Полная версия
Кровь страсти – какой ты группы?
Ну, что ей понадобилось с утра? Ведь я могу еще спать. Беспардонная бесцеремонность!
Годунов стал шарить ногами в поисках тапок, но их нигде не было. В комнате был полумрак. Еще толком не рассвело. Тапки оказались почему-то с Машиной стороны. А трико и рубашки вовсе не было. Через сиденье стула был переброшен Машин халат, а спинку с двух сторон прикрывал ее розовый бюстгальтер.
– Егор Борисович!
– Ч-чер-рт! – выхватив из шкафа свой плащ, Годунов накинул его на себя и поспешил в ванную. В ванной было темно. Возле табуретки копошилась баба Зина.
– Здравствуйте, Зинаида Ильинична, – сказал он высоким голосом и стал откашливаться.
– Здравствуйте, Мария Ивановна.
Егор Борисович оглянулся. За его спиной Маши не было. Вообще никого не было.
– А-а-а, – произнес он не своим голосом и прислушался к нему – странно, вроде знакомый.
– Где там Егор Борисович? Куда вы его дели, Мария Ивановна? И что это вы, плащ надели?
– Егор Борисович?.. Я сейчас, – отступил в суеверном ужасе Годунов и пошел в комнату, бормоча про себя: «Дели – надели, дели – надели…»
За его спиной раздался голос бабы Зины:
– Егор Борисович, могли бы пожалеть пожилую женщину – вкрутить лампочку!
Годунов в замешательстве прикрыл за собой дверь.
– Зинаида Ильинична, он сейчас придет, – уверенно произнес баритон.
– Нет, ваша помощь мне теперь не нужна! – воскликнула баба Зина.
В ванной загремело. Вскрикнула и захныкала баба Зина.
– Ну, что же вы, Зинаида Ильинична! Надо осторожнее…
– Не прикасайтесь ко мне!
Годунов нервно почесал себе грудь, но не смог дочесаться до нее, как через пуфик. Он зажег свет и глянул в зеркало. Ужас положил на него свою холодную руку.
Егор Борисович вздрогнул, уставившись в лицо Маше. Та ошалело глядела на него и тоже проверяла себе щетину, которой у нее не было. Она прикоснулась к необъятной своей груди, отдернула руку и дико улыбнулась. А потом открыла рот и стала скалить зубы в зеркало, как шимпанзе в зоопарке.
Годунов почувствовал, как нарезали ему тело трусы и стал поправлять их, но они не поправлялись, так как поправился чрезмерно он сам. Трусы разошлись по швам.
Егор Борисович протрусил в туалет по надобности. Через пару минут туалет заорал благим матом. Сбежалась кухня, раскрылись все двери, сонный Гришка выехал на велосипеде. Егор Борисович вышел из туалета и неестественно прямо прошествовал в свою комнату. Синий плащ покрывал полные белые плечи и не мог покрыть белой женской груди.
– Что это с Марией Ивановной? – прошептала баба Зина.
Никто ей ничего не ответил.
Годунов медленно лег на постель и медленно проверился еще раз. Результаты проверки были самые неутешительные: не было главного, ради чего она затевалась. Ошибиться было трудно.
В дверь заглянул мужчина. Егор Борисович уловил это явно не мужским чувством.
– Егорушка, что с тобой? Ты стонешь? – спросил баритон.
– У Егорушки, кажется, поехала крыша, – слабо сказал Годунов. – Да и фундамент дал трещину.
– А что это у тебя какое-то странное лицо?
– Это чтоб скушать твои оладушки, Красная Шапочка, – нежно сказал Годунов. – Ты что, ничего не заметила или издеваешься?! – взвизгнул он, и, как теперь уже убедился окончательно, голосом Маши. – Ведь Егорушка теперь ты, а я – козленочек, козел я, а-а-а!!!
– Ничего не понимаю, – лже-Егорушка зашел в комнату, прикрыл за собой дверь и со страхом уставился на лже-Машу знакомым до тошноты лицом. На лице его играла, как котенок, сумасшедшая улыбка. Потом лже-Егорушка повернулся к зеркалу, поглядел в него и тихо положил зеркало вниз лицом.
– Теперь ты снова Маша, – сказал Годунов и истерически засмеялся. – А вот так, – Годунов перевернул зеркальце. – Снова Егорушка! Раз – Маша! Два – Егорушка! Раз – Маша! Два – Егорушка!
– Егорушка, я сама с раннего утра думала, что сошла с ума. И как-то так получалось, что в ванной света не было, тут ты спал, оладьи эти… Да что же я буду делать теперь? Егорушка-а-а!
– Да не ори ты! Голос-то у тебя (не забывай) мой!
Годунов стал разглядывать себя в зеркале. Чехов, кстати, так написал об этом: «Егорушка долго разглядывал его, а он Егорушку».
– Егорушка, что мы вчера кушали?
– Опомнись, Маша. От еды еще никто не превращался в бабу и наоборот. От слив рога только вырастали.
– От каких слив? Мы слив не ели. Какие сейчас сливы? Зима на дворе. Может, выпили чего?
– Грузинский чай пили. От него девушка может стать женщиной. Но мужчиной?
– Он еще юморит!
– Егор Борисович, – постучала в дверь Федра Агафоновна, – там оладьи горят, – и услышала, как Мария Ивановна сказала: «Чтоб они там сгорели вместе с тобой!»
Лже-Егорушка подскочил и заторопился на кухню.
– Ты, Егорушка, лежи. Маша… Ой, не знаю. Я что-нибудь объясню.
Ты объяснишь! – Годунов в бешенстве представил, как завтра он пойдет на работу.
Черные оладьи дымились и коптели.
Лже-Егорушка скинул их со сковороды в ведро, а остальные, золотистые и пухлые, полил растопленным сливочным маслом и в одну вазочку положил тертую клюкву, а в другую алтайского меда.
«Какой мужчина! Ах, какой мужчина!» – Федре Агафоновне стало невыносимо жалко себя, когда она представила рядом с осанистым Годуновым своего недоделанного Поля.
Лже-Егорушка внес теплые оладушки и почти игриво сказал:
– Его-ору-ушка-а! Вставай! Твоя козочка принесла оладушки.
– Ме-е-е, – сказал Егор Борисович. – Я еще не умывалась.
Лже-Маша протрусила в ванную и неловко умылась там, точно первый раз в жизни увидела воду, и машинально стала помазком намыливать себе щеки и подбородок.
Заглянувшая в ванную Федра Агафоновна с наигранным ужасом спросила:
– Вы бреетесь?
Егору Борисовичу стоило немалых трудов, чтобы не запустить в соседку мыльницей. Он мягко вытолкнул Федру Агафоновну в коридор и только тогда понял, насколько дико должна выглядеть женщина, собирающаяся скоблить безопасной бритвой свои щеки и подбородок. Федра же Агафоновна окончательно убедилась в том, что Мария Ивановна периодически сбривает свои усы. Годунов смыл пену, прогулочным шагом забрел на кухню и как можно развязнее сказал:
– А вы знаете, мыльная пена очень хорошо размягчает кожу лица, – и лже-Маша продемонстрировала мягкость атласных щек.
– Вы заблуждаетесь, милочка, – сказала Федра Агафоновна, – мыльная пена, напротив, сушит кожу лица. Я могу дать вам почитать журнал «Работница», восьмой номер.
– Благодарю вас, – с достоинством сказала лже-Маша, – я предпочитаю опыт, – и удалилась, мерзавка!
Федра Агафоновна швырнула в раковину ложку.
«Нет. Это какая-то первобытная фанаберия! О, дикость! – Федра Агафоновна приложила тыльную сторону ладони к пылающему лбу. – От горшка два вершка – а туда же! Ни образования, ни ума, ни того же опыта. Так, кусок мяса. Мужика отхватила и жирует за его широкой спиной. Думает, наверное, что совершила свое жизненное предначертание».
– Бедный Егор Борисович! – вслух произнесла Федра Агафоновна в тот момент, когда лже-Егорушка заходил за кастрюлькой с какао.
– Вы что-то сказали, Федра Агафоновна?
– Вас жаль, Егор Борисович. Мария Ивановна, не дай бог, серьезно заболела. Вы обращайтесь ко мне. Во мне вы найдете самого бескорыстного и преданного друга.
«Ща-ас!» – сказала сама себе Мария Ивановна, но чтобы поддержать диалог на должном уровне, сконцентрировала всю свою волю и память и произнесла:
– Сударыня, я тронут вашим участием. Заверяю вас, я отвечу вам не менее искренними чувствами.
Баба Зина, ставшая невольным свидетелем этой сцены, подумала, что у кого-то из присутствующих не все дома.
Какое-то время Годуновы провели в полнейшей прострации. Что делать, куда идти, где искать помощь, и просто, как и кому объяснить случившееся, если оно никак не объясняется, – согласитесь, задуматься было над чем. Мелькали у них даже мысли о побеге, отшельничестве, затворничестве, монашестве, суициде, харакири, думали идти сразу в дурдом и там рассказать эту трогательную историю; там хоть не будут сразу вязать, затыкать кляп, куда-то заталкивать и везти, пытать и допрашивать; и не увидят и не разнесут по всему миру соседи; на месте своем дурацком сразу и разберутся – известно, конечно, как, но там все-таки больше надежды понять друг друга – там обе стороны разделяет лишь невидимая грань безумия, и нет этих всяких социальных перегородок и институтов. Так рассуждал Егор Борисович, он же – лже-Маша, он же Мария Ивановна Годунова. Да, дорогие товарищи, кого мы держали в коллективе! – заявят на разных собраниях активисты, готовя протоколы для разнообразных контрольно-наблюдательных органов. Словом, кошмар! Так резюмировала Маша, лже-Егорушка, Егор Борисович. И это было именно так: кошмар! Особенно, когда лже-Маша стала декламировать:
– Не дай мне бог сойти с ума…
Но в них был, видно, силен дух жизнелюбия и свободы, была и решительность, свойственная этой фамилии.
Несколько часов Годуновы репетировали свою дальнейшую жизнь, в которой всегда возможны варианты, как в квартирном обмене. Впрочем у Годуновых таких вариантов не было.
– Я понимаю теперь, как тяжело нашим разведчиком, – сказала бархатистым баритоном Маша.
Егору Борисовичу странно было видеть перед собой самого себя, несущим всякую чушь. Знать бы, кто это сделал из нас два чучела! Когда Маша его голосом говорила то, что пристало говорить ей своим голосом, ему было не по себе. А поскольку Маша сама нервничала и разговорилась не в меру, Годунову сделалось совсем плохо.
Вот так же, наверное, дико слушать рассуждения гробовщик или ассенизатора о принципах государственного устройства. Она же опозорит меня на людях! Что они скажут обо мне?
Егор Борисович и здесь не замечал собственной ошибки: Маша позорила бы уже не его, а себя, но как же трудно к этому привыкнуть!
Маша продолжала развивать мысль о том, как тяжело, наверное, было нашим разведчикам снаружи быть врагом, а изнутри нашим.
– Это всё равно, что вывернуться наизнанку! – воскликнула она.
– Не так уж это и тяжело, Маша, – вздохнул Егор Борисович и поймал себя на том, что этот вздох у него получился совершенно женский. – Мы все с детства на тридцать раз вывернутые, как застиранный целлофановый пакет.
– Полиэтиленовый, – поправила Маша. – И ты представляешь: носить в себе тайну, которую знают во всем мире только два человека! – помолчав, воскликнула она.
– Знают двое – знает свинья.
– Какая? – не поняла Маша.
– Вопросы задавай энергичней. А то чересчур мягко, по-женски получаются. Маша, поговорим серьезно. Нам завтра с тобой идти на работу. Понятно, работу надо будет менять. Другого пути нет. А с работы так просто, за час не уволишься. Так же, как и с этой коммуналки враз не съедешь. Что будем делать? Что говорить?
– Да-да. Вот как, интересно, воспримут меня мои девки в новом облике?
Годунову это не понравилось: что значит – как ее воспримут. Нет, как воспримут его! Он же пойдет на ее работу, а она – на его. Что же такое сделать завтра? Заболеть? Взять за свой счет? Уйти в отпуск? Проще помереть или впрямь сойти с ума.
– И ты представляешь, Егорушка, – мечтательным баритоном произнесла Маша, – ты машинально заходишь в отдел мужской одежды и начинаешь примерять себе брюки! А я – женские туфельки! – рассмеялась Маша-оборотень.
– Да уж… – представил Годунов светлые брюки пятьдесят второго размера на бедрах шестидесятого и сорвался на истерические нотки, но при этом не потерял способность контроля за собой со стороны и вспомнил, что от истерических припадков и кликушества разводят золу в воде и пьют. Представив во рту эту гадость, Годунов сразу же успокоился.
– Давай-ка, Маша, шарахнем водочки. Без оной тут не разберешься.
Огурчики славно хрустели. Водочка ударяла, согревала, отрешала. Одна радость осталась.
– Вот завтра мы встаем, – стал рассуждать Егор Борисович, – завтракаем, расходимся по своим работам. «Здравствуйте, Мария Ивановна, – скажут мне. – Привет, Маша. здравствуйте, Годунова». А я им: «Нет, ребята. Нет, девчата. Нет, Петр Семенович. Я не Мария Ивановна. Я не Маша. Я Егор Борисович, – Годунов колыхнул задом и бюстом. – Хотите, паспорт покажу?» А они мне: «Покажи лучше, Егор Борисович, членское удостоверение».
– Не надо пошлостей, Егорушка. Да и чего тут голову ломать. Решили же! Тебе идти надо на мою работу, а мне на твою.
Егор Борисович после третьей рюмашки смирился с неизбежным. Да, вариантов не было.
– Маша, самое главное, что нужно инженеру по соцсоревнованию – это…
– Не вылезать из штанов. Соображу как-нибудь. Уж чего-чего, а этого добра у нас во сколько! Одни победители!
– Ну, разошлась…
– Это тебе надо подумать, как быть, а не мне. Ты хоть когда-нибудь кисть в руках держал?
– Обижаешь, гражданин начальник. И красил, и белил, и олифил, и циклевал, и грунтовал, и сачковал – все делал. Как Никита Сергеевич.
– Красила, белила, олифила… Егорушка. Маша ты теперь.
На ужин Маша (в первой редакции) вышла разогревать тушеное мясо. Баба Зина поинтересовалась у лже-Егорушки, как там Мария Ивановна.
– Ничего, идет на поправку.
– Скоро у нее!
– У нее могучий организм.
Подошел Ипполит Сергеевич и стал оспаривать неправильное решение арбитра, удалившего с площадки Старшинова.
– А вы напишите в газету «Советский спорт»! – предложил лже-Егорушка.
Появилась на кухне лже-Маша, и по укоренившейся Годуновской привычке стала декламировать о тех, кто будет жить при коммунизме. Баба Зина молча смотрела на нее. Лже-Маша осеклась, потопталась и ушла.
– С лица сошла Мария Ивановна… – покачала головой баба Зина.
После ужина пробежались еще разок по анкетным данным, хлопнули для спокойствия по рюмашке, и с удовлетворением убедились в том, что хрустящие огурчики с водочкой не единственная и не последняя радость, оставшаяся им. Как говорится, от перемены мест слагаемых, сумма удовольствий не изменилась.
Репетиции репетициями, театр театром, а жизнь жизнью. На Машиной работе Егора Борисовича встретили, как обычно, традиционным вопросом (Маша забыла сказать о нем Егорушке):
– Ну, Машка, сколько раз за воскресенье осчастливил супруг?
– Три раза, – машинально призналась лже-Маша.
– Да, – сказали коллеги, – три раза это хорошо. Как в санатории. А наши сволочи опять на рогах.
– Наставили? – спросил Годунов.
Но те не ответили, так как задумались о жизни.
Подумав, рябая подружка пихнула лже-Машу плечом и, подмигнув остальным, сказала:
– Смотри, Машка, отобью мужика. Ох, охочая я до осанистых! Да еще до трехразовиков…
Бригада захохотала, а Годунов посмотрел на рябое лицо с отсутствующим передним зубом, и ему стало тошно от соблазна. «Когда же работать начнем», – подумал он.
Не было мастера; потом пришел мастер, но пропал бригадир; потом обнаружили, что кисти забыли замочить, а те, что замочили, украли; потом машину ждали до одиннадцати, до двенадцати, а там уже ехать поздно – обед… И так весь понедельник.
– Хуже нет понедельника. Устаю больше, чем дома, – пожаловалась рябая соблазнительница.
– Да, – согласился Годунов. – Хуже нет работы, когда ее нет.
В самом конце рабочего дня покрасили синей краской панели, и Годунов был приятно поражен тем, что рука его ровно и легко водила кистью, да еще сэкономила краску для дома.
После работы Годунов зашел в «Трикотаж» и купил Маше кофточку.
– Ой, Егорушка! – Маша была тронута, но приложив кофточку к груди, рассмеялась и протянула ее Годунову.
– Это, Егорушка, тебе от меня.
Егор Борисович по-женски рассмеялся.
– Ну, как там у тебя? То бишь, у меня? Рассказывай, – попросил он.
– А у тебя? Трепались, наверное, весь день. По понедельникам на работу хоть не ходи.
– Нормально все. Тебе привет от рябенькой. Нравишься ты ей.
– А у меня тоже все нормально. У ненормальных всегда все нормально. Планерка, цехком, техника безопасности, еще чего-то. Дурота одна!
***
Следующей осенью Мария Ивановна родила сына, а Федра Агафоновна от неразделенной любви к Егору Борисовичу Годунову завела от своего мужа Поля дочь.
***
Мурлова хотели взять еще тепленького, прямо в постели. Но он кубарем скатился по лестнице и что есть духу шпарил по узким незнакомым улочкам. За ним гнались упорно и быстро, шумно и хрипло дыша. Свернуть было некуда. Тут подвернулась открытая дверь. Мурлов заскочил и закрыл дверь на крюк, и в то же мгновение что-то большое навалилось на двери. «Занес же меня сюда черт!» – в сердцах подумал Мурлов. С потрепанного плаката пальцем в лицо тыкал мужик со злобной физиономией. За дверью что-то обсуждали. Мурлов осмотрелся. Оказывается, это был туалет самой обычной конструкции. Ничего тяжелого не было, и Мурлов рванул цепочку от бачка. Тут унитаз встал на дыбы, как конь, подхватил Мурлова, вышиб дверь и дунул вдоль по улице. Из-под ног прыскал всякий вздор, а впереди, мелко дрожа, с визгом перла огромная, как с павильона ВДНХ, свинья. За спиной, разевая пасть, галопировал черный рояль. С тротуара крикнули: «Третий номер обходит!»
Мурлов наподдал и пришпорил. Свинья круто развернулась, врылась в землю всеми копытами и угнула голову. «Сворачивай!» – гаркнул Мурлов, и унитаз снес заборчик и забурился в грядку с укропом. На дороге ревели столкнувшиеся свинья и рояль – две ветви цивилизации. Мурлов, весь в земле и укропе, стоял посреди развороченной грядки, а со всех сторон бежали преследователи.
Мурлов вскочил на унитаз: «Голубчик, выручай! Вовек не забуду!», и с криком: «Ну, сучьи дети!» – прорвал окружение и вылетел на околицу. Унитаз выскользнул из-под Мурлова, как кусок мыла, и, подпрыгивая, пропал за горизонтом, а Мурлов очухался в своей комнате на полу рядом с кроватью. За окном выла метель, и, подгоняемый порывами ветра, как сирота, плелся куда-то к чертовой илионской матери самый древнегреческий царь, Атреево отродье, гроза троян, ахеян слава, генсек и вождь народов, бабник и алкаш, ворюга мерзостный – Атрид Агамемнон… Как все надоело!
***
(Глава 27 из романа «Мурлов, или Преодоление отстуствия»)
Поезд
Врач внимательно осмотрела Анну Ивановну, послушала. Возвела очи горе, подумала. Закрыв глаза, ощупала всю. Встряхнула руками, расслабляясь. Смерила давление, вздохнула. Вымыла руки и молча выписала рецепт. По одну сторону стола сидела величественная и красивая Анна Ивановна (не вняла рассказам Анны Петровны, пошла к бездельникам да бестолочам). По другую – съедаемая хроническими заботами и острым безденежьем участковый врач. Кто кого должен выслушать и успокоить? Казалось, врач проделала свои пассы исключительно ради клятвы Гиппократа или для самоуспокоения. Настю встревожило это мытье рук. С мылом, на два раза. Почему она не помыла их до осмотра? Настя проводила терапевта на лестничную площадку. Вопросительно посмотрела в глаза. Глаза выскользнули, как мыло, и послышался вздох:
– Дело дохлое.
– Что? – решила, что ослышалась, Настя.
– Надо делать полную съемку и прокалывать. В железнодорожной больнице. Там японский телевизор, – и врач стала спускаться по лестнице, на повороте добавила: – Не тревожьтесь, сумма прожитых лет все равно меньше прожитой жизни.
Настя растерянно смотрела ей вслед. Хотела спросить о чем-то, но внизу хлопнула дверь. Настя вернулась домой и увидела себя в зеркале с открытым ртом. Не закрывая его, спросила мать:
– Что сказала врач?
– Что слышала, то и сказала, – ответила Анна Ивановна. – Ну их, врачей твоих! Придут, изомнут, как яблоневый цвет. А проку никакого! Чего там в рецепте пишут нового?
– Врач настаивает, чтобы сходить с тобой в железнодорожную больницу.
– Она же где-то на задворках жизни, – буркнула Анна Ивановна. Нацепив очки, она долго изучала рецепт. – Ничего не понять, – протянула Насте бумажку, на которой Настя тоже ничего не разобрала.
– Что написано-то? – раздражаясь, спросила Настя (ей надо было еще сегодня успеть сходить в библиотеку, теперь, понятно, не до библиотеки). – Нацарапают вечно! Как курица лапой! Их, видно, специально обучают этой каракулеграфии.
– Да, это каракулеводство, – сказала мама. – Есть такие овцы.
Настя обеспокоено посмотрела на мать.
– Мама, не беспокойся. Все будет хорошо!
– Это ты не беспокойся. Куда тебе, в библиотеку? Ступай себе в библиотеку. Я одна в больницу схожу. Или вон с Сережей.
– Ну, мама, это, право, смешно!
– Справа смешно, а слева горько. Одевай Сережку! А сама иди занимайся.
«Да, уж кого-кого, а бабушку нашу на козе не объедешь, – подумала Настя. – Черт с ней, с библиотекой!»
– Я тоже пойду! – решительно заявила она.
Больница и впрямь была на каких-то задворках жизни. Возле железной дороги пришлось подняться на насыпь из шлака, идти по ней, то и дело проваливаясь, потом переходить пути, прыгать по шпалам, зачем-то возвращаться по переходному мостику, из бурьяна взлетавшего и в бурьян падающего. Сама больница являла собой деревянное двухэтажное строение, на второй этаж которого можно было попасть по наружной шаткой лесенке – и то не всем вместе, а цепочкой друг за другом, как при подъеме на гору.
– Ну и больница! – вырвалось у Насти.
В это время с платформы, которая начиналась сразу же за корпусом больницы, отошел поезд. Со скрежетом, лязгом и пронзительным свистком. Настя вздрогнула:
– Как тут больные лежат? Это же кошмар!
– Нет, тут хорошо, тут же приемный покой! – успокоила ее мать.
Тепловизор располагался в люльке строителей. Кабинет ремонтируют, объяснили в регистратуре. Анна Ивановна залезла в люльку. Люлька закачалась на высоте пяти метров. Настя обеспокоено спросила врача:
– Выдержит?
– Не такое выдерживала.
Оператор накатил на Анну Ивановну аппарат. Что-то включал и выключал, щелкал то тумблерами, то пальцами, не обращая на пациентку никакого внимания.
– Как она там? – спросил он врача, притулившегося с дисплеем у стены.
– На месте, – сказал врач. Он встал, прогнулся, подошел к люльке и похлопал Анну Ивановну по плечу, а оператору ткнул пальцем на дисплей. – Все ясно.
Оператор бегло глянул на экран, показал в левый нижний угол. Врач кивнул. Потом они помогли Анне Ивановне выбраться из люльки.
– Снимок будет готов после укола. Сейчас проколитесь в процедурном кабинете. Направо.
– Онкология, – услышала Настя за спиной. И ей страшно захотелось поскорее увидеть снимки. Будто от них что-то зависело.
Процедурная была без дверей. Помещение от коридора отделяла грязная, с красными и желтыми пятнами, рваная простыня на веревке, связанной из нескольких бечевок. Виднелся угол помойного ведра, в котором плавали бинты, шприцы, вата. Из этого медицинского месива карабкалась по стене ведра лягушка с удивительно длинными лапками. Сережа помог ей и радостно посмотрел на бабушку.
– Молодец! – похвалила та.
– Вымой руки! – в ужасе закричала Настя. – Сейчас же вымой руки! Я кому сказала!
– Успокойтесь! – сказал из-за ширмочки грубый женский голос, и чья-то рука дернула Анну Ивановну к себе. За ней проскочил и Сережка.
– А вам нельзя! – рука не пустила Настю. – Вам ожидать здесь! Взрослым не положено!
За ширмой послышался детский вскрик и успокаивающий голос бабушки:
– Вот и все, Сереженька! Видишь, мне это совсем не больно!
Настя заглянула за ширму. Сережа сидел на топчане, испуганно глядя в открытую дверь на противоположной стороне процедурной. В помещении никого больше не было.
– А бабушка где?
– Там, – указал глазами Сережа на дверь.
– О, господи, что она там делает?
Сын пожал плечами, соскочил с топчана и выбежал в дверь.
– Постой! Ты куда?
Сережа бежал по ступенькам вниз. У платформы стоял пассажирский поезд. Платформу собственно не было видно – столько было народа. И все не просто ждали, а от нетерпения еще и передвигались: то слева направо, то справа налево. Головы катались и бились, как картошка на ленте транспортера. Все толпились и шумели.
– Сережа! Сережа! Постой! Где бабушка! – она догнала Сережу, схватила за руку. – Не скажете, куда поезд?
– Туда, – указал мужчина в длинной до пят шинели. «Генерал Хлудов» – был пришит квадратик на его спине. Один уголок отпоролся. Надо бы пришить, да вот некогда, подумала Настя.
– Так куда ты дел бабушку? – спросила она у Сережи.
– Съел.
Настя, крепко держа сына за руку, вернулась в больницу. Всю ее пронизала тревога. Тревога была и в трясущихся руках, и в блуждающем взоре (она как бы видела себя со стороны), и в мятущихся мыслях. Больница изнутри имела жуткий вид. Можно было сдохнуть от одних только стен. Настя шла по грязному коридору, заглядывала во все кабинеты и спрашивала у всех, не видел ли кто тут высокую красивую женщину, седую и в клетчатом платье. Никто не видел. Больных было много, все они были в затрапезных халатах или пижамах, застиранных спортивных костюмах или растянутых женских рейтузах, тощие и распухшие, нечесаные и небритые. Воняло потом, мочой и жуткой смесью дешевых лекарственных препаратов. Слава богу, среди этого ужаса мамы не оказалось. Но где же она? Снова спустились на узкую платформу. Людей на ней стало еще больше, но в вагоны не запускали. Все, вцепившись в сумки, чемоданы, детей, с заметной дрожью ожидали момента открытия.