Полная версия
Радужная топь. Избранники Смерти
Чистое голубое небо помрачнело, небольшое белоснежное облако над лесом начало густеть, наливаясь тяжелой чернотой. Дождь хлынул внезапно, словно над головой ведьмы перевернули ведро ледяной воды. Она мгновенно промокла до костей, но, выстукивая зубами дробь, продолжала бормотать, протягивая к небу золотой кружок.
Яркая вспышка едва не ослепила ее. Скользнув между деревьями, тонкая огненная нить протянулась от темного облака к зажатому в руке ведьмы кружку металла. Небесный огонь обвил золотой знак, раскалил его так, что Надзея взвыла от боли в пальцах. Капли дождя шипели, разбиваясь о раскаленный амулет. Словно спасаясь от воды, огненная змейка юркнула в металл, продолжая светиться из его глубины, а после и вовсе затихла, смирив до времени свой небесный нрав.
Дождь иссяк. Трясущаяся от холода, обессиленная Надзея спрятала золотой кружок за пазуху и, в последний раз прошептав хвалу своему покровителю и его радугам, побрела прочь. Грибы подросли от колдовского дождя и теперь белели без прежней робости, с каким-то дерзким вызовом. Надзея попыталась перешагнуть через них, оступилась и, поскользнувшись, повалилась навзничь. Ветер прошелестел в листве, словно смеясь над неуклюжей жрицей, сбросил ей в лицо град тяжелых капель.
Надзея сдержала злые слезы.
Теперь осталось затаиться рядом с Чернцем, заставить Эльжбету без бед вы́носить наследника и дождаться нужного часа…
Глава 13
…когда скатится за край леса красным яблоком усталое солнце ранней осени, еще дышащее жаром, словно натопленная печь, но уже ленивое, медленное, с усилием вползающее на небосклон много ниже прежнего и собирающееся на покой задолго до того, как уйдут с гулянья последние певуны.
Бяличи гуляли долго. Пели по дворам и на площади, славили нового князя, на день позволив себе забыть о том, что по-прежнему висит над Бялым тень чернского душегуба, что молодой князь их – бессильный калека.
Осень уже вступала в свои права. Яблоки в садах налились бесстыдным румянцем, на припеках трава пожелтела и пожухла, ложилась в изнеможении, прижимаясь к матери-Земле. В лесной тени еще было зелено, дышало прохладой, но в прохладе этой уже чувствовалось дыхание осенних ветров.
Солнце село, и холод подступил ко дворам, загнав певцов по домам. Бабы повели пьяненьких. Какая-то девчонка, звонко смеясь, пробежала мимо черного крыльца. Мелькнул беленький платочек, плеснули рыжеватые косы, хлопнули девчонку по спине, заставляя бежать скорее. Припустивший за ней молодчик бегал куда хуже. Поняв, что беглянку не настигнуть, выругался тихо, поминая бабьи глупость и норов, и побрел на далекие голоса расходящихся певунов.
Защемило сердце Иларию. Вспомнились снова – вовсе некстати – покосившаяся лесная избушка и юная травница, срывающая крестоцвет.
До боли захотелось вернуться туда. Казалось, на этот раз она непременно окажется там. Дом, пустой и стылый, наполнится ее смехом, светом влюбленных глаз.
Рад бы к Землице на постой, да грехи не пускают.
Иларий дождался, пока смолкнут голоса, нырнул во тьму, где мелькнул белый платок, и появился снова через малое время, таща на себе безвольное тело. Могло показаться, манус помогает крепко подгулявшему приятелю добраться до дома, да только повернули друзья не в сторону городских застроек, а к реке.
Бяла шумела во тьме, веяла прохладой темная вода. Ветер, словно перебравший гуляка, трепал ветви и камыш, хлопали ладонями волны по мокрым круглым задницам прибрежных валунов. Разве расслышишь в такую ночь тихий плеск, влажный шорох?
Иларий, ежась от холода, собрал по берегу камней поувесистей, наполнил плотно подвязанную поясом рубаху лежащего на земле мертвеца, набил в штанины и замотал низ веревками. Из-за пазухи мертвого показался белый краешек – вышитый платочек, девичий. Иларий покачал головой. Забыл в суматохе Тадеуш – и ко благу. Пусть идет прошлое ко дну. А то воротится – и все плохо придется.
Он затолкал платочек мертвому в рукав, чтоб не выплыл как-нибудь по течению, не выдал места речной могилы. С усилием столкнул отяжелевшее тело в воду.
Прошлое плеснуло и ушло во тьму.
Иларий повернулся, чтобы пойти к молодому князю. Тадек, верно, изводится, не увидел ли кто, как манус выносит мертвого. Но ноги отказались повиноваться. Иларий сел, опустил руки в остывающий песок. Он приятно холодил горевшие огнем шрамы.
Манус прислушался к себе. Снова в один день лишился он огромной части своего прошлого. Погибла от радужного ока глупая Каська, решил свою судьбу безумный Якуб. Ведь он любил их, жалел… когда-то.
Казалось, гулкая влажная тьма с берега Бялы переселилась и в душу мануса. Пусто, холодно. Если и чувствовал он что, то только облегчение – не нужно больше бояться, что дознается Каська, кто убил ее мужа, что признается перед народом в отцеубийстве, примется виноватиться Якуб, что узнает об Иларии Чернец. Что случится беда.
Все случилось. Случилось страшнее, чем ждал он, чем думал. Случилось и обошлось, оставив только пустоту и облегчение. Словно вместе с камнями с берега положил за пазуху мертвому Иларий и камни со своей души.
«Седьмицу-другую побуду при Тадеке, присмотрю, а там – пропади все пропадом. Поеду искать Агнешку», – пообещал себе Иларий, поднимаясь с песка. Бранясь, отряхнул влажный песок с сапог.
Глава 14
Не отпускало странное чувство. Даже для него, истиннорожденного сильного мага, странное. Словно бродит где-то рядом грозовая туча, зреет, а дождем никак не разразится.
Болюсь поежился, отошел подальше от входа на ледник. Когда в своем убежище работал князь, подземелье не казалось таким жутким. Холод и запах смерти словно таились на леднике, опасаясь князя. Теперь, когда здесь остались только старый Болюсь и Конрад, улучивший свой час, страх тянул к слугам князя длинные ледяные щупальца, напоминая о боли и страдании, которыми здесь, казалось, пропитаны были все стены.
Конрад сердито собирал в корзинку склянки, оставленные Владиславом. Под вечер прискакал от Яснинок мальчишка, сказал: в поле у большого валуна, куда повела деревенская колдунья рожать какую-то бабу, открылась топь. Колдунью приломало, бабу вытащили. И с ней, и с ребенком все хорошо, только напугалась сильно, а колдунью всю переломало – мертвая лежит. Да только око не закрылось. Так и смотрит. Маги к нему не идут – кому охота попасться. Мертворожденные не знают, что делать. Последнее поле неубранное стоит. На силос.
– Ждали, думали, закроется, а оно все светит и светит, светит и светит, – бормотал мальчик, пока Болюсь вел его на кухню, усаживал на скамью. Старик сказал ему лишь пару слов – петля легла легко, мальчик успокоился, принялся есть. Болеслав прокручивал в голове, приготовляя к действию привычное свое оружье – слова, думая, как скажет князю, что, едва вернувшись, должен господин отправляться в поля. Но Конрад, осмелевший без хозяйской руки, отчего-то решил, что они справятся сами. Благо князь оставил довольно склянок со смесью, закрывающей радужный глаз топи.
Болюсю ехать не хотелось. Бродило, перекатывалось внутри, в кишках, предчувствие дальней беды. С трудом удерживался словник, чтобы не заглянуть под полог будущего, да боялся тратить силы – вдруг понадобятся, если прихватит Конрада око, потащит к себе. Стар был уже Болеслав, колдовал-то так же легко, как в юности, да силы прибывали не так скоро.
Книжник и словник вышли на крыльцо, у которого уже ждал возок. Конрад полез на место рядом с возницей, держа на коленях драгоценную корзинку, оставив Болюсю почетное право трястись сзади.
Словник, кряхтя, полез в возок. Откуда взялась девчонка, один ветер ведает. Подскочила, схватила старого словника за руку, затрещала:
– Дедушка, помните меня? Вы ведь в Бялое едете? Землицей и ее благостью умоляю, возьмите с собой. Собиралась долго, другой возок и уехал. А как матушка-княгиня передумает…
Болюсь хотел оттолкнуть ее руку, ответить, что ни в какое Бялое они не поедут, хватает там народу и без них, но не успел. Закрутило, поволокло в серую хмарь грядущего. Полопались, рассеялись нити настоящего, и сквозь замершее мгновение глянуло на словника белое лицо с черными провалами глаз. Лицо ли? Голая кость, обнаженные в мертвой улыбке зубы. Череп скрипнул челюстями, отвалил нижнюю, и из пустого безъязыкого рта вырвался дикий хохот. Мертвец сгреб в охапку болтливую девчонку, прижался острыми зубами к ее пухлым губкам, и она подалась ему навстречу, словно любовнику, обвила руками за шею. Хохот. Дикий хохот мертвеца заполнил голову словника, слезы брызнули у старика из глаз, язык, распухший в одно мгновение, не уместившись во рту, вывалился.
– Дедушка! Люди добрые! – заголосила где-то рядом девчонка. Словник видел ее, словно через воду, словно он лежал на дне реки, над ним плыли облетевшие с березы первые желтые листья, а над ними, над самой водой, склонилось лицо перепуганной девчонки, звавшей на помощь.
– Не… езди… – выдавил хрипло Болеслав. – В Бяло… не… езди. Смерть… Лицо… белое…
Девушку оттолкнули. Над Болюсем навис Конрад, приложил ко лбу словника свою книгу, по ней, слепя старика, побежали ручейки силы. От книги пахло копченым салом, свежим хлебом и медом.
Болюсь прикрыл глаза, позволяя заклятью Конрада вытащить себя из ледяной пучины видения. Какое-то время он уже мог дышать и без боли открыть глаза. Оказалось, что он лежит на земле под колесами возка. Конрад сидел возле, одной рукой прижимая к себе корзинку со склянками, другой – книжку. Вид у него был утомленный. Едва ли Конрад годен был ближайший час к тому, чтобы закрыть хоть что-то, кроме опустевшего горшка с кашей.
– Смотри-ка, Игор, кто тут у нас отдыхает. Что, батюшка-словник, сам притомился и книжника моего уморил? – раздался внезапно над головами магов знакомый голос Чернского господина. Владислав, в запыленном коричневом плаще, спрыгнул с козел. Игор, пошатываясь, сполз с воза, на котором лежал под темным покрывалом какой-то ком.
Приглядевшись, словник понял, что и сам Владислав Радомирович едва держится на ногах.
– Да ведь сегодня днем должен был Якуб Бяломястовский к камню идти? – удивленно спросил Конрад.
Владислав мрачно кивнул, ловя лошадей под уздцы, чтобы отвести к дому. Конрад поднял на ноги словника. Все двинулись следом за князем. У черного крыльца Владислав сам выпряг хрипящих лошадей, отер им пенные морды полой своего плаща. Лошадкам словно бы полегчало.
– Решили не ехать? На башнях что? У нас тут в Яснинках… – затараторил Коньо, решив, что князю лучше, но Владислав прервал его.
– Были мы в Бялом. Все честь по чести. Наследник Якуб. Камень засветил. Признали. – Владислав словно выдавливал из себя по слову, с усилием выговаривая короткие, рваные предложения.
– Да как же? – изумленно спросил словник. Конрад шикнул на него, помахал, словно крылышками в воздухе, толстыми ладонями.
– Да не шипи ты, Коньо, – с досадой проговорил князь. – Долетели. В лесу за воротами пришлось уж на землю. Ногами. А то наши хоть и знают… что я ветров сын, да своими глазами… не видали. Перепугаются. Тяжело далось. Кони устали. Игор едва лук не опалил. И вы, вижу, не особо веселы, да только отдыхать позже будем. На возу подарок у нас из Бялого.
Конрад подошел к возу, глянул под ткань, охнул.
– Батюшка Болеслав, не поможешь ли Конраду отнести подарок вниз, да положите на ледник. Переменю рубашку и спущусь.
– Да что ей теперь? – буркнул Конрад. – Уж приломала топь. Только пробы взять, да и то зачем? Есть же склянки.
– Есть. Да только тут дело другое. Я сам видел, как ее приломало. Своими глазами. Как открылось. Как потянуло, сам чувствовал. А что… в Яснинках?
Конрад стал примериваться, как бы донести жутковатую ношу, но не пришлось. Игор, с трудом переставляя ноги, со злым шипением поднял на руки ком изуродованной плоти и понес по ступенькам крыльца, хрипло каркнул: «Отвори мне, Конрад».
Книжник толкнул дверь, пропуская закрайца вперед, оборотился к хозяину.
– В Яснинках деревенская ворожея око открыла. Ее приломало. А око не захлопнулось, а уж третий день в поле стоит. Светит и светит… – от волнения повторил слова сельского мальчишки Конрад.
– Светит, говоришь. А что делала ворожея?
– Баба там у них рожала, – пробормотал толстяк, наткнувшись на цепкий взгляд князя.
– Молилась, верно, – словно самому себе заметил Владислав. – Ладно. Занеси на ледник, а потом поедешь на башню, да только не в ночь. Не полезут деревенские к оку, не совсем уж увальни. С утра поедете и затворите. Пары склянок хватит. А то ты со страху-то полную корзинку накидал. Этак я не напасусь снадобья. Спокойно ли все в дому?
Толстяк и словник кивнули. Князь и Конрад поспешили в дом, а Болеслав замешкался на крыльце, огляделся, ища глазами девчонку, что просилась в Бялое. Не отыскав, обошел дом и выглянул на двор как раз в то время, когда воз, груженный каким-то скарбом, скрылся между домами. На нем сидели три бабы. Рядом с кучером заметил словник и девчонку с косой. Упрямая, верно, не послушалась его, а может, не услышала. Подалась-таки в свое Бялое.
Словник вынул из-за ворота земляной круг, приложил к губам.
«Может, и не на погибель поехала, – сказал он себе неуверенно. – Может, и не про нее мне показалось… Авось обойдется».
Глава 15
Авось пронесет беду мимо, как черную тучу.
Агата еще раз приложила руки к животу дочери. Прикрыв глаза, попыталась направить силу в перстень, а из него в рыхлое тело Эльжбеты. Ледяной смерчик пронесся в груди, остудил руку, кольнул холодными иглами пальцы и бросился в зеленый камень кольца. Взвился там, обратившись в шар ледяного воздуха, и, получив на мгновение волю, прошелся вокруг пальца, покрыв колечко инеем. Но не хватило всей силы Агатиной проникнуть сквозь заклятье, наложенное Владиславом.
Может, и не догадался он, что Элька сделала, да только глаза не обманешь – еле жива была княгиня, тяжко давался ей наследник. Это уже теперь пришла в себя да осмелела, когда угнездилась рядом эта черная ворона Надзея. Уже хотела ее Агата со двора согнать вместе с проклятой советчицей-нянькой, да только Эльжбета вцепилась в свою новую страшную игрушку так, что не оторвешь.
И теперь, стоило матери в изнеможении отнять руки, присела на постели и ворчливо спросила:
– Надзея где? Позови!
Горечью отозвались в губах слова дочери. Только что хотелось прижать ее к себе, защитить, да только глянула Агата на Эльку – и словно бы оборвались все добрые нити. Не могла эта капризная злая баба быть ее Эльжбетой, голубкой Бялого. Как за считаные седьмицы превратилась она в эту полнеющую день ото дня гусыню, готовую в любой момент ущипнуть или клюнуть? На смену горькому удивлению неожиданно пришел гнев. Мало ли что Элька здесь хозяйка, а она гостья – не дело так с матерью говорить. Не была бы Эльжбета так глупа, как показала, давно вернулась бы Агата в Бялое к сыну.
– Никого я звать не стану! Разве я девка, чтобы ты мне приказывала! – прошипела она, глядя на дочь сердито.
Эльжбета надула губы, уперла руки в бока, уставилась на мать взглядом исподлобья. Да только покрепче была Агата, она, бывало, в такие гляделки самого Бяломястовского Лиса переглядывала. И делал Казимеж все по-жениному. Эльжбета опустила глаза, несколько раз моргнула, и слезы обиды тотчас полились из ее покрасневших глаз. Элька, и не думая встать с постели, протянула к матери руки, подняла блестящие от слез глаза.
– Матушка, страшно-то как!
Агата подошла, прижала голову дочери к животу, погладила по волосам, стараясь вернуть пальцам прежнее тепло, да только получалось плохо. Одиночество, зябкое, темное, нахлынуло, вытеснив из души все до последней искры. Агата вдруг остро почувствовала, что она совсем одна. Одна против страшного зятя, против дочерней глупости, подлости черной ведьмы, безоглядной верности няньки. Одна – вдали от сына, от ставшего родным Бялого.
Скажи ей раньше кто, что будет она скучать по дому Казимира, где вытерпела столько обид, столько грязи и душевной боли, не поверила бы… Но то раньше.
Ядвигу услала…
Думала, поедет девка в Бялое, передаст Якубу материнское слово и благословение – и отступит тоска. Но без Ядзи, без вечной ее болтовни и шустрых глаз почудился княжеский терем вовсе мертвым. Словно не люди вокруг, а головы, прибитые к Страстной стене – не живут, не любят, только жалуются, что Судьба к ним несправедлива, да зубами скрипят.
Самой захотелось выбежать во двор, как есть, в домашнем, без скарба, да что там – без узелка, с пустыми руками да одним золотничьим перстеньком напроситься в ближайший обоз до Бялого. Представился высокий вызолоченный закатным солнцем терем, широкий двор, запах моченых яблок. Широколобый мужний гончак как всегда отирается у крыльца, ждет, кого бы обрехать, или высматривает, нельзя ли чего стащить съестного. Представилось, как встают, завидев ее, и кланяются до земли дружинники, как, блеснув глазами, прикладывает с почтением белые руки к груди манус Иларий, и глаза у мануса синие, с искрой, как глубокая вода Бялы, когда только тронется лед, начнет давить и крошить сам себя, а из-под ледяного крошева вода засветится. Синяя-синяя.
Агата едва не заплакала. Закусила губу…
Элька всхлипнула, вытирая мокрые щеки о платье матери.
– Разве тебе меня совсем не жаль? Ведь это ты виновата. Ведь ты позволила отцу меня просватать. За что?
Агата с трудом сдержалась, чтобы не оттолкнуть ее.
Сама хотела бы она знать, за какой такой грех Казимеж откупился от Владислава Чернского дочерью. Умер Казик – теперь с него спросу нет, а спрашивать у Чернца – никакое любопытство не заставит.
Агата вздрогнула, увидев, что тот, о ком она только что думала, стоит прямо перед ней и пристально смотрит в глаза. Ни дверь не скрипнула, ни половица – казалось, Владислав шагнул в комнату прямо из ее мыслей.
Чернец приложил палец к губам: молчи, мол, тещенька. Вопросительно указал глазами на Эльжбету. Агата, все еще прижимая голову дочери к животу, покачала головой и махнула свободной рукой как можно пренебрежительнее: иди, мол, зятек, не тревожь нашу голубку.
Чернец усмехнулся. Никакие жесты не могли спрятать страх в глазах тещи.
От усмешки черты его лица еще больше обострились, и Агата с удивлением отметила, что князь выглядит непривычно усталым, даже больным. Усталость была во всем – в его движениях, взгляде, повороте головы.
Князь кивнул на дверь и вышел, так же бесшумно, как и появился.
Агата испугалась, что у двери он мог столкнуться с Надзеей. Поскорее уложила Эльжбету на постель, уговорив немного поспать, пока она пошлет за ведьмой. И сама не могла бы сказать, отчего скрыла от дочери, что ее муж вернулся.
Агата вышла, остановилась, держа в руке оплывшую свечу, всмотрелась во тьму. Тут как ни старайся принять горделивый и уверенный вид, а ничего не выйдет. Любой, кто вглядывается в темноту поверх тонкого язычка свечки, походит на ребенка, идущего по ночному дому в родительскую спальню в полной уверенности, что за каждым углом таится домовой или стая нетопырей.
– Что-то вы напуганы, дорогая тещенька? Нездорова княгиня? – спросил князь тихо.
– Мужику бабьей доли не понять, – ответила Агата, продолжая вглядываться в темноту, откуда доносился голос.
– Отчего ж вы мне в разумении отказываете? Расскажите, может, и сумею понять, что же такого особенного в бабьей доле? – Голос князя зазвучал жестче.
– Откуда? – зашептала она, вспомнив недавние слова дочери, вспомнив саму себя, молоденькую княгиню Бяломястовскую, впервые вошедшую на двор Казимежа. От горьких воспоминаний дух занялся. – Откуда мужчине знать, что такое, когда тебя, словно козу, на веревке ведут – на продажу или на заклание?
– И куда же Эльжбета Казимировна готовится – на торг или под нож? А вас, тещенька, давно ли заклали? Еще пара лет, и козочку эту никто и в рагу не возьмет, – с насмешкой проговорил из темноты Чернец.
Отчего-то Агата не рассердилась. Почуяла, что в больное попала.
– Мне повезло. Продали козочку козлу, – выговорила она, мысленно прося прощения у мужа, что по смерти говорит о нем дурно, хоть бы и правду, а все Землица не велит.
– А дочку, думаешь, волку сосватали? – рассмеялся Владислав. – Я ей не навязываюсь. Сама видишь. Найму повитух, как ты просила, и буду заглядывать лишь изредка, проведать. Родит, и вовсе не подойду. Не нужна мне твоя козочка. Как выкормит мне волчонка, забирай и паси хоть в Бялом, хоть в Дальней Гати, хоть за краем леса и Срединных княжеств.
– Тогда зачем она тебе? – не выдержала Агата. – Зачем именно Эльжбета? Взял бы девку у Милоша! У Гжеслава! Да любую из княжен! Что сделал тебе Казик, что ты так наказываешь? Уж он в земле, а мы все отмаливаем… Так скажи, за что?
Владислав помолчал немного.
– За бабью долю, – мрачно ответил он. – Невольничью. И козочку, что пустили под нож за то, что пошла на веревочке у дурного человека.
– Какого? При чем здесь Казимеж? Мы при чем?
Агата почувствовала, что ответить ей больше некому. Тьма опустела, стала гулкой, словно темная бочка.
Глава 16
Тьма доносила эхо шагов, дальний собачий лай, холодное дыхание осени. Вечерние шепоты сменились в чаще ночными шорохами. Проха семенил по дороге, устало переставляя лапы. Луна уже захватила власть на небосводе и теперь скалилась с небес кривой рожею. Проха поднял голову, презрительно рыкнул на нее и поспешил дальше.
Вдалеке едва заметно что-то засветилось за деревьями. Пес опасливо замедлил шаг, вслушиваясь.
Лаявшие вдали собаки заливались не от страха или тревоги. Ленивый перегавк сообщал лишь о том, что в какой-то глухой деревеньке все спокойно, чужаков на дворах нет, куры спят, да какая-то дворовая брехунья тявкала о том, что к ее хозяйке пришел щедрый хахаль.
Проха никогда не стал бы брехать про хозяев. Породистый пес такого не сделает. Он вообще был не из болтливых. Если брехать, ничего съесть не успеешь.
Проходимец скрылся в лесу. Свернув с дороги, побрел, осторожно ступая на сухие ветки, словно превратился из здоровенного, как теленок, гончака в невесомый призрак пса.
Невдалеке горело несколько костров. Но бо́льшая часть путников столпилась у одного, откуда доносились тихая музыка и тоскливый, рвущий душу напев.
Прошка с удивлением заметил княжеский возок. Видно, высокие гости Бялого ехали мимо, услышали певца у костра и решили сделать остановку в пути, а не торопиться в ночь к ближнему постоялому двору.
Певцов оказалось двое – уродливый старик да совсем мальчишка, медленно перебиравший кривыми тощими пальцами струны гуслей. Однако эти пальцы извлекали из гуслей такие звуки, что Проходимка невольно подумал о еде, о доме, о теплых руках хозяйки и запахе трав, исходившем от них. Старик гудел на одной низкой тяжелой ноте медлительным речитативом, а мальчик выводил тонко и жалостливо, так, что Проходимке захотелось запрокинуть голову и завыть от какой-то неясной, чужой тоски.
Какая-то девка, сидевшая по правую руку от старика, разревелась, промокнула глаза рукавом рубашки. С подола скатился круглый хлебный колоб и упал на траву. Девка не заметила – всхлипывая, пыталась остановить слезы, щедро лившиеся по щекам. Прошка узнал ревушку – это была одна из служанок старого хозяина. Проха хорошо ее помнил: он всегда запоминал тех, кто его кормил и кто пинал, и не упускал случая подвернуться под руку первым и тяпнуть за ляжку вторых. Пес протиснулся между сидящими и стоящими, надеясь ухватить хлеб и слопать раньше, чем девушка заметит пропажу.
Увы, пришлось осадить назад. Какой-то молодец в красных щегольских сапогах подсел к растяпе, протянул платок. Проха узнал сапоги и тихо зарычал. Девка сперва шарахнулась от дарителя, но сдержала себя – чай, не из деревенских, – поклонилась, приняла лоскуток ткани, приложила к глазам. Молодчик с некоторым удивлением разглядывал ее прямую спину и дорогую, хоть и чуть вылинявшую, синюю ленту в длинной косе.
Спросил о чем-то. Она ответила, чуть поклонившись. С господином разговаривала. Видно было, что в этот миг господство его совсем не радовало. Через какое-то время девушка перестала всхлипывать, робко улыбнулась. Старик с мальчиком затянули что-то лихое про славного князя Радовера, которого погубил юный племянник. Ушлый юнец стал возлюбленным княгини, а потом предал Радовера, убил его при помощи вероломной супруги, а после убил неверную супругу и наследника и встал на княжение.
Тянулось все долго: князь в песне походил на великодушного дурака, супружница – на непристойную девку, а юнец певунам словно бы даже нравился – бесстыдной лихостью, удачливостью ли, но, словно опомнившись, раз за разом певцы обещали, что найдет Судьба на его затылок «лисью колотушку».
Про колотушку Прошка знал не понаслышке. Он часто охотился с хозяином, который охоч был до лис, как до баб, или до баб, как до лис, и в лес со сворой отправлялся часто.
– Что в лесу, что дома – лай да тявканье, а, Проходимец, – трепал его за уши хозяин. – Только тут, в лесу, и перстень наготове, и лисья колотушка.