bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Но с тех пор, как третьего дня князь Василий вернулся из дворца темнее грозовой тучи, весь дом, весь многолюдный двор его словно замер. Ни толпы за воротами, ни шума, ни движения во дворе… Все навострили уши и вытянулись в струнку. В дворне только шепотом передавали друг другу на ухо, что князь в тот день не обедал и не ужинал и никого даже из семейных к себе не допускал. На другой день князь не поехал ни во дворец, ни в Приказы, сказался больным, даже посылал за дохтуром-немцем в Немецкую слободу и с тем немцем беседовал более часа.

На третий день, рано утром, к князю явился за приказаниями дьяк Украинцев. Встреченный на крыльце низкими поклонами многочисленной челяди, он тотчас был проведен особыми сенями, обитыми червчатым английским сукном, прямо в шатровую палату князя.

Шатровая палата была любимым домашним покоем князя Василия. Название свое она получила от того, что потолок ее имел вид купола. В нем было пробито несколько круглых просветов, забранных слюдяными оконцами. Сверх того палата освещалась целым рядом небольших стекольчатых окон, выходивших в сад. Стены этого покоя были обтянуты красным сукном, а снизу, в виде широкой панели, почти в рост человека обиты немецкими золочеными кожами и расписными холстами в золоченых рамах. На этой панели очень красиво выделялись черные резного дела немецкие шкафы и пузатые комоды, с серебряными кольцами и скобками и черные стулья с подушками, обитыми алым бархатом. У двух стен стояли два стола с врезанными в них оловянными узорами и личинами. Над одним из столов, на стене, висели французские часы без гирь, в футляре с перламутром и бронзою, а по бокам стола два зеркала в роскошных рамах с серебряными фигурами и углами. На противоположной стене красовался целый ряд немецких гравюр за стеклом и в рамах. Убранство палаты дополняли высеребренные шанданы (канделябры) на стенах и хрустальное виницийское паникадило (люстра), с цветными подвесками, спускавшееся с середины купола.

Весь передний угол палаты блистал и горел богатейшими иконами в золотых и серебряных ризах, осыпанных каменьями, золочеными киотми, янтарными крестами, ценными панагиями и складнями – дарами, приношениями и благословениями, которые сыпались на Оберегателя со всех концов России и ежегодно переполняли «крестовые палаты» князя, княгини и их семейства.

Дьяк, войдя в палату, застал князя Василия в кресле у стола, с толстым фолиантом в руках; Украинцеву показалось, что за два дня князь Василий успел и побледнеть, и похудеть. Перекрестившись на иконы и отвесив князю обычный поясной поклон, дьяк осведомился о здравии.

– Телом здрав, Емельян Игнатьевич, а духом немощен! Каковы у тебя вести?.. Не утешишь ли чем?

– Добрых вестей нет. Куранты[2] вчера из Смоленска получены – так и в них тоже ничего для нас подходящего не пишут. А послы-то польские – точно, что в дорогу собираются… Поговаривают, будто завтра хотят просить, чтобы поскорее «у руки» быть.

Князь сердито топнул ногой и отвернулся. Помолчав немного, он снова обратился к дьяку с вопросом:

– А тем-то путем ты их обойти не пробовал?

– Как не пробовать, князь-батюшка, когда ты мне сам приказал! Посылал я к этому Варфоломею Меллеру и пристава нашего (уж на что продувной малый!), и немку одну из Немецкой слободы подставлял (а ведь эти езовиты до женского пола во как люты!), так нет же: все неймет! «Я, говорит, своего короля ни за какие тысячи не продам». А слышно, этот самый Варфоломей душою Огинского, как своим майонтком[3], владеет.

– Ну как же быть теперь, по твоему-то разумению? – спросил князь, пристально вглядываясь в умное лицо опытного дьяка. И сразу понял, что задал напрасный вопрос: лицо Емельяна Игнатьевича выражало такое недоумение.

– Задержать бы их немного… – решился он только процедить сквозь зубы. – Узнать бы, что за вести им гонец привез?..

– Какой гонец? Когда? Что ж ты мне не скажешь!.. – вскрикнул князь, вскакивая с места.

– Прошу прощенья, запамятовал… А вести-то, должно быть, немаловажные; потому что послы того гонца тотчас на ключ в чулане заперли и стерегут…

– И неужели же ты, старая, ношеная птица, не мог узнать… подкупить… подслушать?

– Государь мой милостивый, – отозвался несколько обиженным тоном Украинцев, – все подкуплено! Каждый шаг их ведом: трижды в день доклады с Покровки получаю. А как же ты узнаешь, какую грамоту послы с гонцом получили, когда они ее, запершись, промеж себя читать станут? Да кабы ту грамотку и в руках держать – что проку? Писана цифирью – без ихней азбуки не разберешь. Чай сам ведаешь, как крюками пишут? На всякое дело свой крюк! Знаю только, милостивец…

– Ну, ну, что знаешь? – говори скорей.

– Знаю, что, получивши вести от гонца, послы велели всем готовиться к отъезду и наспех в путь собираться… И вся их шляхта на радостях перепилась до страсти! Сам Потоцкий в пляс пустился… Так вот подзадержать бы, милостивец…

– У тебя, Емельян Игнатьевич, всегда одна песня! Позадержатъ бы… позамедлитъ! Да ведь это не грамота, не писаная отповедь, что под сукно положить можно, а живые люди! Если их «к руке» не допускать подольше, так хуже может выйти – «без руки» уедут! Им не дороги подарки! А ежели уедут, не справив дела, да ежели без нас салтана одолеют – что скажут наши приятели, соседушки-то Преображенские? Что зашипят Нарышкины да Шереметевы, да Черкасские, да Долгорукие?! Как станет надо мной глумиться братец-то почтенный, Борис-то Алексеевич! А? Да они меня со свету сживут!..

Дьяк упорно и сосредоточенно молчал; он очень хорошо понимал, в какую опасную и трудную игру играл Оберегатель; а зная характер князя Василия, еще лучше понимал, что советовать в данную минуту было опасно.

Между тем Голицын, пройдясь несколько раз по палате, успел совладать с собою настолько, что мог уже сказать Украинцеву совершенно спокойным голосом:

– Я и сегодня не поеду во дворец. Жду дохтура – так и скажи там, на Верху, чтоб знали. А сам зайди ко мне сегодня под вечер, попозже, ты мне будешь нужен.

Украинцев низенько поклонился князю Василию и вышел из палаты. Он хорошо понял, что Оберегатель принял какое-то важное решение. Но какое?.. Это даже и умному Емельяну Игнатьевичу не приходило в голову.

Тотчас по удалении Украинцева Голицын свистнул. Вошел старый дворецкий Кириллыч.

– Никого не принимать до моего приказа! Обедать мне велишь подать в моей столовой. Да распорядись ко мне послать Куземку.

Дворецкий поклонился, но не уходил, переминаясь с ноги на ногу на пороге.

– Ну что тебе еще?

– Матушка княгиня Авдотья Ивановна приказала у милости твоей о многолетнем здравии спросить; а сын твой Алексей, княж Васильевич, твоих пресветлых очей видеть желает.

– Попозже… некогда теперь… А княгине передай, что мне полегчало… помог-де дохтур-немец травным зельем. Так посылай живей Куземку!

Дворецкий поклонился молча и удалился неслышными шагами.

Несколько минут спустя в сенях послышались скрип сапог и легкий кашель.

– Войди! – крикнул князь Василий.

На пороге появился высокий сухощавый человек лет пятидесяти, смуглый и рябой, с целой копной черных волос на голове, с курчавой бородкой, в которой кое-где серебрилась седина. Большие серые глаза – глаза хищной птицы – зорко и смело глядели из-под густых нависших бровей. На нем был вишневый суконный чекмень, подтянутый щегольским черкесским поясом с серебряными бляхами; а из-под чекменя выглядывало лазоревое тафтяное полукафтанье с серебряными пуговицами. В руках он держал суконный колпак, отороченный пухом. Это и был Куземка Крылов, старший ловчий князя, пользовавшийся большим доверием.

– Съезди к Гваксанию! За тем же дохтуром-немчином. Проведешь его через часовню! Да мигом будь обратно!

Куземка отличался тем, что ему не нужно было повторять приказаний.

IV

Гваксаний, итальянец по происхождению, светский иезуит и иезуитский агент по профессии, давно уже поселился в Москве, где жил под видом флоренского купца. В 1685 году, воспользовавшись пребыванием в Москве цесарского посла Курцея, Гваксаний при его посредстве купил даже дом в Немецкой слободе и приготовил гнездо для иезуитов в Белокаменной. К нему в том же году пробрался из-за польского рубежа иезуит Шмит, который, пользуясь кое-какими сведениями в медицине и выдавая себя за дохтура, сумел втереться в дома влиятельнейших лиц и прежде всего, конечно, вошел в сношения с Оберегателем. Он привлек внимание Голицына тонким умом, блестящим светским образованием и основательными сведениями в различных областях знаний. В беседах своих с князем Василием Шмит не скрывал того, что он принадлежит по религиозным убеждениям к ордену иезуитов; с пафосом, достойным превосходного актера, рассказывал он о могуществе и всемирном значении ордена и не упускал случая искренне пожалеть о том, что только в Россию еще закрыт иезуитам путь. Князь Василий все это слушал и мотал на ус; он видел в Шмите ловкого агента, которым можно будет воспользоваться в дипломатических сношениях с Европой, и не приказывал тревожить «дохтура» слишком пристальным надзором за его деятельностью. А эта деятельность особенно усилилась с тех пор, как прибыло в Москву польское посольство и при нем в секретарях – Бартоломей Меллер, один из важных иезуитских агентов, совершенно опутавший старшего Огинского. Меллер и Шмит по целым вечерам проводили вместе в каких-то тайных совещаниях, и уже после первых заседаний с послами Шмит дерзнул предложить Голицыну свое посредничество…

Князь Василий отклонил его довольно сурово. Шмит стушевался и не показывался на глаза Оберегателю до тех пор, пока в день полной «разрухи» с послами Голицын сам о нем вспомнил. Тогда уж Шмит, явившись, предложил свои условия. Князь Василий не дал ему никакого ответа и сказал, что подумает… На том они и расстались. И действительно, он выжидал весь следующий день. Через Украинцева и агентов Посольского приказа он пустил в ход все пружины, которыми, казалось, можно было повернуть дело на настоящий путь и побудить Огинского к возобновлению переговоров. Но все усилия ни к чему не привели, а ждать не хватало силы… Отовсюду приходили вести недобрые – враги Оберегателя уже торжествовали заранее его несомненную неудачу; а двоюродный брат его, князь Борис Алексеевич Голицын, не стесняясь, осмеивал дипломатические уловки и тонкости, пущенные в ход князем Василием в переговорах с поляками и все же окончившиеся «разрухой».

Князь Василий, от ранней юности избалованный счастьем, привыкший к легкой удаче и к легкой наживе, выросший и созревший среди интриг и ожесточенной борьбы дворских партий, беспощадно губивших друг друга, рано был вознесен на верх славы прихотливою судьбою. Между тем как другие около него боролись и гибли, то проливая кровь, то пачкаясь в грязи, он сумел, не запятнанный ничем, вознестись над всеми, только благодаря своему уму, своим блестящим способностям и обворожительному умению всех прельщать и всем нравиться. Сблизившись с царевной Софьей, он стал первым из первых вельмож в государстве. И вот теперь, когда царевна ожидала, что он, как и всегда, восторжествует над всеми препятствиями и прославит ее имя заключением выгоднейшего мира с Польшей, его надежды вдруг готовы были рушиться… Он понимал, что, если послы уедут, не закончив «вечного мира», все обвинят в неудаче его, Оберегателя, позабыв все его прежние заслуги, все закричат, что, мол, управление делами Посольского приказа не его ума дело!.. «А то скажет, что подумает царевна, привыкшая ему верить!..» При этих мыслях вся кровь бросалась в голову князю Василию; он судорожно сжимал кулак, грозя какому-то незримому врагу.

– Нет! Будь что будет! Поневоле пойдешь окольною дорогою, коли нельзя идти прямым путем… А там с помощью царевны сумеем как-нибудь поправить дело и схоронить концы в воду!

Часа три прошло с тех пор, как Куземка поехал за дохтуром. Князь Василий после обеда не пошел отдыхать – ему не до отдыха было! Он заперся на ключ в своей шатровой палате и тревожно ходил по ней взад и вперед, углубленный в думы.

Вдруг послышался легкий стук в стене. Князь нажал пружину в панели: одна из расписных рам откинулась и обнаружила скрытую за шпалерами потайную дверку. Князь Василий отпер дверь висевшим на его поясе ключом и сказал вполголоса: «Входи».

Дверь тихо скрипнула, и в нее, сгорбившись и наклонив голову, вошел Куземка Крылов, ведя за руку дохтура-немца, закутанного в плащ с башлыком, надвинутым на самый подбородок.

Куземка помог дохтуру раскутаться и исчез за дверкой, а рама сама собою стала на прежнее место.

Когда Шмит (а это был он), ослепленный светом палаты, протер себе глаза и осмотрелся кругом, то увидел пред собою князя за столом, в роскошном кресле, обитом яркою камкою.

Шмит поспешил раскланяться и почтительно приблизился к князю. Это был маленький человечек с весьма заурядной физиономией, гладко выбритый, живой и подвижный. Он был одет не только опрятно, но даже щеголевато в черный, немецкого покроя кафтан и камзол, из-под которого выставлялась наружу тонкая батистовая манишка.

Когда князь Василий указал ему на стул около себя, Шмит расшаркался и сказал очень кстати какую-то любезность по-латыни.

Голицын ответил ему на том же языке, и весь дальнейший разговор продолжался по-латыни, так как князь владел этим языком в совершенстве.

– Ваша высокоименитость, конечно, призвали меня потому, что обдумали мои условия и желаете изъявить на них согласие? – вкрадчиво и сладко проговорил иезуит.

– Вы человек умный и сметливый! – отвечал ему князь с улыбкой. – Но прежде моего согласия на ваши условия я желал бы знать, чем я могу быть обеспечен в успешном исходе моих переговоров с вами?

– Высокоименитый князь Огинский, полномочный посол его величества короля Польского, ревнуя ко благу святой Римско-католической церкви и преклоняясь перед могуществом ордена Иисусова, передал мне на сегодняшний день все свои полномочия, а потому вы, князь, можете трактовать со мною, как с самим князем Марцианом. В удостоверении этого он вручил мне и свою княжескую печать, доверив приложить ее к тому документу, который мы заключим с вами.

И Шмит, сняв перчатку, показал князю Василию драгоценный золотой перстень с гербом Огинским, осыпанный крупными сапфирами, изумрудами и рубинами.

– Какой же документ мы с вами заключим?

– Документ, в котором будет от имени князя Огинского выражено, что он желает возобновить с вами переговоры о вечном мире и союзе против турок, соглашаясь на предложенные вами условия.

– И на уступку Киева, и на условие о киевской митрополии?!

– На все условия вашей грамоты…

Глаза Голицына на мгновение загорелись торжеством победы, но затем его брови насупились, во взоре выразилось недоверие, и на устах мелькнула даже насмешливая улыбка.

– Видно, тот гонец, о приезде которого вы не сказали мне ни слова, привез князю Огинскому не слишком приятные новости?

– О приезде гонца, – спокойно отвечал Шмит, – я никак не мог сообщить вашей высокоименитости, потому что он приехал третьего дня в ночь, как раз в то время, когда я был у вас. К сожалению, я ничего не могу сказать вам и о вестях, привезенных гонцом, потому что их не знаю; но я, впрочем, уполномочен показать вам документ, заготовленный на тот случай, если бы мы с вами не поладили сегодня…

Шмит бережно вынул из кармана листок бумаги, обернутый в зеленую тафту, и почтительно подал его князю Василию. То было официальное извещение Посольского приказа о том, что послы его королевского величества не могут долее оставаться в Москве и просят о назначении дня…

Как ни старался князь быть спокойным, но ему большого труда стоило не скомкать этот официальный акт, на котором была четко выставлена подпись Огинского.

Шмит внимательно следил за выражением его лица.

– Как изволите видеть, ваша высокоименитость, мои полномочия налицо. А в ваших мы не сомневаемся: мы знаем, что имеем дело с могущественнейшим вельможею Московии, удостоенным высокого доверия державной правительницы. Притом мои условия такие скромные, такие исполнимые…

– Но я ведь выставлял уже вам на вид, что если бы даже царевна на них согласилась, то патриарх никогда не даст своего согласия.

– Я имел уже честь вам докладывать, что его согласие нам не нужно, что мы поведем свое дело тихонько и скромненько. Мы никого не станем силою принуждать к признанию правоты наших догматов, не будем гласно проповедовать… Да притом ведь святейший отец патриарх не бессмертен! Ведь рано или поздно он будет же заменен другим лицом более просв… более мягким и веротерпимым, которое, может быть, не захочет гнать бедных иезуитов? Я повторяю вам: нам нужно только ваше согласие…

Оберегатель, слушая доводы Шмита, видимо, что-то соображал и наконец спросил его:

– Но в каком же виде я могу вам выразить мое согласие?

– В виде простого письма к папскому нунцию в Вене, в котором вы только упомянете, что не станете теснить нас. А впрочем, если вам угодно, я даже заготовил это письмо, и вам стоит только подписать его.

И Шмит, изгибаясь, подал князю неизвестно откуда явившееся в руках его письмо к нунцию, в котором он, Оберегатель, от своего лица, конфиденциально извещал нунция, что иезуиту Шмиту разрешено устроить в Москве, в доме Гваксания, домашнюю церковь, пригласить в помощь священника иезуитского же ордена и открыть при церкви школу для русского юношества.

И между тем как князь Голицын читал это письмо, Шмит вкрадчиво и подобострастно ему нашептывал:

– Вам только стоит подписать это письмо и приложить к нему печать!.. И я тотчас же вручу вам собственноручное письмо Огинского о возобновлении переговоров.

На минуту князь Василий испытал странное впечатление: ему почудилось, что сам дьявол в образе Шмита стоит над его душою и подсовывает ему свое рукописание… Но затем ему пришли на память его прежние думы, в ушах раздались насмешки его врагов, и он сказал себе: «А ну хоть бы и сам дьявол был! Еще молоды! Авось отмолимся! Главное – врагов одолеть, супостатов! Раздавить их – „преклонить под нозе”».

И он быстро взял со стола большое лебяжье перо, обмакнул его в чернильницу и четко вывел под письмом к нунцию свою полную подпись. Затем, положив на него свою большую, красивую руку и обернувшись к Шмиту, повелительно произнес:

– Давайте письмо Огинского!

Шмит передал ему письмо канцлера, в котором тот очень любезно извещал Оберегателя, что хотя послы уже и совсем изготовились к отъезду, но он не прочь возобновить переговоры, «не желая столь великого, славного, прибыльного дела оставить и своих трудов туне потерять».

Голицын не мог прийти в себя от изумления и восторга.

– Ставьте скорее печать! – торопил он иезуита.

– С величайшим удовольствием, но покажите мне пример, – язвительно заметил иезуит, указывая на письмо к нунцию.

Князь Василий снял с руки перстень с печатью и оттиснул его на готовой восковой лепешке, привешенной к письму.

То же сделал и Шмит на письме канцлера к Оберегателю и, подавая его левою рукою, правую протянул за письмом к нунцию.

Получив его, он почтительно поцеловал руку князя, потом подпись его на письме и, бережно засовывая письмо во внутренний карман камзола, произнес торжественно:

– Великодушный поступок, достойный вечных похвал и признательности потомства! Позвольте мне в свою очередь пожелать вашей высокоименитости, чтобы заключенный вами вечный мир с Польшей заслужил вам прозвание Великого в истории вашей страны!..

И вдруг, как бы в ответ на эту фразу, на улице раздались свист, хохот, крик, топот бешеной скачки, стук колес и звяканье колокольцев. Какая то пьяная ватага с визгом, песнями и присвистом подкатила к воротам дома князя Василия и стала не стесняясь стучать в них что есть мочи.

Князь Голицын, поспешно открыв потайную дверь и передав иезуита на руки Куземке, захлопнул дверку и задвинул ее рамой, затем он отпер двери палаты в сени.

Перед ним как из земли вырос старый Кириллыч:

– Что там за шум?

– Братец твой, боярин князь Борис Алексеевич к тебе с гостями в гости пожаловал. На пяти тройках прикатили. Прикажешь ли принять?

А между тем стук в ворота и шум все усиливались; явственно слышались то громкий хохот, то крепкая ругань.

– Вели отпереть ворота, прими князя Бориса Алексеевича с почетом; да сыну скажи, чтобы шел встречать его на верхнюю ступеньку. Пусть просит их пожаловать в свою столовую палату. Да ключников пришли ко мне скорее!

И между тем как старик опрометью бросился исполнять приказания, князь Василий вернулся в шатровую палату, запер письмо Огинского в кованый ларец устюцкого дела и, горделиво выпрямившись, высоко подняв голову, почти вслух произнес:

– Ну кстати ты пожаловал, гость дорогой! Есть чем перед тобой похвастать! Теперь посмотрим – чья возьмет.

V

Когда старый Кириллыч передал молодому князю Алексею Васильевичу приказания его батюшки, тот поспешил гостям навстречу, приказав слугам отпереть свою столовую палату и все в ней приготовить для приема. В то время как толпа слуг чинно выстраивалась по обе стороны ворот и по ступенькам крыльца, а воротные сторожа отмыкали железные засовы и открывали настежь обе створчатые половинки, князь Алексей стоял на верхней ступеньке крыльца, с некоторой тревогой прислушиваясь к нестройному гаму приехавшей хмельной братии. Воспитанный под строгим началом и еще не испорченный жизнью, этот двадцатилетний юноша хотя и занимал уже видное положение при дворе благодаря отцу, но не в отца был недалек, не боек на слова и ненаходчив; а потому он не любил бывать «на людях», всему на свете предпочитал охоту с соколами и терпеть не мог веселых пиров и шумных празднеств. И вдруг ему поручено принять хмельных гостей, играть роль хозяина…

Но вот ворота распахнулись настежь, и три лихие тройки, взмыленные до ушей и окруженные целым облаком пара, подкатили к крыльцу, звеня бубенцами и колокольцами и позвякивая богатым набором сбруи. Слуги стали высаживать бояр из колымаг и почтительно взводить их на крыльцо, поддерживая с двух сторон под мышки, между тем как Кириллыч, стоя на нижней ступени лестницы, отвешивал каждому гостю низкие поклоны и перед всеми извинялся в том, что их, мол, так долго задержали у ворот.

Тут был князь Борис Алексеевич Голицын с двумя братьями, князь Юрий Ромодановский, князь Юрий Трубецкой, да князья Куракин и Щербатый, да боярин Исай Квашнин, да человек пять-шесть окольничих, и все из первой знати. Виднее и бодрее всех на вид были князь Борис и Ромодановский – высокие, здоровенные, плечистые мужчины, сложенные богатырями и недаром прославленные во всей Москве своими пьянственными подвигами.

Всех на верху крыльца с поклонами встречал князь Алексей Васильевич и всем повторял то же стереотипное приветствие:

– Милости просим, гости дорогие, добро пожаловать!..

– Здорово, Алешка! – кричал ему еще снизу князь Борис Алексеевич. – Что вы с отцом спать, что ли, полегли? У нас у всех нутро горит – медку холодненького до смерти хочется, а вы у ворот держите… Смотри, брат, я это тебе припомню, как ко мне приедешь! Хе! Хе!

– Прощенья просим, дядюшка! Отцу второй день неможется, так никого он и принимать не велел; вот холопи-то и не посмели, вишь, без спросу… Да и признали вас не сразу…

– Холопи, братец, не признали нас затем, что мы не в своем виде! Так, что ли? Ха, ха, ха! Ну что ж, племянничек – и точно: хмельны! Ну и во славу Божию! Да полно целоваться – веди скорей в столовую палату!

Но это было легче сказать, чем выполнить, потому что каждый встречаемый князем Алексеем гость лез к нему с объятиями, с лобызаниями, с расспросами и, не слушая ответов, начинал без всякой видимой причины смеяться и задавать новые вопросы.

Наконец между двумя рядами слуг, поставленных по обе стороны сеней и отвешивавших низкие поклоны, гости с великим шумом, с непрерывающимся говором и смехом прошли на половину князя Алексея Васильевича, еще недавно только законченную отделкой, так как князь Василий собирался вскоре женить сына и уже высмотрел ему невесту в богатой и родовитой семье боярина Ивана Квашнина.

На пороге столовой палаты князь Алексей опять встречал гостей, всем кланяясь, и всем опять твердил все то же, что и прежде: «Добро пожаловать к нам, гости дорогие!»

Как ни были хмельны многие из приехавших гостей, но все, переступив порог столовой князя Алексея, остановились, сбились в кучу и залюбовались красотою высокого, причудливо отделанного двухсветного покоя.

В верхнем поясу палаты пробито было двенадцать круглых окон с оконницами из белых цветных стекол; в нижнем поясу – двенадцать окон с оконницами из фигурной мелкой слюды. По стенам и потолку вся палата была обита выписными заморскими шпалерами, изображавшими человеческие и птичьи и звериные персоны. В простенках между нижними окнами повешены были зеркала в резных золоченых рамах; а на другой, противоположной от входа стороне висело большое зеркало в черной раме и по сторонам – другие два, поменьше, в черепаховом окладе. На месте поставца, обычного во всех тогдашних столовых, стоял превосходный резной ореховый шкаф, в стиле Возрождения, с представленными резью сценами охотничьей жизни и фигурами зверей, а направо, налево от входа, на особых возвышениях, поставлены были два органа. По стенам, где не было зеркал, развешаны были в золоченых рамах писанные масляными красками картины, изображавшие библейские притчи и гравированные портреты европейских государей, и между ними на первом плане, на почетнейшем месте – портреты короля Польского и его королевы, присланные в подарок Оберегателю.

На страницу:
2 из 6