Полная версия
Поцелуй осени
Ольга Карпович
Поцелуй Осени
Когда ты заглядываешь в глаза бездны, бездна отражается в тебе.
Ф. НицшеВступление
2001 год
Белая пушинка сорвалась с ветки тополя и, подгоняемая легким ветром, полетела туда, где, невидимые за цветущими деревьями, мчались по широкой магистрали машины. Весна раскрасила аллеи Центрального парка яркими красками, осыпала ветви деревьев белыми и розовыми цветами, наполнила воздух нежным ароматом. Утреннее солнце играло и искрилось на стеклах выглядывавшего из зелени шпиля отеля «Гранд Астория». Где-то за пышными кустами звенели ребячьи голоса на одной из детских площадок. Процокали по дорожке две каурые лошади, запряженные в двуколку образца начала прошлого века. Над подстриженными газонами смешивались запахи цветов и бензина.
В конце аллеи показалась одинокая женская фигура. Невысокая миниатюрная брюнетка в светло-зеленом легком платье и босоножках медленно шла по чисто выметенной дорожке, чуть помахивая на ходу зажатой в руке газетой. Газету она только что купила при входе в парк у продающего прессу молодого бойкого афроамериканца. Несмотря на проведенные здесь, в Америке, четыре года, говорила она с русским акцентом:
– Доброе утро, мне «Нью-Йорк таймс», пожалуйста.
Разворачивать газету она не спешила, предвкушая и оттягивая ожидающее ее удовольствие.
Женщина подошла к спрятанной под столетним раскидистым платаном скамейке, присела, откинулась на спинку и сдвинула на лоб темные очки. Теперь можно было разглядеть ее лицо – резко очерченные скулы, зеленые миндалевидные глаза, яркие, решительно сжатые губы, едва заметная белая галочка шрама на левом виске…
Ее приподнятое настроение объяснялось тем, что в газете она ожидала увидеть большую статью, подписанную ее именем. Последние несколько месяцев, помимо основной работы на телевидении, она увлеченно занималась специальным проектом, задуманным ею вместе со старым приятелем и по совместительству любовником Пирсом Джонсоном. Пирс, редактор одного из отделов «Нью-Йорк таймс», предложил ей сделать серию очерков о жизни нелегальных эмигрантов, стекающихся в Нью-Йорк со всего мира. Журналистка взялась за дело с энтузиазмом, скиталась по трущобам, гонялась за прыткими бангладешцами, пыталась разговорить затравленно моргавших из-под темных покрывал восточных женщин с завернутыми в тряпье младенцами на руках, а как-то ночью даже оказывала первую помощь жертве поножовщины в одном из негритянских кварталов.
Затем, вдвоем с Пирсом, они ночи напролет просиживали над собранным ею материалом, срывали голоса, споря, как лучше скомпоновать статьи, в каком порядке запускать их в печать. К утру глаза начинали слезиться от напряжения, в желудке жгло от неизвестно какой по счету порции крепкого кофе, кончики пальцев желтели от никотина. Но дело было сделано, материал доведен до ума, вечно критикующий Пирс повержен ее неумолимой логикой, и она, выпотрошенная, опустошенная, с довольной улыбкой поднималась из-за стола и потягивалась, глядя в окно на занимающийся над никогда не спящим городом день. Пирс становился рядом, обхватывал своей огромной ручищей ее плечи и говорил с досадой и невольным восхищением:
– Черт, ты опять меня сделала, детка!
Это ей больше всего и нравилось в их отношениях – дух товарищества, ощущение сплоченности, понимания, единомыслия. Не любовный лепет, а крепкий союз двух профессионалов, занятых общим делом. Пирс был одним из немногих мужчин в ее жизни, которому не приходилось объяснять, почему журналистке бывает необходимо сорваться среди ночи по звонку от шефа. Он не закатывал ей сцен ревности, если она пропадала где-то несколько недель со специальным заданием, не вздыхал о недополученном внимании и ласке, не претендовал на главенствующую роль в ее жизни. Может, поэтому их роман, если, конечно, можно было так назвать эти близкие полудружеские полупрофессиональные отношения, продолжался уже несколько лет.
И вот сегодня наконец должен был выйти в печать первый очерк из уже полностью готовой серии. Плод многомесячного труда, который, по словам Пирса, должен был в одночасье превратить ее из пусть известного в своих кругах и уважаемого, но все же рядового сотрудника в звезду мировой журналистики. По такому случаю она даже сменила обычную «униформу» – джинсы, майка, бейсболка – на платье и туфли, чего с ней не бывало с последнего официального приема в российском посольстве, на котором она присутствовала по долгу службы. Кроме того, дома, на рабочем столе, белело подписанное заявление на отпуск, а в прихожей подпирал дверь упакованный чемодан. Теперь оставалось лишь дождаться Пирса, отметить ее триумф обедом в одном из самых модных ресторанов, а затем подхватить багаж и отправиться в аэропорт, откуда блестящий, словно глазированный, белый «Боинг» унесет их к морю и пальмам. И в ближайшие две недели она клянется не включать телевизор, игнорировать телефон, а лишь бездумно валяться на пляже, прихлебывать коктейли, носить открытые платья, словом, хотя бы попытаться делать все то, от чего получают сказочное удовольствие все другие известные ей женщины.
Журналистка откинула голову, полюбовалась солнечными бликами, скачущими по темно-зеленой глади лежавшего по другую сторону аллеи пруда, и наконец развернула газету. Быстро пробежала заголовки, мгновенно выхватила глазами свой – «Родина взаймы», открыла нужную страницу. Как профессионал оценила верстку, расположение фотографий, удовлетворенно кивнула и лишь затем, чуть подсмеиваясь над собственным тщеславием, взглянула вниз, туда, где должны были стоять ее имя и фамилия. Однако…
Она сдвинула темные брови, поднесла газету ближе к лицу, вдохнув запах свежей типографской краски, и, словно не веря своим глазам, прочитала вслух:
– Пирс Джонсон…
Но как же это? Может быть, ошибка, перепутали верстальщики? Она вернулась к первой полосе, перечитала анонсы размещенных в номере статей. Нет, и здесь тоже стояла фамилия ее бессменного приятеля и любовника. Она так увлеклась, что не заметила, как он сам, собственной персоной, появился в конце аллеи, огляделся и направился к ней, широко улыбаясь. Бесшумно подошел к скамейке, склонился к ее плечу и пропел:
– Тебя можно поздравить?
Она вздрогнула, подняла голову и уставилась прямо в его холеное, гладко выбритое лицо. Удивительно, почему-то его цветущий вид сегодня показался ей отвратительным. Эти прозрачно-голубые глаза на покрытом золотистым загаром лице. Он ведь прекрасно знает, что загар так красиво оттеняет их, и не забывает раз в неделю забежать в солярий после работы. Аккуратно подстриженные темные волосы, чуть тронутые сединой, ровные блестящие зубы. Сколько, интересно, он платит своему стоматологу за эту обезоруживающую, вызывающую доверие улыбку?
– Кажется, это я должна тебя поздравить, – ядовито отметила она, развернув перед Пирсом статью.
– Ах, это… – протянул он, слегка поморщившись. – Ну, детка, надеюсь, ты не обиделась? Ты ведь должна понимать как профессионал, что у издательского бизнеса свои законы… На общем собрании решили, что такой социально значимый материал не может быть подписан фамилией русской журналистки. Поэтому я, как редактор отдела, вынужден был поставить свою фамилию. Детка, ты ведь не станешь отрицать, что я тоже приложил много усилий в работе над этими очерками…
Не прерывая своего монолога, он уселся с ней рядом и теперь тискал и мял крупными пальцами ее ладонь.
– У меня имя есть, – резко прервала его она.
– Что? – опешил тот. – А, ну извини, если тебе не нравится. Ок, Лика. Так вот, Лика, если ты посмотришь на последнюю страницу, в графе «Над номером работали», то ты увидишь там свою фамилию. И конечно, я непременно упомяну о том, какой огромный вклад ты внесла…
Его спокойный, рассудительный голос раздражающе действовал на Лику. Она почувствовала пульсацию в висках – верный признак начинающейся тяжелой мигрени, преследовавшей ее с детства. Она тупо смотрела на скользящую по ее коленям широкую ладонь, на крупный, словно расплющенный, ноготь на большом пальце и удивлялась, как она раньше не замечала, какие у Пирса некрасивые, грубые руки. В первые минуты разочарование, потрясение, испытанные ею, были настолько сильными, что разум будто «завис», отказался выдать положенную эмоциональную реакцию. Она лишь пыталась как-то понять, уяснить для себя, что произошло, не давая случившемуся никакой оценки. Однако под действием монотонного голоса ее друга-приятеля она начала постепенно приходить в себя, просыпаться от навалившегося отупляющего бессилия. Где-то внутри задрожало, забилось, и Лика поспешила раззадорить саму себя, вызвать гнев, ярость, выплеснуться наружу, не позволяя проявиться самому потаенному, глубокому. Она с силой выдернула ладонь из его руки, вскочила на ноги, подобралась, как кошка перед прыжком, и выкрикнула:
– Ты можешь кому угодно плести эти бредни, кроме меня! Я, как ты верно заметил, профессионал и кое-что смыслю в издательском деле. В частности, я неплохо знаю, что такое плагиат и как это карается по закону.
– Ты что же, угрожаешь мне? – недоверчиво протянул Пирс, вскинув свои льдистые глаза на стоящую перед ним женщину. – Думаешь обратиться в суд?
– Думаю! – яростно подтвердила Лика. – Думаю, мне будет что рассказать адвокату.
– Как хочешь, – развел руками Пирс. – М-да… Никак не ожидал, что ты такая…
– Какая? – запальчиво вскинулась Лика.
– Недальновидная! – пояснил он. – Ведь никакого подписанного договора с редакцией у тебя нет, все строилось на нашей устной договоренности. Я считал, мы понимаем друг друга. Я, человек с именем в нью-йоркской прессе, по доброте душевной помогаю тебе, никому не известной русской журналистке, продвинуться в карьере… Конечно, учитывая и свои интересы при этом… А теперь оказывается, что ты считаешь меня каким-то подлым плагиатором. Думаешь, я за твой счет решил прибавить себе популярности…
– А что? Разве это не так? Кто собрал весь материал? Я! Кто написал все эти тексты? Тоже я. Ты только мешал мне своими дурацкими советами и рекомендациями. Я уйму времени потеряла, объясняя тебе, что и как. А теперь ты взял и просто украл мои статьи, как последний…
– Ну, дорогая моя, – прогудел Пирс, поднимаясь со скамейки, – в таком тоне я вообще разговаривать не желаю. Считаешь себя обиженной – пожалуйста, поступай как знаешь. Но имей в виду, в твоих же интересах не начинать войну. Вспомни, кто ты и кто я, подумай, чье слово будет иметь больший вес. Знаешь, издательский мир очень тесен, испортить себе репутацию легко. А тебе ведь еще работать тут…
Задохнувшись от этакой наглости, Лика резко отвернулась, уставилась на подернувшуюся легкой рябью поверхность воды, старалась дышать медленно и размеренно, чтобы успокоить, унять душившее напряжение. Пирс же воспринял ее молчание по-своему.
– Вот и умница. Сообразительная девочка. – Он положил руку ей на плечо. – Давай больше не будем ругаться. Тем более и времени нет. Во сколько у нас самолет?
Лика резко дернулась, сбросила его ладонь с плеча и яростно выдохнула:
– Пошел в задницу, урод! Не смей больше звонить мне, никогда!
Пирс на мгновение опешил, но довольно быстро овладел собой, осклабился все в той же белоснежно-рекламной улыбке.
– Как скажешь, детка. Надо признать, я не много теряю. Знаешь ли, роман с неврастеничкой, по самую крышку набитой комплексами, довольно скучное дело.
Лика поняла, что еще секунда, и она бросится на него, расцарапает ногтями эту лощеную самодовольную рожу. Она шагнула в сторону и быстро пошла, почти побежала прочь по аллее.
К щекам прилила кровь, в груди колотилось невысказанное бешенство, и Лика не спешила его унять. Она знала, что на смену гневу придет опустошение, боль, отчаяние, и не хотела позволить этого. Нет, уж лучше злость – это, по крайней мере, конструктивное чувство. Она неслась вперед не разбирая дороги, провожаемая удивленными взглядами туристов с фотоаппаратами на шеях. В конце концов неловко ступила, попала ногой в выбоину на асфальте, тонкий каблук подломился, и Лика, вскрикнув, едва не упала, в последнюю секунду ухватившись за ствол дерева.
«Вырядилась, как последняя дура!» – выругала она себя и, прихрамывая, заковыляла в сторону, опустилась на аккуратно подстриженную траву газона, привалившись спиной к шершавой коре дерева. Где-то вдалеке шумели машины, спешил и рвался куда-то неуемный огромный город. Она же неожиданно оказалась вычеркнутой из его жизни, оторванной, обособленной, словно накрытой стеклянным колпаком. Ярость испарилась. Лика наклонилась, потерла саднившую лодыжку, прикусила губу.
Нет, плакать она не будет, не в ее правилах. Существуют, знаете ли, на свете такие женщины, которые могут позволить себе плакать. Сама нежность, беззащитность, глаза их, наполнившись слезами, делаются еще прозрачнее и прекраснее, и любой мужчина, оказавшийся поблизости от подобной плачущей нимфы, в момент чувствует себя доблестным рыцарем и спешит на помощь. Да, есть такие женщины, она же не из их числа. В ее жизни слезы ей никогда не помогали, ни в ком не пробудили сочувствия, и с годами она разучилась плакать.
Лика с силой выдохнула, расправила плечи и поглядела вперед, туда, где возвышались над зелеными кронами деревьев небоскребы. Забавная, однако, штука жизнь. Мчишься куда-то сломя голову, торопишься все успеть, ничего не упустить и вдруг оказываешься совсем одна в огромном, бешено кипящем городе. Впереди две пустые, ничем не заполненные недели, в телефонном справочнике две сотни чужих номеров, а на душе удивительно пусто и паршиво. Впрочем, один номер, по которому можно было бы позвонить сейчас, там все-таки есть. Один… Негусто! Прямо скажем, за долгую насыщенную жизнь ей не удалось обзавестись легионом близких друзей. Только одним. И этот единственно ценный номер она не набирала уже два года. И все-таки…
Лика нашарила в сумке мобильный телефон, нашла нужный номер, несколько секунд вслушивалась в протяжные гудки и наконец сказала в трубку:
– Привет, это я. Можешь сейчас приехать?
Часть первая
1964–1989
1
Все так просто начиналось. Было детство в доме бабки – директора магазина, малообразованной, но крайне справедливой горгульи. Дед обретался там же, его звали Тынемогбы, как вариант Эйты. Дед был мирное существо, на рожон с директором продмага не лез, выражениями с ней не мерился, лечил вечерами свою контуженную на войне голову коньячком пять звездочек под толстенькое сальцо. Туда же, в их теплую обитель – директорши, военного летчика на пенсии и пятилетней девицы самого крутого нрава, – временами являлась мамахен, красивая, совсем молодая еще женщина, не устававшая проделывать путь через всю Москву на высоченных каблуках. Малолетнее чудовище, вне всякого сомнения, ждало свою болтающуюся непонятно где мамашу. То есть болталась-то она по вполне определенным территориям, а именно – по дачному участку своего нового муженька, придурка полного по призванию и художника-оформителя волею судеб. Директорша с летчиком знать про новоиспеченного зятя ничего не желали, и посему молодая семья вынуждена была ютиться на плохо отапливаемой даче, в то время как оппозиция заняла трехкомнатные апартаменты, в свое время выданные летчику за заслуги перед Родиной. Да, малолетнее чудовище могло часами таращиться из окна на аллейку, прилегающую к дому, в ожидании прибытия своей непутевой мамаши, и даже спустя много лет, сидючи в самом центре Манхэттена на Серкл сквеа, она себе представляла, что вот такая же ива росла у них перед домом в Подмосковье. Так же томительно и сладко благоухала сирень, а в воздухе разливался ласковый полуденный зной, в бесконечной синеве неба таяли следы реактивных самолетов. И где-то вдалеке стучали каблуки – это мама, мама, мама приехала… Все это давно схлынуло и осталось в памяти мутным, тяжелым наваждением.
Лечь животом на широкий каменный подоконник, нос расплющить о пыльное стекло, прищуриться, пытаясь разглядеть в слепящем глаза солнечном луче прохожих внизу, на бетонной дорожке. Вот проковыляла похожая на пингвина соседская бабка Сосничиха, прошмыгнул через двор Юрка, очень опасный рецидивист восьми с половиной лет, еще какой-то незнакомый мужик торопливо взбежал по ступенькам подъезда. За спиной раздавалась тяжелая поступь семейного главнокомандующего.
– Нинк, а мама приедет сегодня? – оборачивалась от окна Лика.
– Ах ты засранка, научил тебя старый леший на мою голову, какая я тебе Нинка, баба я тебе, баба. Ты что же это, очумела совсем, сидишь под форточкой раскрытой? Не болела давно? – разорялась баба Нинка, стаскивая девчонку с подоконника, и добавляла с суровой неодобрительностью: – А шут ее знает, мамашу твою. Я ей не указчик.
И томительный душный день, день, наполненный ожиданием, тянулся дальше. Солнечным лучом полз по вытоптанному ковру детской, витыми стрелками передвигался по циферблату настенных часов, выстукивал невидимыми каблуками где-то внизу, под окнами. И худая низкорослая девочка в вечно съехавших на колени колготках бесцельно бродила по квартире, томясь ожиданием. Слонялась по двору, мимо несших свою бессменную вахту на лавке у подъезда древних бабок, смотрела на надувавшиеся парусами на ветру штопаные простыни, колыхавшиеся на протянутых между деревьями веревках. Уныло карабкалась на деревянную горку, отталкиваясь ногами, кружилась на хрипло скрипящих каруселях и ждала, ждала.
Мать приходила, Лика (бабка догадалась назвать ее Элеонора, заморское имя не прижилось, само собой трансформировалось в Лику, Личку, Ликусю) висла на материнской шее, обвивала всем своим тщедушным тельцем, поджимала ноги, держалась что есть мочи, в детской доверчивости своей надеясь, что сможет удержать возле себя мать как можно дольше. Но час свидания истекал слишком быстро; Лику, заходящуюся в беззвучном плаче, бессильно открывающую рот, как рыба, выброшенная на берег, оттаскивали от раскрасневшейся матери, директорша быстро сворачивала античную трагедию.
– Ну-ну, не реви, брось, – примирительно приговаривал дед, прижимая к себе ее встрепанную черноволосую голову.
И Лика всхлипывала еще слаще, вжимаясь опухшим раскрасневшимся лицом в широкую грудь своего единственного защитника, вдыхая такой родной и домашний запах чистой выглаженной рубахи.
– Не реви. Вот, посмотри-ка!
Дед нашаривал на столе листок бумаги и неумело вычерчивал на нем какие-то каракули. Лика поначалу не желала так просто расставаться со своим горем, отворачивалась от рисунка. Потом любопытство брало верх, и между пальцами прижатых к лицу ладоней выглядывал круглый любопытный глаз.
– Вот видишь, так самолет заходит на посадку, – объяснял дед, тыча узловатым пальцем в рисунок. – И спускается он по такой вот кривой линии. Она называется глиссада.
И Лика уже заинтересованно следила за разворачивавшимися на листке бумаги военными действиями, слушала любимый, чуть надтреснутый голос и лишь изредка, по инерции, всхлипывала.
К вечеру же все три ягненочка – Нинка, Эйты (тот обаятельный, добрейшей души человечище под два метра ростом, непонятно как женившийся на продмаге, при общем-то дефиците мужчин послевоенного времени, подставлял телевизору ухо со слуховым аппаратом) и ослабевшая от пережитого несчастья, насильно накормленная ужином Лика – сидели рядком у телевизора и с увлечением смотрели «Спокойной ночи, малыши». Мир был восстановлен.
До поры до времени Лика и не знала, что ее семья чем-то отличается от общепринятого советского стандарта. Вот ведь и в сказках всегда так было – жили-были дед да баба, и была у них курочка Ряба, то есть внучка Ликуся. О том, что у других детей мамы бывают на постоянной основе, а не с короткими визитами по субботам, Лика начала смутно догадываться годам к шести. Когда же выяснилось, что у некоторых существуют еще и какие-то таинственные папы, Лика и вовсе пришла в недоумение и пристала с вопросами к бабке. Продмагша, имевшая довольно смутное представление о психологии вообще и детской в частности, а также никогда не отличавшаяся сдержанностью и тактом, выплеснула на любознательного ребенка целый ворох плохо вязавшихся между собой фактов. Лике сказано было, что папаша ее, козел паршивый, не захотел на больного ребенка горбатиться и смылся. И что туда ему и дорога, кобелю поганому, сами вытащим, ничего, руки-ноги-голова есть, слава богу. И что мать, дура малахольная, сама тоже хороша, знай путалась с кем попало, а приплод подкинула бабке с дедом, ей, видите ли, тоже жить хочется, а ребенок только на шее висит да гулять мешает.
Получив такую исчерпывающую информацию, Лика отправилась переваривать ее в свою комнату, под кровать. И когда спустя два часа бабка выволокла ее оттуда за ногу, в голове девочки уже сложилось стойкое представление о том, что другие дети, хорошенькие, умненькие и здоровенькие, своим родителям в радость, она же, Лика, больная, убогая, – камень на шее. Должно быть, очень тяжелый и неудобный камень, раз папа совсем не захотел ее видеть, а мама отваживается на встречу лишь раз в неделю.
По-хорошему объяснить ей, что, как и почему, никто так и не взялся, и Лика много лет восстанавливала историю своего появления на свет по обрывкам разговоров, коротким причитаниям матери и неизменному ворчанию бабки. И всякий раз из этих случайно услышанных фраз, восклицаний и вздохов следовало, что ее, Ликино, рождение пришлось совершенно некстати, взбаламутило, переполошило и раскидало в разные стороны некогда дружную семью. Полностью же восстановить для себя ход событий ей удалось лишь через много лет, во вполне взрослом возрасте, когда осознание себя нежеланным, никому не нужным, больным и нелюбимым ребенком полностью укоренилось в ее душе.
2
Первая любовь – последняя игрушка детства.
В те стародавние времена, когда закрутилась вся эта канитель, предшествующая рождению Лики, блудная мамахен звалась еще просто Оленькой, носила узкие платья, приоткрывающие стройные загорелые коленки, начесывала перед зеркалом светлые пушистые волосы, укладывая их в пышный валик на макушке, звонко хохотала и рисовала длинные черные стрелки над блестящими легкомысленными глазами.
Отец, тогда еще крепкий моложавый мужчина, преподаватель в авиационном институте, в единственной дочке души не чаял. Мать воспитывала чадо со свойственной ей суровостью, однако тоже готова была разорвать всякого, кто посмеет покуситься на драгоценное дитя. Оленька особенных забот родителям не доставляла – росла здоровой и послушной, училась не блестяще, но вполне сносно, вертелась перед зеркалом не больше, чем другие семнадцатилетние девчонки. И вдруг – надо ж было такому случиться – к вящей неожиданности семейства выкинула финт: сокрушительно влюбилась в сына крупного партийного функционера, студента МГИМО, «золотого мальчика».
Трибуны стадиона ревели от восторга. Какой-то парень в соседнем ряду, не справившись с нахлынувшими эмоциями, вскочил ногами на узкую деревянную лавку и заорал, размахивая руками:
– Женька – молоток! Держись!
Оленька рассеянно глянула вниз, туда, где носились по поросшему ярко-зеленой травой футбольному полю парни в красной и синей спортивных формах. И зачем только Светка притащила ее на этот студенческий матч? Сама-то, понятно, пришла поддержать своего дорогого жениха, но ей-то зачем тут время терять? Кругом все орут, прыгают, как ненормальные, и только она, единственная, скучает, глядя на яростно гоняющих мяч игроков.
Там, внизу, темноволосый фигуристый парень, вероятно, тот самый Женька, завладел наконец мячом и уверенно погнал его к воротам. Светка – вот тоже, болельщица нашлась! – не отрывая глаз от поля, изо всех сил сжала Олино запястье. Парень лихо обошел мельтешившего перед ним игрока другой команды, размахнулся и точным движением послал мяч в ворота. Светка взвизгнула и обхватила подругу за шею. Зрители взревели. Оленька недовольно сдвинула красиво подведенные брови.
– Пойдем спустимся, – позвала подруга, когда прозвучал финальный свисток. – Надо ребят поздравить.
– Скажи уж прямо, не терпится Славика своего повидать, – съехидничала Оленька, но все-таки пошла вслед за Светой.
Внизу, в узком внутреннем коридоре между раздевалками, толклось много народу. Все голосили, пожимали друг другу руки, обсуждали только что закончившийся матч. Светка заработала локтями, протискиваясь вперед. Из-за двери раздевалки выглянул Славка, увидел их, помахал рукой.
– Славик! – взвизгнула Светка и повисла у него на шее.
Оля терпеливо ждала, когда эти излияния чувств наконец закончатся и они смогут выбраться из потной гомонящей толпы. Но тут дверь раздевалки снова хлопнула, и из-за плеча Славика выглянул незнакомый улыбчивый парень, тот, которого она заметила на поле. Он глянул на Олю быстрыми янтарно-карими глазами, откинул прилипшие ко лбу темные вихры и улыбнулся.