Полная версия
Эшафот забвения
Но то, что я увидела в нашей маленькой комнатушке, поразило меня. С тех пор, как сегодня утром я покинула ее, она волшебным образом преобразилась. Теперь это было не затрапезное прибежище отверженных, а филиал маленькой независимой радиостанции: несколько тяжелых катушечных магнитофонов и записывающая аппаратура более мелкого калибра, катушки с пленкой, какие-то пудовые справочники, сваленные в одну большую кучу прямо на вытертый ковер; большие, небрежно разлинованные амбарные книги.
Серьга с кем-то доверительно ворковал по телефону. Телефон тоже был новехонький – черный «Панасоник», – о таком Серьга даже мечтать не мог.
– Серьга!..
Не отрываясь от трубки, Серьга приложил палец к губам: тише, не мешай, ты же видишь, я занят… Я уже успела принять ванну, а Серьга все еще разговаривал по телефону. Наконец он положил трубку.
– Прикури мне сигарету, – переводя дух, сказал он.
– Ты же бросил курить…
– Ты же знаешь, что никто и никогда не бросает курить по-настоящему.
Я выбила из пачки две сигареты, и мы с Серьгой закурили.
– Что здесь происходит? Откуда эта аппаратура?
– Как раз сегодня днем смонтировали… Я же говорил, Гошка пристроил меня на работу.
– Секс по телефону?
– Что-то вроде того. Эти несостоявшиеся самоубийцы так тебе мозги оттрахают, что не обрадуешься…
– Самоубийцы?
– Ты совсем заработалась. Я же говорил тебе о кризисном центре, о телефоне доверия для смертничков… Пока ты со своим режиссером развлекалась, они меня поднатаскали, протестировали, провели показательные стрельбы, сказали, что я – парадоксальная акцентуированная личность со склонностью к нестандартным психологическим ходам. С аппаратуркой обращаться научили. А сегодня благословили на подвиги во имя жизни.
– Прости, прости меня… Из головы вон.
– Я знал, что тебе на меня наплевать, – затянул свою извечную волынку Серьга.
– И как? Уже появились клиенты?
– А то! Такие истории рассказывают – кровь в жилах стынет.
– Что ты говоришь!
– Вот только что беседовал с одной полоумной мамзелькой. У нее трагедия в жизни – не моему сломанному хребту чета. Представь себе, всю жизнь любила одного-единственного мужчину, а он оказался гомосеком. Она с ним развелась, а потом три месяца лежала в клинике неврозов… Вся жизнь псу под хвост.
– Серьезная проблема.
– Это только начало новогодней сказочки. Она нашла себе еще одного, в атлетическом клубе. Мастер спорта по вольной борьбе, гроздья гнева в штанах, подбородок, трицепсы и прочие атрибуты.
– И что?
– А как ты думаешь?
– Неужели и второй оказался с тем же грешком?
– Именно! Правда, на этот раз в клинике она пролежала только полтора месяца. Попривыкла.
– А что теперь? Неужели потеряла веру в человечество? Не очень осмотрительный шаг с ее стороны.
– Потерять-то не потеряла, но зареклась общаться с мужиками, завела себе собаку, пуделечка… А он, паскуда, тоже оказался с гнильцой. Она его на случку, а он от сучек шарахается, нос воротит. А вот кобелькам под хвост заглядывает… Сечешь поляну?
Я рассмеялась:
– Надеюсь, ты ее утешил.
– Ровно полтора часа с ней нянчился, взопрел весь. Не знал, какие аргументы привести в пользу этой гнусной жизни.
– Но нашел все-таки?
– Конечно. Сказал, что я тоже гомосексуалист. Ты бы слышала, как она смеялась! Пропела мне насчет того, что от судьбы не уйдешь. И что с этим нужно кое-как попытаться выжить. Видишь, как все решается? Просто и со вкусом.
– Слепой гомосексуалист, прикованный к инвалидному креслу, – это очень трогательно, как раз в слезоточиво-абсурдном стиле позднего Жана Жене.[2]
– Позднего Виктюка, глупая ты женщина!
– Ты действительно парадоксальная личность. Я тобой горжусь. Вот только все эти твои радикальные… Революционные психотерапевтические приемчики. Не слишком ли они циничны?
– Не слишком. Какой уж тут цинизм может быть в моем положении. Наоборот – человечество, смеясь, расстается со своим прошлым. А потенциальные самоубийцы – это передовой отряд человечества, разведрота в экстремальной ситуации. Главное – огорошить их, тюкнуть по башке, я их до смерти заговорю, ты ж меня знаешь. Я их, подлецов, заставлю жизнь любить.
– Интересно, как отнесется к подобным выкладкам твое начальство? Они вообще тебя как-то отслеживают?
– Отслеживают, щерт их дери, как молодого волка, обложили. Видишь этот аппаратец? – Серьга нащупал рукой угрожающего вида электронное устройство. – Когда я принимаю звонки, разговоры записываются, а этот аппарат сразу перегоняет их в головную контору. Что-то типа параллельного прослушивания, еще Гиммлер такими вещами грешил в «третьем рейхе». Так что все под контролем.
– А эти справочники?
– С этим лажа приключилась. Они все время забывают, что я не вижу ни щерта. Вы, говорят, такой жизнелюб, даже и подумать невозможно, что вы в таком положении.
– А ты?
– А я сказал, что мое положение – это еще не повод… И вообще, я собираюсь долго жить.
– Я тебя люблю, Серьга. – Сердце мое сжалось от нежности.
– Ладно, – засмущался Серьга. – А со съемками у тебя что?…
* * *…Со съемками все обстояло не так гладко, как в первый съемочный день. Что-то нарушилось в стройных представлениях Братны о собственной кинематографической вселенной: он изводил бесконечными дублями актеров и съемочную группу, напрочь вылетел из графика и перестал бриться.
Это была обыкновенная боязнь сделать фильм хуже, чем предыдущий, уж слишком много авансов ему насовали, после такого триумфа первой картины трудно двигаться дальше. Но вскоре он и сам понял это, наглое бесстрашие снова вернулось к нему. В просмотровом зале, где все мы отсматривали первый рабочий материал. Одного беглого взгляда на экран хватило бы, чтобы понять, что это действительно Большой Стиль. Мизансцены были безупречны, крупные планы старухи и мальчика – восхитительны. Даже подружка главного героя была на высоте: из милейшей Даши Костромеевой Братны сумел вылепить отчаянную стерву, абсолютное воплощение зла. Я знала, чем закончится эта история: сопляки Чернышов и Костромеева спустя полгода войдут в пятерку лучших молодых актеров страны, а престарелая Татьяна Петровна отхватит «Оскар» на старости лет…
В конце просмотра произошел маленький инцидент: один из дублей был безнадежно загублен появлением в кадре какой-то женщины. Она мелькнула на заднем плане и продержалась там всего лишь несколько секунд, камера быстро спохватилась и ушла на крупный – к лицу главной героини. Дубль был проходным, но Братны впал в ярость: он ненавидел, когда что-либо выходило из-под его контроля.
– Что это за ботва, Серега? – совсем недипломатично спросил Братны у оператора. – Почему в кадре шляются посторонние?
– А я откуда знаю? – вяло оправдывался Волошко. – Я ж за камерой стою, а не по площадке бегаю. После восьми часов глаз замыливается, вовремя среагировать не успеваешь. Сам должен понимать, если такой крутой режиссер…
– Та-ак… – Обломавшись с Волошко, Братны переключился на меня: – Ева, по-моему, ты у нас отвечаешь за актеров. И за то, чтобы всякие рыла не торчали без надобности в кадре и не губили мне великое кино. Если еще раз замечу что-либо подобное, ты у меня из группы вылетишь как пробка…
…Съемки изматывали меня. Меня изматывали мелкие бесконечные поручения, которыми нагружал меня Братны, – он полностью переложил актеров на мои плечи. Но в этом было мое спасение: я напрочь перестала думать о прошлом, я уговорила себя не думать о нем; тени моих мертвецов перестали тревожить меня. Я знала, что это всего лишь иллюзия, отпуск за свой счет, но была бесконечно признательна Братны за эту иллюзию.
Впервые за много месяцев я научилась засыпать без фенобарбитала. Как только моя голова касалась подушки, я тотчас же проваливалась в сон, обрамленный по краям ровной строчкой телефонных разговоров Серьги. Он втянулся в эту страшноватую работенку, его собственное увечье преданно защищало психику от возможных потрясений, связанных с другими людьми. Серьга оказался отличным психологом со своим собственным подходом к экстремальной ситуации. Он был слишком весел, слишком беспечен, чтобы общаться с самоубийцами, но часто именно это спасало их от последнего шага. Самым удивительным было то, что у Серьги появились поклонницы из числа несостоявшихся смертниц: брошенных жен, отвергнутых любовниц, учительниц младших классов, сидящих без зарплаты, скрытых жертв изнасилования, девочек-подростков, которых донимали прыщи и одноклассники, ВИЧ-инфицированных и трансвеститок…
Мы редко общались – Серьга с головой ушел в работу, она наполнила его растительное существование новым смыслом. За целый месяц у меня был только один выходной (Братны, который, казалось, никогда не устает, тянул из группы все жилы). А единственный день отдыха мы получили только потому, что у Анджея была назначена встреча с представителями дирекции Каннского фестиваля: те уже хотели заполучить новый, еще не снятый, опус Братны. И этот единственный день блаженного безделья оказался полностью забитым каныгинскими историями. Мне хотелось только одного – хорошенько отоспаться за все дни съемок, но рот у Серьги не закрывался. Я услышала массу путаных потешных историй. Я даже не успевала поразиться их трагичности: кроткая девушка травилась из-за любви к Филиппу Киркорову, кроткий юноша резал вены из-за любви к группе «Кисс», ветерана боев за остров Ханко изводили собственные внуки, и он болтал с Серьгой только для того, чтобы спастись от одиночества… Отчаянный парняга из «новых русских» в пику своей жене изрезал ножницами на лапшу тридцать тысяч долларов… Это была самая обыкновенная жизнь и самая обыкновенная смерть.
Тогда, сидя на кухне с остывшим кофейным напитком из цикория и рассеянно слушая россказни Серьги, я еще не знала, что через несколько дней столкнусь со смертью совершенно необычной. Смертью, которая положит начало самой безумной, самой бессмысленной цепи преступлений в моей жизни…
* * *…В тот день Братны заказал сразу две смены в павильоне: мы снимали ключевые эпизоды со старой актрисой. Он торопился: Александрова уже не выдерживала того бешеного ритма съемок, который предложил ей режиссер. Перерывы были сокращены до минимума (Братны необходимо было удержать атмосферу в кадре), но именно в это время старуха стала надолго пропадать. Иногда мы искали ее часами и находили в самых невероятных местах почти в полубессознательном состоянии: она смертельно уставала, это было видно. Ее отпаивали валерьянкой, а неунывающий Вован предложил перевести актрису на легкие наркотики («Ей это будет даже полезно, други мои, – увещевал нас Трапезников. – Во-первых, поддержит слабеющую плоть. А во-вторых, пусть бабулька увидит красочные картины бытия. Может быть, даже какой-нибудь маршал пригрезится на танке «Т-34»). Я возненавидела Трапезникова за эту тираду. Но самым ужасным было то, что и сам Братны стал склоняться к этому варианту допинга. Я даже позволила себе вступить с ним в открытый конфликт, впервые за все время работы.
– Не сходи с ума, Анджей. Ты же убьешь ее этим… Она старый человек и может не выдержать.
– Кто здесь говорит о людях, – никогда еще я не видела Анджея в таком неистовстве. – Здесь нет людей. Здесь есть только детали композиции… Все, что я хочу сказать миру, гораздо важнее самого мира. Неужели ты не понимаешь?
На секунду мне показалось, что я говорю с безумцем.
Безумцами были все они, я видела, что происходит с группой: они все втягивались в орбиту режиссера, к концу первого месяца съемок стали путать реальную жизнь с жизнью, придуманной Братны. Да и сама я стала безумной: иногда я ловила себя на мысли, что хочу остаться в пределах еще не снятого фильма навсегда. Это был галантный анатомический театр, образцово-показательная бойня, где Братны с усердием заправского мясника освежевывал все человеческие чувства. От этого зрелища невозможно было оторваться, это был допинг посильнее вовановских тяжелых наркотиков. Братны обожал все то, что делает, у него был страстный испепеляющий роман с каждым из актеров, который развивался только в пределах площадки. Синонимами его любви были ненависть и полное безразличие, наплевательство и вероломство. Его любовь разрушала, но я, как и все, поняла это слишком поздно, когда силки были расставлены и неосторожные пернатые пойманы.
Я приходила в себя только дома.
А старуха по-прежнему исчезала в перерывах. Одурманенные колоссальным напряжением съемок ассистенты не могли уследить за ней. И тогда, едва придя в себя и проклиная все на свете, мы отправлялись на поиски.
Однажды я нашла ее в одной из многочисленных костюмерных. Старуха сидела в простенке между летными комбинезонами Второй мировой войны и траченными молью кирасирскими мундирами армии Наполеона – последний привет от эпопеи «Война и мир».
Ее лицо, изуродованное потекшим гримом, было мертвенно-бледным, обтянутые тонкой кожей скулы заострились – мне даже показалось, что она умерла. Только сейчас я заметила, как стремительно она постарела за время съемок: как будто бы прошел не жалкий месяц, а несколько лет. Может быть – несколько десятков лет… Но по-настоящему испугаться я не успела. Александрова открыла глаза и посмотрела на меня.
– Забыла, как вас зовут, – прошелестела она.
– Ева.
– Да-да, Ева…
– Пойдемте, Татьяна Петровна. Пойдемте, вас все ищут.
– Меня все ищут, вот как… Впервые за сорок лет я кому-то нужна. Это, должно быть, приятно. Но… Скажите вашему режиссеру, что я больше не буду играть. Я не могу.
– Я понимаю, вы устали.
– Я боюсь.
Она сказала это неожиданно молодым, почти девчоночьим голосом, как будто хоть этим могла оправдаться в том, чего никогда не совершала. Мне и в голову не могло прийти, что все страхи принадлежат молодым. Даже страх смерти… Но почему я подумала о смерти?… Ничего такого она не произнесла вслух.
– Пойдемте. – Лучшего я придумать не могла, дурацкий попугай-ассистент.
– Вы не понимаете… Я просто чувствую, что будет потом. Я чувствую, что здесь что-то происходит. В мое время… В мое время режиссеры так не работали. Почему он заставляет меня умирать? По-настоящему умирать? Почему он так хочет моей смерти?…
Я с трудом подавила раздражение, внезапно возникшее к упрямой старухе.
– Это обыкновенная работа, Татьяна Петровна. Вы просто давно не имели дела с кино. И возраст, я понимаю.
– Да, я, должно быть, очень старая, – она с радостью ухватилась за эту мысль, – вы можете найти кого-нибудь помоложе. Возьмите другого. Возьмите гадину Фаину, я ее видела совсем недавно. Может быть, загоните ее в гроб, как загоняете меня, то-то будет подарок к моему юбилею… Она всегда меня ненавидела, так ненавидела, что загремела с язвой желудка в пятьдесят пятом году. Она была готова на любые подлости, особенно когда мне досталась роль в «Ключах от Кенигсберга»… Вы видели этот фильм? А мужа у нее я все-таки отбила. Был такой красавец генерал-майор Бергман, из поволжских немцев. Начштаба округа. О, это была шумная история, почти Шекспир… Вам нравится Шекспир, деточка? Так эта гадина из принципа осталась на его фамилии. Она и сейчас Бергман, а я-то, наивная, верила, что она уже подохла в каком-нибудь доме призрения… А тут объявляется… Она ведь тоже хотела получить эту роль, старая перечница…
Старая перечница Фаина, какой-то начштаба округа… Старуха бредит, явно нужно сказать Анджею, чтобы он немного ослабил натиск; еще несколько дней съемок такой интенсивности – и мы можем потерять актрису.
Тогда мне удалось вернуть Александрову на площадку. Ничего не значащий разговор забылся, а Братны по-прежнему вытягивал из нее все жилы, с фанатичным упрямством заставляя старуху играть угасание, предчувствие близкого конца.
И вот теперь этот конец, это угасание должно растянуться на две смены подряд: если понадобится, Братны закажет еще одну смену – три, пять смен… И никто не уйдет с площадки прежде, чем самый важный эпизод первой половины фильма – смерть старой женщины – не будет отснят. Братны нужна полная достоверность. Ни секунды не колеблясь, он заставил бы ее умереть по-настоящему, лишь бы достигнуть необходимого ему эффекта…
…К двум часам ночи все – от осветителей до оператора – были совершенно измотаны. Все, кроме Братны: казалось, в нем открылось второе дыхание. Никогда прежде я не видела его таким нестерпимо красивым. Под настойчивое жужжание камеры Александрова уже несколько раз теряла сознание в кадре – и Братны никому не позволил подойти к ней.
Серега Волошко, серьезно напуганный происходящим, хотел было выключить камеру – и тогда Братны ударил его: по-женски неумело и сильно.
– Снимай, сволочь! Ты должен все зафиксировать, слышишь?
– Да она же сейчас боты завернет, ты что, не видишь? Я на смертоубийство не подписывался! – Нешуточный испуг придал Сереге смелости.
– Ты подписался на кино. Ты профессионал, значит, делай, что тебе положено. Обо всем остальном буду думать я. И отвечать тоже.
– Мне говорили про тебя. Про твои штучки. Я не верил, а надо было поверить… Это не кино, это бойня какая-то…
– Только это и есть настоящее кино. Ты понял меня? Снимай! И не вздумай запороть мне последние кадры!
Взмокший, как мышь, Волошко подчинился. Но спустя полчаса мы были вынуждены прерваться. Старухе стало по-настоящему плохо. Ее отвели в гримерку и уложили на старый продавленный диванчик. Я, Анджей и Леночка Ганькевич остались с ней. Я – на правах ассистента по актерам, а Леночка – из чувства почти животной, всепоглощающей ревности. Рядом с Братны она не выносила никого, кроме себя.
Александрова едва дышала.
Братны опустился на колени у изголовья диванчика, взял сморщенную лапку актрисы и прижался к ней всем лицом.
– Я прошу вас, Татьяна Петровна, милая… Вы – самая лучшая. Никто, никто не сделает это блистательнее вас, никто не сыграет достовернее… Вы – актриса, о которой я мечтал всю жизнь… Вы – больше чем актриса. Любой режиссер скажет вам то же самое… Вы лучшее, что может быть в фильме. Без вас он мертв, без вас он ничего не стоит. Я прошу, соберитесь. Осталось всего несколько дублей. Нужно, нужно собраться… Если вы не сделаете этого – вся моя жизнь теряет смысл. И кино теряет смысл… Я прошу вас. Прошу…
– Неужели оставите без внимания такую страстную просьбу? – не выдержав, обратилась Леночка к Александровой. В ее выжженном голосе были угроза и мольба одновременно. Теперь я точно знала, как выглядит ревность.
И эта животная нерассуждающая ревность повела Леночку еще дальше.
– Старая сука, – не сдержавшись, сказала художница севшим от долго скрываемых страстей голосом, – не ломайтесь, старая вы сука!
В комнате повисла тишина.
– Пусть она выйдет… Пусть эта женщина выйдет, – тихо, но почему-то без злобы, сказала Александрова.
Анджей кивнул и поднялся.
– Уходи, – прошептал он и решительно взял Леночку за плечи.
– Не смей орать на меня! Плевать я хотела на твою копеечную работу. И на тебя вместе с ней.
– Пошла вон отсюда, тварь! И не смей появляться, пока я тебе не позволю.
Еще секунда, и Братны ударил бы художницу.
– Хорошо. Я уйду, но ты еще об этом пожалеешь.
– Давай-давай, чтобы духу твоего не было на площадке. Расчет получишь у Кравчука.
Только теперь я заметила, что Александрова с интересом наблюдает за происходящим. Отношения между актрисой и художницей по костюмам не задались с самого начала: возможно, все дело было в том, что молоденькая Леночка была слишком похожа на молоденькую Александрову пятьдесят лет назад. Возможно, все дело было в костюмах, которые Леночка создала специально для Александровой: все они были неуловимо похожи на саван, все они слишком явственно напоминали о смерти…
– Ты пожалеешь, Анджей, – продолжала бессильно угрожать Леночка, не двигаясь с места, – я еще устрою тебе кино.
– Пусть она выйдет, – снова попросила Александрова.
Анджей так толкнул Леночку, что она едва не упала. Плотно прикрыв дверь за художницей, он повернулся к Александровой:
– Все в порядке, Татьяна Петровна. Она вас больше не побеспокоит.
– Я не хочу ее больше видеть, – запоздало закапризничала старуха.
– Да. Я понял. Больше вы ее не увидите.
– Хорошо. Через двадцать минут я буду готова. – В интонациях актрисы прозвучали повелительные нотки: теперь, когда она интуитивно нащупала стиль общения с неистовым режиссером – этот непритязательный стиль назывался «рабочий шантаж», – она уже могла диктовать условия. Под угрозой срыва съемок Братны стал кротким, как овца. – А теперь, с вашего позволения, я побуду одна.
– Да-да, конечно. Мы подождем вас. – Анджей кивнул мне.
– Анджей, – голос Александровой остановил нас возле самой двери, – не обижайтесь на меня, молодой человек. Я еще не самый тяжелый случай.
– Что вы, что вы, – противно сюсюкнул Братны.
– Я знавала одну примку одного театрика. С кино у нее так и не сложилось… Так вот, эта гадина бросала в своих костюмеров букетами. А ей дарили в основном розы, этот высший генералитет был всегда очень консервативен, он считал, что актрисам нужно дарить только розы. Замечательные розы с замечательными шипами. Мне тоже дарили розы.
– Я учту, – не к месту ляпнул Братны. – Ева зайдет за вами.
– Не стоит, – отрезала старуха, – я же сказала, что приду сама. Через двадцать минут.
Мы вышли, осторожно прикрыв за собой дверь.
– По-моему, кое-кто научился ставить тебя на место, – не удержалась я.
– Не советую тебе этим злоупотреблять и об этом распространяться, – посоветовал мне Братны, выглядевший, как Наполеон после Ватерлоо.
– Да, я в курсе. Расчет всегда можно получить у Кравчука.
– Догадливая девочка.
– Хочешь кофе? – Кофе готовила Леночка Ганькевич. Когда-то я тоже знала несколько рецептов отменного кофе, но теперь предпочитала не вспоминать об этом, так же, как и обо всем остальном. Леночка же приносила кофе ежедневно и на всю группу в нескольких больших термосах. Дядя Федор даже предложил доплачивать художнице за хлопоты.
– Я не пью кофе, – брезгливо сказал Анджей.
…За то время, что нас не было на площадке, съемочная группа разбрелась по павильону, как стадо коров, потерявшее пастуха. У пятачка возле камеры жалась только одна дисциплинированная корова, или скорее теленок, – исполнитель главной мужской роли Володя Чернышов. Его присутствие на ночной смене было совершенно необязательным. Но он остался – пока на площадке был Братны, Чернышов не мог уйти никуда. С самого начала съемок он страдал синдромом всех новичков в кино – страстной влюбленностью в режиссера, взявшего его на роль. Это было совсем иное чувство, чем страсть, которую испытывала к Братны Леночка Ганькевич, но не менее сильное. И это чувство не создавало никаких дополнительных проблем. Братны мог приказать Чернышову сделать в кадре все, что угодно, – вскрыть себе вены, выброситься из окна, изнасиловать героиню и всех подруг героини, – и Чернышов сделал бы это. «Испепеляющая страсть всегда безнравственна, иначе она не была бы страстью», – любил шутить Братны по этому поводу. Пожалуй, если бы режиссер захотел, у перспективного, легко внушаемого актера открылись бы стигмы…
…При виде такого наплевательского отношения к делу едва успокоившийся Анджей завелся снова:
– Что же это за подонки, мать твою, ни на кого нельзя положиться! – Он пинком согнал с режиссерского кресла прикорнувшего там второго оператора Антошу Кузьмина.
– Пожалей ребят, Анджей. Вторая смена подряд… Все устали. – Я помогла безответному Антоше подняться.
Кузьмин потирал ушибленный зад, но вступить в открытую полемику с мэтром так и не решился.
– Мне плевать, что все устали. Мне плевать, что все устали, когда речь идет о моем кино. Если через десять минут они не будут на своих местах…
– Они будут на своих местах, ведь ты уже пришел.
– Держи карман шире. Пойду собирать этих болванов.
Анджей исчез тогда, когда к площадке стала подтягиваться группа. Через десять минут большая часть тунеядцев и отступников действительно была в сборе.
Ко мне подсела Ирэн с выражением вселенской скорби на лице.
– Ты не знаешь, кто в гримерке? – спросила она.
– Старуха. Отдыхает, приходит в себя и собирается с силами. А что?
– Я забыла кассету. Оставила прямо на столе. Наконец-то купила «Пурпурную розу Каира»… Лицензионная. Несколько лет за ней гонялась, а когда он был по телевизору, так и не смогла записать… Эта тварь, мой бывший муж… Он бы меня убил. Господи, какая я была дура! Ты видела этот фильм?
– Не имела счастья. – Сейчас начнется та же волынка.
– Ты с ума сошла! Фильм старый, но потрясающий сюжет. – Ирэн вцепилась в меня мертвой хваткой, я была свежачком, не посвященным в интеллектуальные построения Вуди Аллена. – Миа Фарроу, бедняжка, влюбляется в киногероя, это такая тихая страсть… Тихая и испепеляющая, прямо кровь в жилах стынет… И он сходит к ней с экрана, он оживает, боже мой, у меня сердце готово из груди выскочить!.. Это так тонко, так умно…