bannerbanner
Небесный пекарь
Небесный пекарь

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Публика, откровенно скучавшая при балетном выступлении, оживилась и заулюлюкала. Они явно пришли сюда именно за этим. Музыка Трикстера напомнила мне записи со старых родительских кассет. С написанными от руки на бумаге названиями групп вместо обложек, они были артефактами невероятной эпохи – когда нашим родителям было столько, сколько нам. Я, стоя среди покачивающейся в такт музыке толпы, чувствовал все то же полудозволенное наслаждение, которое мы ощущали, ставя эти кассеты, грозившие вот-вот рассыпаться в немой прах. Подростки стали прыгать, вскидывать вверх сложенные в «козу» руки и подпевать. Мне удалось разобрать только фразу «мертвый лотос».

Ликование публики, агрессию музыки и ее ритм, такой сильный, что отдается у тебя в груди, мешая ритму сердца или смешиваясь с ним, я ощущал в десятикратном размере. Я внезапно понял, насколько они, нарочно натыкающиеся друг на друга, бьющие плечом и сбивающие друг друга с ног, пьяные и веселые, неистово целующиеся – младше меня, и впервые, наверно, почувствовал, что я уже не так юн. Ведь обычно это я был мальчишкой среди грузных пекарей и огромных женщин за прилавком. Здесь же почти все были подростками, пусть и некоторые из них – густо и старательно накрашенные рослые девицы и парни в цепочках и чёрной одежде – и старались выглядеть старше. Странное дело, они все маскировались под взрослых, и только я – наоборот. И мне было ясно, всё это сделано, чтобы зацепить меня, завлечь и повести очарованного за собой. Так недоверчивая крыса подозрительно смотрела бы на дудочку крысолова. Именно поэтому мне смутно не нравилось то, что здесь происходило. Я отвык от громкой музыки, оглушительной, такой сильной, что ее ритм чувствуешь у себя в груди вместо ударов сердца. Отвык от этого бешеного, нарочитого веселья, в котором мы купались еще несколько лет назад. Последнее время все мои развлечения сводились к тому, что я слушал старый рок. Также я больше почти не пил с тех пор. Выпивка больше не заставляла меня летать, как в 16–17 лет, теперь от алкоголя у меня чаще сжимало виски и неудержимо клонило в сон.

Марс выдавал неистовые комбинации на ударных, Трикстер играл виртуозно и быстро. Я даже не ожидал, что постепенно его музыка придаст мне столько энергии, сообщит какое-то залихватское, почти сумасшедшее веселье. Флейта позволяла почувствовать себя точно на каком-то древнем празднестве вина. Где-то после пятой песни мне даже захотелось двигаться в такт музыке. Я помню, что пока длился концерт, весь зал словно слился в едином порыве, в одном безумном ритме. В этом царстве сумасшедшей мелодии, света и мелькающих ярких огней кровь стучала в нас, подчиненная музыке этого татуированного человека.

Наконец Марс вышел из-за установки, и Трикстер, оставшись в одиночестве на сцене, освещенный столбом света, исполнил что-то вроде затейливой средневековой баллады. Это было последней песней вечера и музыкант поклонился, раскинув руки. Публика кричала и бесновалась, требуя возвращения Трикстера. Кто-то попытался залезть на сцену, но его стащили.

А потом, как я понял, пришло время настоящего театрального представления, и довольно странного. Сначала на сцену вновь вышел Марс, его кожа была разрисована золотисто-бурыми красками, на бедрах была белая драпировка, во взлохмаченных волосах – бумажные розовые цветы, красивые, невзирая на их искусственность, на шее – цветные цепочки и костяные бусы (наверное, взял у моей белоснежки). Он шагал гордо, как на каком-то торжественном шествии, а в руках держал амфору. Из-за кулис выбежала стайка девушек-лебедей, они начали кружить возле него, протягивая к ней руки, но Марс оставался невозмутимым, он продолжал идти, его глаза мягко смотрели в никуда. Вдруг на смену лебедям пришли чудовища – удивительно, но за кулисами я не видел никого в таких костюмах – с серой кожей и разинутыми красными пастями, они взяли Марса в кольцо, и это выглядело действительно жутко. Он словно проснулся, испуганно заморгал глазами, захотел вырваться из круга, но одно из чудовищ сразу же чуть не схватило парня.

Толпа тем временем бесновалась. «Добей его!», – крикнул кто-то, и зал взорвался хохотом.

Но тут Марс внезапно крутнулся на одной ноге и – волшебный фокус – вместо него на сцене, но уже за страшным кругом, появилась Хлоя в том золотистом наряде, амфора была уже у нее. Зал аплодировал и свистел. Серые монстры двинулись к Хлое, и та начала пятиться вглубь сцены. Когда их когти почти коснулись девушки, сверху упал канат, она схватила его одной рукой и легко поднялась в темноту. Чудовища топтались, разевая рты, старались достать ее, пока не опустился занавес. Зал взорвался криками и аплодисментами, кто-то неистово размахивал открытой бутылкой пива. Под сценой началась толкотня и драки.

Я протолкался через густую толпу к железной двери чёрного хода, за которой был пустырь, прямо же перед дверью темнела неглубокая яма с подгнивающей листвой. Я остановился у входа, наслаждаясь холодным ветром, таким свежим после прокуренного, жаркого нутра клуба.

Только я достал сигареты, как услышал тихий стон. В яме что-то белело. Я подошел ближе и увидел там… Марса. Он, все еще по пояс голый, измазанный бронзовой краской, скорчился на ее дне.

Я обхватил его и потащил – не смог приподнять, таким обмякшим, тяжелым было его тело. Оно оставляло след на усыпанной палой листвой земле. Спиной открыв заднюю дверь клуба, я занес его туда. За ней чернела ниша, образованная лестницей. Сверху раздавались голоса – там, через два лестничных пролета, была гримерная. Я хотел было броситься туда, чтобы привести кого-нибудь на помощь, но Марс судорожно и неожиданно сильно вцепился в мою руку, замотав головой. Тогда я положил Марса в этот тёмный угол, откуда на меня глянули исковерканные, странно изломанные лица со старых скомканных плакатов. «Послушай-послушай, – вдруг зачастил он, задыхаясь. – Она… это они. Берегись их. Они оба…», – его голос сорвался. Марс хватал воздух ртом, но никак не мог сделать вдох. Я не знал, что делать, меня и самого стала бить дрожь. Я приподнял его голову – бесполезно. На его худой обнаженной груди, измазанной землей, выделялась каждая косточка. Он дергался в отчаянной и, как уже было очевидно, бесполезной борьбе за жизнь, и я не мог понять, что было тому причиной – на нем не было заметно никаких ран. Что же это с ним?! «Может, астма? Все вы тут курите, как будто никогда не умрете», – проворчал очнувшийся внутренний голос. «Господи, не сейчас. Лучше скажи, что делать!». «Уже ничего, малый – смотри». Я опустил глаза и вдруг встретился с потемневшим взглядом Марса, застывшим в отчаянии и мольбе. Я быстро пощупал пульс на его шее – ничего. «Не бойся, Асфодель. Его глазам уже ничем не испугать тебя». Действительно, понял внезапно я, только во взгляде мертвого мне уже ничего не прочесть. Возле тела парня я заметил нож – короткий, блестящий, с простой чёрной рукояткой. Вероятно, он выпал у него из кармана. Поколебавшись несколько секунд, я, толком не зная, зачем, спрятал его за пазуху.

В зале тем временем уже повис настоящий туман от табачного дыма. Часть зрителей, устав и изрядно выпив, лежали прямо на полу, небольшими группками, многие обнимались, остальные вроде как спали. Трикстера нигде не было видно. Все в основном были одеты в чёрное, и я с тревогой подумал, как же я найду в этой темноте Хлою. Но вскоре я заметил ее: она, тоже уже изрядно пьяная, пошатываясь, ластилась к парню в косоворотке. Когда тот отодвинулся, она невозмутимо повернулась к его другу, но тот тупо и упрямо раскуривал трубку, не замечая ее, и вскоре она отключилась. Мне было на это наплевать. Я подошел к ней и бережно взял на руки, завернул в лежавшее на полу пальто: главное, хорошо, что с ней было все в порядке, в этом адовом и непонятном цирке.

Я нес свою бессильно обмякшую добычу, так и оставшуюся в золотом трико. Бледные блестки сыпались на землю и прилипали к моим влажным ладоням. Я нес свою потерявшую сознание золотую рыбку, о чем не смел раньше и помыслить, в душе чувствуя себя гнусным Квазимодо. Мое сердце бешено стучало. Господи, лишь бы никто не заметил меня, идущего по пустынным ночным улицам полубезумного парня в чёрном, сжимающего в объятьях полуголую танцовщицу! «Ну, даже если тебя кто-то увидит – скажешь, что забрал свою подругу пьяной из клуба… это же почти правда». Конечно, господин полицейский. Вы же не узнаете, что за этой девушкой я следил уже несколько месяцев, и лишь сегодня мне неожиданно удалось познакомиться с ней, но совсем не так, как мне хотелось. И вот я уже несу ее к себе домой, как старый, алчный паук, не веря своему счастью, не веря, что все это случилось на самом деле. Ах да, господин полицейский, еще я только что попрощался с ее парнем, я выслушал его последние в жизни слова, и не понял из них ровным счетом ничего. Он умер у меня на руках, господин полицейский, и был первым человеком, смерть которого произошла на моих глазах – было это просто, быстро и до безумия страшно. Но вы, дорогой служитель прядка, конечно, не узнаете ничего из этого. И, быть может, даже похвалите меня за то, как бережно несу я домой мою перебравшую подругу.

Глава 2

Конечно, мне хотелось, чтобы она была моей, с тех самых пор, как я увидел ее, все так же скользящей неверной походкой по осенней улице. И теперь она, ранее такая недосягаемая, лежит в уголке моей кровати, маленький спившийся ангел.

Я обжегся, торопясь поставить чайник, словно чувствуя себя гостем на собственной кухне из-за этой странной девочки. Что же она любит? Что приготовить – чай или кофе? Впрочем, кофейная жестянка все равно была почти пуста. В углу холодильника сиротливо жалось несколько яиц и пожелтевший кусочек сыра.

Она медленно открыла глаза, задумчиво осмотрела закипающий на плите бесхитростный железный чайник, мутное окно… я снял салфетку с блюда с булочками и поставил его перед ней.

– Как вкусно пахнет, кажется, будто их только что выпекли.

– Да, у меня всегда свежий хлеб.

Я должен был рассказать ей о том, что случилось ночью. Что ее парня больше нет. Должен был, но никак не мог набраться смелости.

– Так ты булочник!

– Пекарь. Люблю думать, что я продаю людям частичку домашнего тепла. Раньше, когда в каждом доме была печь, люди сами пекли хлеб. Теперь это за них делаем мы, даже на Пасху. Ведь хлеб – всегда больше, чем просто еда.

– Я бы, наверное, не смогла испечь хлеб.

– Это совсем не сложно. Послушай, вчера кое-что произошло… Марсу стало плохо после выступления. Мне кажется, он умер…

Она помолчала, потом вдруг хихикнула.

– Не могу поверить, что ты купился! Марс актер, он обожает всякие глупые трюки. Однажды переоделся старухой и целый день просил милостыню на центральной площади. И довольно много собрал.

– Мне кажется, ты не понимаешь. Он не дышал.

– Господи, мы же фокусники. Он может обходиться без воздуха в бочке с водой, минут двадцать! Марс разыграл тебя, потому что ты ему не понравился. Из-за меня, заметил, как ты на меня смотришь. Но только мне все равно, он не мой парень, только хочет так думать.

Я отвел глаза. Что за чертовщина. Может, я и правда глупо попался на шутку своего соперника?

– Асфодель… – после долгой паузы произнесла Хлоя, как ни в чем не бывало. Красивое имя. Что оно означает?

– Это горный цветок, его очень сложно найти. Некоторые считают, что он вообще не существует.

Когда я внимательно смотрел на ее пальцы, разламывающие пахучий сдобный мякиш, мне казалось, что только это и имеет значение, как она отламывает маленькие ноздреватые кусочки и осторожно берет их улыбающимися губами, и что сейчас я внимателен, как никогда, к тому, что действительно важно.

Я ясно видел, как преодолею кажущееся бесконечным расстояние в полметра и прижму к себе ее воробьиное тело, и одним рывком разорву покой моего одиночества, в котором живу, а она, замерев от неожиданности, обнимет меня в ответ и бесстрашно поднимет ко мне свое незащищенное лицо. Я тепло прижму к себе ее полудетское тело, уже пережившее многое, наши движения станут быстрее и беспорядочнее, а дыхание участится. Мы будем отрываться друг от друга только затем, чтобы полной грудью вдохнуть воздуха, и тут же опять бросаться в эту зыбкую глубину.

Но я не мог себе этого позволить, и смешно, как подробно я представил себе эту нашу несуществующую близость, в то время как наши тела соприкоснулись единственный раз, когда я нес ее ночью на руках, как несут уставших от игр, задремавших детей. Вот только ее игры уже не были невинны. Обычно в них играют люди, желающие вычеркнуть оставшийся смысл из своей, как они чувствуют, неудавшейся жизни. И я не мог и не желал позволить себе стать таким же, как все они, не хотел, чтобы она запомнила меня одним из них, ищущих быстрого, легкого забытья с туманом от выпитого в голове, после которого обычно остаются равнодушными и вечно продолжающими свои мелкие, суетливые дела, как животные. Кем вообще она видит меня, глядя сосредоточенно из-под взъерошенных черненых волос – не таким ли раздолбаем-любителем ночных гулянок, в чьей постели нередко оказываются те, кого не знаешь по имени?

И так мне оставалось только смотреть на нее, как в тот первый день, когда мы впервые заговорили. Возможно, и она считала меня странным, но мне по-настоящему и не хотелось этого знать. Она нравилась мне не столько такой, какой была, сколько такой, какой казалась. Нет, вернее, она была мне интересна тем, что я видел ее под тем шаблонным образом, придуманным не ею и неровно напяленным на себя. Что останется, если смыть эти чёрно-синие стрелы с ее век, серые, серебристо смазанные тени, превращающие глаза в испуганных махаонов, если убрать старательно наведенную восковую бледность, нарочитую черноту волос, ресниц, бровей? Будет ли там что-то, кроме застывшего кадра из чёрно-белых фильмов?

Но то, что я чувствовал, не могло быть просто влечением. Она была для меня словно картиной, под верхним слоем которой скрываются старые, тайные знаки.

Хлоя не понравилась бы большинству, потому что не старалась этого делать. По молчаливому уговору нам более всего симпатичны те люди, которые демонстрируют свою заинтересованность в нас.

– Ты живешь один? – перевела вдруг она взгляд со своей чашки на меня. Прямой, голубой до ломоты в висках, ее взгляд был подобно внезапной остановке поезда.

– Да, – чуть помедлив, ответил я.

– А где твои родители?

– Ешь свою булочку.

Но ее глаза не оставляли мне шанса промолчать. Я смотрел на переносицу девушки, чтобы не поймать ее взгляд. Странно, но под его прицелом я не испытывал никакого стеснения, которое в обществе посторонних обычно заставляет меня напрячься и втайне мечтать поскорее остаться наедине с собой. Разговаривать с ней, не смотря на то, что я знал ее только как соглядатай, было все равно что… раздеться, когда на тебя смотрит кошка – по крайне мере, нестыдно. Я чувствовал, что могу рассказать ей многое, во всяком случае, больше, чем другим (мой внутренний собеседник тут же не преминул кольнуть: «Ну да, чуть больше, чем ничего»), и она, подобно ребенку, не будет делать глубоких выводов или выдавать мои секреты.

Я затянулся глубоким вдохом, задержал дыхание, так долго, чтобы можно было словно забыть о наполнившем легкие дыме.

Мать оставила нас, когда мне было шестнадцать, а брату четырнадцать. Они с отцом, которого я помню лишь смутно, были геологами. Сейчас об этом напоминали только привезенные образцы минералов, сахарно поблескивающие на стеллажах нашей всегда полутёмной квартиры. Эти камни стали теперь мохнатыми от пыли, так давно я их не протирал. Хорошо было бы положить их все в ванну и полить из душа, но я никогда не делал этого. Со смешным суеверным ужасом я понимал, что они могут тут же начать оседать и безвозвратно таять, как большие куски мутного сахара и грязноватой соли. Мама любила походы, картошку прямо из костра, любила играть на гитаре и пыталась учить меня. Гитару продал брат почти сразу после ухода матери, когда ему в очередной раз не хватило денег на выпивку. Лучше всего я почему-то помню мамины покрасневшие пальцы, которыми она мыла котелок в ручье, не странно ли?

Она ушла поздно вечером, когда брат еще не вернулся домой с гулянки, а я ворочался в постели и не мог заснуть. Из-за неплотно затворенной двери я видел, как она торопливо набрасывает на плечи пальто, оценивающе глядит на себя в зеркало.

Не взяла с собой ничего, даже зубная щетка осталась сиротливо стоять в своем стаканчике.

На верхней полке ее шкафа, которая и сегодня выглядит в точности так, будто мать только что вышла за хлебом, я с неким удовлетворением, как генерал заслуженных бойцов, узнаю прозрачные, оставленные из жалости почти пустые флаконы духов, тёмно-гранатовые баночки с монолитно ссохшимся лаком, гребень с двумя светлыми волосами в нем, нитку жемчуга, посеревший платок.

Прежде чем она успевает спросить «Почему?» или «Ты по ней скучаешь?», я будто уже начал слышать комариный зуд хора жалобных голосов: «Бедняжка, а ведь это всё, что напоминает ему о маме». Но мне совсем не хочется уткнуться в подол этим бестелесным плакальщикам, ведь мне давно не жаль, что это произошло, ведь я никогда не был близок с ней, разве что, когда мы с братом были совсем детьми.

Было ли мне вообще когда-нибудь жаль? У меня нет желания разбираться в этом, хотя, возможно, это потому, что я все-таки страшусь, что острый безжалостный коготок осознания разорвет тонкую оболочку, которой покрыты мои нежелательные воспоминания и догадки. Да, мысленно я представлял их себе в виде громоздких сервантов и мощных кресел, стоящих аккуратно обернутыми чехлами в давно покинутом хозяевами доме. Может, они ждут, когда к ним вернутся и будут опять в них сидеть, снова расставлять на полках чашки?

Мама была довольно строгой. Ее мгновенные вспышки раздражения и гнева, которые я ребенком не мог предугадать, пугали и всякий раз осаживали меня. Елисей, может, потому, что был младше, реагировал на них с хитрой улыбкой, и они нисколько его не задевали. Она многое запрещала нам, что всякий раз вызывало наш праведный гнев, но что в итоге не помешало нам стать такими, какими мы есть. Я вижу ее очень явственно, в том маленьком отрезке воспоминания, которое по неизвестной причине особенно четко сохранила моя память: она, склонившись над кухонной раковиной, энергично моет невидимую мне посуду. На её плече – влажное махровое полотенце. Сбоку, обхватив её талию пухлыми ножками, за нее уцепился младенец-Елисей, а она бережно и крепко придерживает его свободной рукой. Мне и самому-то, наблюдающему все снизу, всего года четыре. Вот такой – простой, теплой, домашней, всегда занятой чем-то (из-за чего я, к несчастью, плохо запомнил ее лицо, скорее весь мамин образ), она была. «Она есть, – повторил, перебивая, внутренний голос. – ЕСТЬ, а не БЫЛА». Ну хорошо, хорошо, есть. Конечно, я должен так думать. Я просто сказал так, потому что это время – боже, а ведь мы были детьми двадцать лет назад!, – уже безвозвратно прошло. Когда я смотрел на фотографию себя самого в детстве, то понимал, что испытываю легкую печаль по этому ребенку, которого в каком-то смысле давно нет на свете. Его место медленно, но непреклонно занимал долговязый угрюмый парень, который избегает смотреть людям в глаза, потому что уже уверился – ничего хорошего в них нет. И сейчас вы не увидите меня на тех глупых летних снимках, где все довольные лежат у моря на полотенце.

Мама любила, к нашему стыду, вспоминать, как мы с братом появились на свет. Например, что я родился с открытыми глазами и никак не хотел делать первый вдох, как ни шлепал меня врач. Елисей же, наоборот, плакал и кричал постоянно, из-за чего шутили, что из него выйдет певец.

Маме также очень нравилось рассказывать обо мне маленьком, что, когда другие дети увлеченно играли в песочнице, я всегда ходил вокруг, рядом, зная, что надо заговорить, надо как-то познакомиться и подружиться. Возможно, тогда еще мне самому действительно хотелось это сделать, не потому, что так было нужно, так человек должен действовать, чтобы быть нормальным. Но я не мог. Я просто ждал, что меня возьмут в игру, но этого не происходило. Вдруг вспомнив все это так живо, уже не зная толком, то ли я действительно это запомнил, то ли воссоздал по маминым рассказам, я понял – ничего, в сущности, не изменилось. Став взрослым, высоким парнем довольно угрюмого вида, я внутренне оставался все таким же нерешительным ребенком, которого стыдит и раздражает собственная трусость, и который так же завистливо наблюдает со стороны за жизнью других людей в надежде, что кто-то пригласит его присоединиться к ней. Стать, наконец, ее полноправным участником.

Ничего из этой исповеди, которая, возможно, вызвала бы у нее какое-то сочувствие ко мне, я не сказал вслух. Я докурил сигарету, растягивая вдохи, и бросил ее в стоящую рядом старую банку от томатного супа. Хлоя доела угощение и сейчас сидела на старом диване, покрытом овечьей шкурой, подобрав под себя ноги, двумя руками сжимая дымящуюся кружку чая. Взгляд ее скользнул по моему пыльному подоконнику, стоящей на нем кастрюле с подпаленным боком, вазону с умершим цветком. Было еще очень рано и странно тихо от этой наступившей без неумолчного рева машин тишины. По карнизу соседнего дома крался жирный рыжий кот, не отводя жадного взгляда от отвернувшегося флегматичного голубя. Она заметила рядом с собой книгу, лежащую обложкой вверх, которую я рассеянно оставил на кухне. Томик был затрепанный, синий с серебряными, полустертыми буквами – «Дафнис и Хлоя».

– Прямо как я! Кто они?

– Пастух и пастушка, которые очень друг друга любили. Сначала они думали, что приходятся друг другу братом и сестрой. Их растили вместе.

Она быстро допила чай, хотя он еще дымился, поставила чашку с налипшими на дне чаинками на стол. Одна из них родинкой пристала чуть выше верхней губы. Я молча потер у себя это место, и она машинально тоже дотронулась до своей кожи, убрав досадный кусочек.

Потом она сказала, что ей пора. Я проводил ее в вечно полутёмную прихожую, где она нашла на вешалке свое маленькое чёрное пальто, набросила на плечи и попросила открыть дверной замок:

– Мне нужно спешить, а то Трикстер рассердится.

Тут я заметил, как из-под запертой двери в комнату, слепо шаря, высунулась рука. Боже, сейчас совершенно не время! Краем домашней туфли, чтобы не сделать больно, я подтолкнул ее обратно за порог.

– Подожди, мы еще увидимся? – быстро спросил я ее.

Она помедлила на пороге и промолвила:

– До свидания, – точно мы вправду были друзьями и она просто заходила ко мне в гости на чашку чая, как будто оно возможно, это «свидание».

– Позволь мне хотя бы проводить тебя.

– Не нужно, Джад меня встретит.

– Послушай, если они надоели тебе, я могу…

– Ты даже не знаешь, о чем говоришь, – прервала меня она и грустно улыбнулась.

«Да уж, – с ехидцей промолвил голос, – Марс ввязался в это, и что с ним теперь? Не очень-то было похоже на розыгрыш».

Белая растрескавшаяся дверь моего дома с гулким стуком, отраженным всеми лестничными пролетами, закрылась за ее спиной.

– Хлоя! Подожди! – Я выбежал за ней в тёмный коридор, – как мне найти тебя?

Быстро сбегая вниз по лестнице, девушка бросила, обернувшись:

– Сама тебя найду, когда будет нужно.

Я поспешил было за ней, но на лестнице уже не слышно было шагов. Должно быть, она свернула в небольшой переход, соединяющий две части дома, наша была более старой.

Я вернулся в дом. Было тихо, слышно только, как изредка капля воды срывалась с протекающего в кухне крана. Я подошел к запертой двери – тишина. На всякий случай спросил:

– Ты в порядке? Елисей? – конечно, мне не ответили.

– Извини, – тихо сказал я дверному замку. Из-за двери по-прежнему не раздавалось ни звука.

Тут я понял, что мне тяжело стоять от слабости. Все-таки я совершенно не сомкнул глаз сегодня, разве что поспал некоторое время, когда сидел в кресле напротив Хлои, но я был неуверен, спал ли, или бредил наяву, вглядываясь в ее лицо – слишком уж трудно после этой странной ночи было отличить, где сон, а где реальность. Голова гудела, есть не хотелось, от утренней сигареты тошнило. На работу мне, к счастью, нужно было возвращаться только вечером, поэтому я направился в свою комнату и лег в постель.

Глава 3

Джанвантари опустил руки в прохладную муку. Запрокинув голову, прикрыв глаза, он чувствовал под своими пальцами этот легчайший драгоценный песок. Он опустил руку в самую середину мешка, прислонившегося к теплому боку печи, и сжал ладонь, а затем извлек ее. Белый порошок покрывал его голубоватую кожу. Он разжал кулак, позволяя муке просочиться обратно воздушной струйкой, и она тут же развеялась в тёмном воздухе вокруг него, осев на его плечах и груди. «Нельзя так расточать драгоценный материал», – спохватился Джанвантари. – Ведь ты тратишь саму жизнь».

Следовало поспешить. Он поднял с пола тяжелый и приятно шершавый глиняный кувшин, наполненный холодной и тёмной водой. Он любовно набрал полные горсти белой муки и в больших ночвах смешал ее с драгоценной влагой – и так зародилась хлябь и твердь, выспренно записал бы летописец, случись ему стоять в этот миг за плечом взволнованного знахаря. Но он был совершенно один в тёмном воздухе, напоенном сытным запахом теста и горячим дыханием огня. Джанвантари готовил смесь своими чуткими руками лекаря, оставляя в будущем хлебе словно частичку своего духа.

На страницу:
2 из 3