал он в еще более заштатной деревушке Пеники. И на работу в Мартышкино добирался на велосипеде. То еще было зрелище, мент на велосипеде, Эдита умерла бы со смеху! Одно утешение: ей и в голову не придет заглянуть в Пеники. Хотя не такое уж это плохое место, если разобраться.
Пеники располагались на огромном, по типу голливудского, холме, и с холма открывался шикарнейший вид на Залив. Шикарнейший, другого слова не подберешь. Отсюда был хорошо виден Кронштадт с плотно вырезанным силуэтом Морского собора и гордо поднятые головы фортов. К Кронштадту подступала недостроенная дамба, правую же часть видимого горизонта оккупировал сам Питер. А в благоприятные дни некоторые глазастые и патриотично настроенные пениковцы даже видели шпиль Адмиралтейства. Впрочем, последнее обстоятельство Гурий относил к особой романтичности земляков, которые могли увидеть не только шпиль Адмиралтейства, но и Ростральную колонну, и Петропавловскую крепость, и самого Петра – все зависело от количества выпитой водки. Сам Гурий водку не пил и в местечковом патриотизме замечен не был, что не мешало ему искренне недоумевать, почему при наличии такого замечательного места, как южное побережье Залива, все прутся на север – в курортные Репино и Комарово. Туда же, курорт, чухна покоя не дает, не иначе! А русские цари не дураками были, вот они – Петергоф и Ораниенбаум, – под боком! И примкнувшие к ним Мартышкино и Пеники – тоже! Дачное Мартышкино обожали петербуржцы – те, старые, настоящие, впоследствии изведенные революцией (а уж они знали толк в местах отдохновения сердца!). Гурий думал об этом каждый раз, когда проезжал Ломоносов, отделявший Пеники от Мартышкина, отделявший работу от дома. Это была замечательная дорога, ничего не скажешь! В велосипедных спицах путалось солнце, в ушах уютно ворочался речитатив сладкоголосой птицы Эдиты – аллилуйя японцам, придумавшим такую незаменимую вещь, как плеер! А может, это и не японцы его придумали, но все равно – здорово! Плеер и в особенности две кассеты «Антология советского шлягера» сделали жизнь Гурия вполне сносной. Во всяком случае, Эдита теперь всегда была с ним, нужно только вовремя менять батарейки. Двух «Энерджайзеров» хватало на целый рабочий день, а за вечер Гурий не беспокоился. Вечером его поджидали винилы и старенький проигрыватель «Аккорд».
«Аккорд» стоял в небольшой пристройке к дому. В этой пристройке Гурий обитал уже несколько лет, изгнанный из дома родителями, которые Эдиту (о, святотатство!) терпеть не могли, а напротив, обожали Аллу Пугачеву и затерявшийся во времени ансамбль «Песняры». Кроме того, папаша Гурия души не чаял в Александре Розенбауме, что было совсем уж несовместимо с легким, как весенний ветерок, акцентом Эдиты.
В обиталище Гурия родители заходили редко – чтобы лишний раз не расстраиваться. Но все-таки заходили.
– Кто бы мог подумать, что наш младшенький дураком окажется? – в сотый раз говорила мать, разглядывая плакаты Эдиты на стенах.
– А младшенькие – всегда дураки. Об этом даже в сказках написано, – в сотый раз говорил Гурий, разглядывая плакаты Эдиты на стенах.
– Наташка – замужем за приличным человеком, Сашка – сам приличный человек. А ты?
– А я – милиционер! – веселился Гурий.
– Милиционеры тоже разные бывают. Тебя в ГАИ устраивали? Устраивали. Что ж не пошел?
– А я взятки брать не умею. Мне взятки руки жгут. Еще сожгут дотла – зачем вам безрукий сын?
– Безрукий – лучше, чем безголовый, – вяло парировала мать. – Хоть бы женился, что ли! И когда ты только женишься?
С плакатов Гурию улыбалась Эдита. Эдита на теплоходе, Эдита на тепловозе, Эдита с микрофоном и без, Эдита юная и Эдита постарше, Эдита с белой лентой в голове, Эдита с теннисной ракеткой в руках, Эдита в демократичном мини, Эдита в респектабельном макси и с цветком орхидеи в декольте. Эдита в кримпленовой тунике, насквозь продуваемой благословенными ветрами шестидесятых. Куда Гурий безнадежно, безвозвратно опоздал.
– Никогда. Никогда я не женюсь.
– Дурак, – еще раз с видимым удовольствием констатировала мать. – И как тебя только на такой ответственной работе держат?
Ответственности в работе Гурия было немного, Мартышкино – не Гарлем и даже не Питер: максимум, что можно выдоить из разомлевшей полудачной местности, – мелкое хулиганство, навязшая на зубах бытовуха и редкие, как фламинго в средней полосе, пьяные дебоши. Венцом карьеры Гурия Ягодникова стало недолгое расследование убийства путевого обходчика, на поверку оказавшееся унылым самоубийством. Записка, оставленная путевым обходчиком, была написана в горячечном бреду, и к ней прилагались три пустые бутылки из-под водки.
– Сам удивляюсь, как меня только на такой ответственной работе держат. Ценят, наверное. Обещают капитана дать за выслугу лет!
– Ты же говорил – майора, – привычно поправляла мать.
– Майора? Значит, майора. Ставки растут.
– Хоть бы кто другой был, а не эта… – Мать умела переключаться в самый неподходящий момент. – Хоть бы кто другой, помоложе…
– Интересно, кто?
– Ну вот хотя бы… Пугачихи дочка, Кристина Орбакайте. Или… Ну, подскажи!
– Людмила Зыкина, – с готовностью подсказывал Гурий.
– Тьфу ты!.. Скажешь тоже, Зыкина! – пугалась мать. – Не Зыкина вовсе, а та, что про «чашку кофею» поет… Не помню, как зовут-то.
– Я тоже.
– Ну, неважно. «Чашку кофею» я бы еще смогла понять, она молодая, красивая…
На этом месте диалог Гурия и матери Гурия, как правило, прерывался. Махнув рукой, мать возвращалась к своим делам – курам и поросенку. А Гурий возвращался к своим делам – винилам Эдиты и яхтам.
Яхты были второй страстью Гурия, которая нисколько не мешала первой. Напротив, обе страсти пребывали в гармонии и каком-то радостном, просветленном единении. Единении необычном, поскольку и сами яхты были необычными.
Это были модели яхт.
Ничего другого Гурию не оставалось, поскольку он смертельно, до потери сознания боялся воды. И с этим ничего нельзя было сделать, это невозможно было подавить никаким волевым усилием, это нельзя было расстрелять из табельного оружия, удушить, четвертовать, колесовать. Водобоязнь стала тяжким крестом Гурия с тех самых пор, как он полюбил паруса. Его любовь к парусам была такой же безоглядной и платонической, как и любовь к Эдите: никакого намека на взаимность, никакого намека на намек. И если с платоническим чувством к Эдите Гурий смирился (ибо вожделеть богиню – грех великий), то с яхтами все обстояло как раз наоборот. Яхты – настоящие яхты, временно оказавшиеся на берегу (а только к таким Гурий был в состоянии подойти), откровенно издевались над ним: ничего-то ты не можешь, бедолага Гурий, ничего-то ты не знаешь о нас. И никогда не узнаешь. Ведь для того, чтобы познать женщину, нужно отправиться с ней в постель. А для того, чтобы познать яхту, нужно отправиться с ней в море. А этого Гурию не светило даже в самом радужном сне. Хотя нет, в снах-то он как раз и отрывался по полной программе: сны Гурия были наполнены фалами, лагами, бизанями и трогательными, как кутята, ласкающими руку шкотиками. Сны Гурия были наполнены ветром и брызгами волн. Эти брызги, соленые и прекрасные, ласкали лицо Гурия, как голос неподражаемой Эдиты. В реальности же, подходя к насмешливым недотрогам-яхтам, Гурий чувствовал себя импотентом. Не самое приятное чувство, что уж тут говорить. И никакого выхода.
Впрочем, выход все-таки нашелся.
Вернее, его нашел сам Гурий, приобретший по случаю книгу «Постройка моделей судов». В этой книге было все: рисунки, чертежи, расчеты. Но самое главное – в ней была надежда. Гурий запасся деревом и парусиной, прикупил необходимые инструменты – и через месяц первая яхта (масштаб 1:10) была готова.
Гурий назвал ее «Эдита».
Вторую, третью и все последующие – тоже.
Теперь в его пристройке насчитывалось ровно тринадцать яхт. Тринадцать «Эдит». Разных по классу и оснастке, но с одной общей чертой: они не издевались над Гурием, они любили его – ведь больше любить все равно было некого. Их сухие кили и выточенные по всем правилам корабельной науки шверты[1] не знали иных прикосновений, кроме прикосновений рук Гурия. Их зарифленные, пропитанные водостойким составом паруса не знали иных прикосновений, кроме прикосновений губ Гурия. К тому же Гурий позаботился о том, чтобы им был виден Залив. В широкое, всегда полуоткрытое окно.
А из рабочего кабинета Гурия Залив не просматривался.
Зато хорошо просматривалась улица, по которой шли сейчас двое – взрослый мужик и пацаненок. Личность мужика была хорошо известна Гурию – Василий Васильевич Печенкин не раз фигурировал в его рапортах как зачинщик пьяных драк в кафе «Лето». Пацаненок же был не кем иным, как сыном Василия Васильевича, Виташей. Самым удивительным было то, что Печенкин вел сына не за ухо, как обычно, а за руку. И вообще, между отцом и сыном наблюдалось завидное согласие, более того, Печенкин-старший взирал на Печенкина-младшего с уважением, если не сказать – с пиететом.
В ушах Гурия звучало «Вышла мадьярка на берег Дуная, бросила в воду цветок», а это означало, что участковый пребывает в самом благостном расположении духа. «Интересно, уж не ко мне ли они направляются?» – лениво подумал Гурий и тут же невольно улыбнулся такому нелепому предположению: Василий Васильевич лейтеху Ягодникова терпеть не мог, общался с участковым только в форсмажорных обстоятельствах, а в мирное время переходил на другую сторону улицы, стоило только Гурию оказаться в поле его зрения.
Теперь все было наоборот. Теперь отец и сын Печенкины направлялись прямо волку в пасть. Долго не раздумывая и никуда не сворачивая.
«Судя по всему – ко мне, – подумал Гурий уже не так лениво. – Судя по всему – форс-мажор!»
…Это действительно оказался форсмажор, да еще какой!
– Родной милиции общий привет, – прогундел Печенкин, втискиваясь в кабинет. И без предисловий ткнул в сына указательным пальцем: – Он, прощелыга!
Яблочко от яблоньки недалеко падает, что и говорить!
– Думаю, это не ко мне, – сдержанно ответил Гурий. – Думаю, это в детскую комнату милиции.
Сочувствия к малолетнему Печенкину у Гурия не было никакого. Он терпеть не мог деятелей типа Виташи: плюгашей-пакостников с соплями под носом и омерзительными мыслями под черепной коробкой. Такие, с позволения сказать, чада мучили домашних животных (от мыши до козы), писали на заборах срамные слова и подозрительно часто вертелись около женского отделения бани. Вместо того чтобы, как и положено чадам, читать Майн Рида и Фенимора Купера. Или «Декамерон» Боккаччо на худой конец.
– Да обожди ты с детской комнатой, – невежливо перейдя на «ты», перебил участкового Печенкин-старший. – Это еще успеется. Мой-то прощелыга трупак нашел. Так-то! Знай наших.
– Что нашел? – не понял Гурий. – Какой такой трупак?
– Настоящий. Смердячий. – От гордости за сына Василий Васильевич даже икнул. – Сидит себе в лодке и ни гугу!
– Да кто сидит?!
– Да трупак! Он бы там до белых мух просидел, если бы не мой прощелыга.
Только теперь до лейтенанта Ягодникова стал доходить смысл тронной речи Печенкина-старшего: Печенкин-младший, находясь в свободном каникулярном полете и шастая где ни попадя, обнаружил какой-то труп.
– Утопленника, что ли? – на всякий случай уточнил Гурий.
– В том-то все и дело, что нет! – Василий Васильевич торжествовал. – Утопленника – это мы проходили. Утопленники что! Ты выше бери. Убиенного.
– Да с чего ты взял, что убиенного?
– Да у него ползатылка снесено! Я сам видел.
– И где же ты все это видел? – Верить известному мартышкинскому выпивохе Гурий не спешил.
– Где-где! В лодочном кооперативе. «Селена».
Легендарный местный долгострой был хорошо известен Гурию. «Селена» затевалась году эдак в восемьдесят пятом, когда Гурий был чуть постарше Печенкина-младшего. Места в кооперативе распределялись между прикормленной питерской интеллигенцией из числа активных членов творческих союзов. Да и строительство шло по-интеллигентски – ни шатко ни валко. Уже потом, когда отгремела перестройка и началась эпоха свободного рынка, его взял в свои руки энергичный молодой бизнесмен. Бизнесмен отгрохал с десяток таунхаузов с эллингами для яхт, после чего благополучно грохнули его самого. Больше никто браться за кооператив не хотел, и он медленно ветшал и разрушался. До Гурия доходили слухи, что несколько домов в «Селене» обжиты, но соваться туда он не хотел. Там, где есть эллинги, есть и яхты.
Настоящие.
А с настоящими яхтами Гурий Ягодников покончил навсегда.
– Хорошо. Сейчас мы туда отправимся…
– Может, ты мне не веришь? – осенило Печенкина.
– На месте разберемся.
– Слышь, лейтенант… Ты тово, обязательно внеси, что трупак мой обормот обнаружил. Обязательно!
– Показания с вас и с вашего сына будут сняты в любом случае. Надеюсь, вы ничего там не трогали, Василий Васильевич? – аккуратно перешел на официоз лейтенант.
– Как можно! – Василий Васильевич так интенсивно замахал руками и заморгал глазами, что Гурий понял: если история с трупом – правда, то склонный к мародерству Печенкин обшмонал тело круче любого лагерного вертухая. Такой и в чужие трусы залезет в поисках наживы, с него станется.
…Печенкин не соврал. В кооперативе «Селена» действительно произошло убийство.
Вот уже три часа здесь работала оперативная бригада из Питера. Ягодников же охранял ближние подступы к таунхаузу, в котором было найдено тело. Пока оперативники занимались местом преступления, худощавый, похожий на циркового морского льва следователь по фамилии Дейнека аккуратно допрашивал Печенкина-старшего, Печенкина-младшего и приятеля Печенкина-младшего, еще одного сопляка-мартыгу. «Мартыгами» традиционно называли молодую мартышкинскую поросль, и второй парнишка был не самым худшим ее представителем. Во всяком случае, Гурию этот мартыга понравился гораздо больше, чем отпрыск Василия Печенкина, хотя он и видел парнишку лишь мельком.
Кажется, его звали Паша.
Именно эти двое – Паша и Виташа – и обнаружили труп, заглянув в эллинг по какой-то своей мальчишеской надобности.
Дело было достаточно серьезным. Настолько серьезным, что его сразу, минуя область, забрали в Питер. О том, что дело уходит в Питер, стало ясно еще на месте, и об этом сообщил Гурию в очередной перекур забубенный опер Антоха Бычье Сердце.
Антоха Бычье Сердце, он же Антон Бычков, был ягодниковским приятелем по школе милиции. Но, в отличие от Ягодникова, явно преуспел, сменил сомнительную фамилию Бычков на роскошную, без страха и упрека, фамилию Сиверс. И так попер по служебной лестнице, что к тридцати годам имел звание майора.
– А мог бы быть и подполковником, – интимно шепнул он Гурию. – Не дают. Бодливой корове, говорят. Сомнительные методы ведения дел, говорят. Ты же знаешь, нрав у меня крутой.
Нрав у Антохи был не просто крутым. Свирепым был нрав у Антохи, чего уж тут скрывать. Можно только посочувствовать тем несчастным, которые окажутся в руках Бычьего Сердца. И зубам тех несчастных. Он один, Антоха Бычье Сердце, мог играючи поставлять клиентов какой-нибудь навороченной стоматологической клинике. И обеспечить процветание всего дружного зубоврачебного коллектива. Гурий лишь подумал об этом, но вслух произнести не решился. Даже шутки ради. Бычье Сердце – тот, каким помнил его Ягодников, – был бескорыстнее матери Терезы. Деньги не особенно интересовали его: в разумных пределах, конечно, не интересовали. Одеться, обуться, выкурить хорошую сигарету, треснуть по хорошему пивку – это да. Все остальное было не так уж важно. Важной была работа, важным было призвание. А призвание у Бычьего Сердца оказалось самым бесхитростным (и потому – мудрым, как чернозем): мочить гадов. Да так, чтобы земля горела у них под ногами. И здесь все средства были хороши. Уже в милицейской школе у Бычьего Сердца проявились все задатки цепного пса-беспредельщика. Один только вид его наводил священный трепет на окружающих: сломанный нос, сломанные уши, низкий шишковатый лоб и вечный бобрик на квадратной башке. А маленькие, тускло поблескивающие глазки Антохи намекали на членство в преступной группировке. И на пару-тройку ходок в зону.
Самым примечательным было то, что и ходки, и членство – все это могло бы стать реальностью, не будь у Антохи умнющего папаши – фрезеровщика с Кировского завода. Внешность и нрав Бычьего Сердца не оставляли у него никаких иллюзий насчет будущности сына.
– Тюряга по тебе плачет, – каркал он пятнадцатилетнему Антохе. – Ой, плачет! Ты уж лучше в менты иди, авось пронесет.
Антоха к доводам папаши прислушался и, повзрослев, подался в школу милиции. А смутные мысли отца оформил в теорию: бандиты и сыщики – близнецы-братья. Люди, замешенные из одного теста. Люди с одним и тем же экстремальным мировоззрением. И с одинаковым отношением к жизни. И к цене за эту жизнь.
Клану милиции Антоха служил верой и правдой: точно так же он служил бы и любому другому, мафиозному клану. Да и время для Бычьего Сердца было самым подходящим: кровавое, нашпигованное криминалом время. День без выезда на убийство он считал потерянным.
– Застой, – ныл в таких случаях Бычье Сердце. – Застой, мать его ети! Измельчал народец, никакого вкуса к жизни!..