Полная версия
Дочки-матери на выживание
– Да, я ведь в Штатах получил звание Магистра…
– Ну, я слышала, конечно! – с легкостью плеснула она лжи. – Об этом столько говорили в нашем кругу! Как это было? Наверное, незабываемая церемония?
Переключила с настоящего на прошлое, на один из самых приятных моментов жизни, чтобы его светом окрасилось и это мгновение и недостатки контракта заштриховались сами собой. Ей он выгоден куда больше, чем ему, только сейчас это должно остаться незамеченным. И Наташа старалась: обдавала его ароматом смеха, наклоняясь и слегка, чтобы только заманить в сети, показывая пухлую грудь, то и дело бралась за его рукав, мягко сжимала. Но себя нисколько не презирала в эти минуты – а за что? Ей было весело, она забавлялась, как чаще всего определяла свои отношения с мужчинами. А он откровенно получал удовольствие, какое еще мог себе позволить.
Этот стареющий фокусник действительно был обаятелен, особенно для дам определенного возраста и детей, для которых он уже вполне мог сойти за дедушку. Но от блестящего Копперфильда в нем только и было, что длинные, проворные пальцы, за движениями которых не уследишь, как ни старайся. Он прямо у нее перед носом провернул пару фокусов, а Наташе так и не удалось заметить, куда исчезают все эти ленточки, шарики и прочее. На свадьбах она попросила его устраивать что-нибудь с голубями, которых ее агентство и раньше использовало, но до сих пор их просто пускали в небо молодожены. А вот чтобы белые птицы возникли ниоткуда…
…Мимо, лавируя среди машин, быстро прошел мужчина с седым «ежиком» и кейсом в руке. Зацепившись взглядом, Наташа проводила его: движения скованы – боится задеть чужой автомобиль. Спина напряжена от раздражения… Бросил машину, не выдержав долгостояния? Или был пассажиром? Ситуация, как в том фильме с Майклом Дугласом, где он выходит и из себя, и из автомобиля, берет автомат и идет убивать свой город.
Она огляделась: кому из соседей уже хочется этого?
В «Тойоте», застрявшей слева, дама в темных прямоугольных очках читала, положив книгу прямо на руль. Форма очков увиделась, когда та почуяла взгляд сбоку, машинально повернулась, но не увидела Наташиного лица за тонированными стеклами. Больше от книги не отрывалась, подавала вперед, даже не поднимая глаз. Хотя детектив, видно, попался скучноватый – она позевывала, не стесняясь этого. Забыла, что видна, как в аквариуме. Одинокая рыбешка, запертая в замкнутом пространстве.
Наташа закусила губу, сдерживая смех, – сейчас бы высыпать на капот ее машины корзину фиалок. Ей увиделось: книга соскальзывает с руля, бледные губы приоткрываются, рука машинально снимает очки, надевает их снова… И – улыбка!
Отвернувшись, Наташа увидела с другой стороны длинноволосую девушку, похожую на молодую Джейн Фонду. Нерусский тип лица. Иностранка? Девушка упрямо смотрела перед собой, а парень, сидящий рядом, так и подпрыгивал, кривляясь, как Джим Кэрри. Хотя его мордаха была типично рязанской… Ему так хотелось заинтересовать свою «Джейн», что Наташе на секунду стало больно за него. Не удастся ведь, это уже понятно.
А он, дурачок, отказывается поверить, что девушке, сидящей за рулем, смотреть на него не хочется, поэтому она и не сводит глаз с задника «Вольво», стоящего впереди. Ему бы поразить ее чем-то сторонним, с ним самим не связанным. Да хоть дышащую игрушку из кармана извлечь! Положить маленькую собачку ей на колено, вызвать прилив умиления, перенаправить его на себя. Если только «Джейн» не окажется ненавистницей зверюшек, как ее Аня…
Гарнитура «bluetooth» на ухе в сотый раз ожила звонком.
– Да, Лидия Владимировна! Я еду, еду. Лучше бы пешком пошла… Тут настоящее безумие творится!
Сегодня и ежедневно. Но этот неумело смешавший времена, не раз битый, но не побежденный, хаотично застроенный город, который принято ругать и ненавидеть, всегда вызывал в ее душе нежность. И жалость. Ей было жаль смешавший языки современный Вавилон, как бестолковую, суетную бабенку. Добрую, но несобранную до того, что все дети ее несчастны. Наташа невольно поежилась: «Как и мои…»
Слегка убавила холодный пыл кондиционера и потянула мысль дальше: «…как, наверное, все московские дети, большие и маленькие». Опять оглядела своих случайных соседей, и, будто слившись с ними в одно целое, пусть легковесное и откровенно мешающее («пробку»!), почувствовала, что одиночество душит их гигантским удавом, который день ото дня все плотнее сжимает свои кольца – МКАД, Третье транспортное, Садовое, Бульварное… Попытаться ускользнуть от него можно, лишь передвигаясь с нечеловеческой скоростью, поэтому все москвичи постоянно спешат. Надеются ускользнуть. Удается – единицам. А их общая мать и хотела бы выручить их, осчастливить всех и каждого, больше всего на свете хотела бы, да не знает как. Не получается.
Вдруг показалось, что от долгого ожидания опять начались галлюцинации. Вспышкой невозможного мелькнуло за окном лицо дочери. У нее дрогнуло сердце: откуда она здесь? Припав к стеклу, Наташа завороженно проследила, как дочь, слегка загребая сандалиями, брела одна, среди играющих на бульваре детей, среди целующихся на скамейках парочек, неприкаянная какая-то… Пальцы на ногах, наверное, потемнели от пыли. Маленькая, слабая… Жалкая. Худенькие плечики, смуглые даже среди зимы, не то что сейчас, то и дело подергиваются, будто она спорит на ходу сама с собой. Или с кем-то другим? С Наташей? Это дело обычное, дочь не соглашалась с ней ни в чем и никогда.
Ане всегда хотелось быть антиподом матери, даже внешне: высокая блондинка – миниатюрная брюнетка. В раннем детстве Наташа еще пыталась сделать ей прививку женственности: по блату доставала красивые платьица, гольфики, бантики, заколочки. Но Аня их срывала, топтала, специально пачкала фломастерами, хотя и рисовать-то в отличие от брата не любила. Получив от матери оплеуху, упрямо натягивала мальчишеские шорты, джинсы… Почему-то Ане всегда казалось стыдным быть девочкой. Заявила об этом недавно, но Наташа догадалась давно. И вспомнила себя, еще в детстве давшую слово не вырасти похожей на свою мать.
– Но меня ведь можно было понять? – торопливо пробормотала она, обращаясь то ли к дочери, которая не замечала ее машины, то ли к Всевышнему. – Я столько от нее натерпелась в детстве… А я-то своих не позорила, не бросала, не мучила…
Но сейчас это почему-то показалось неубедительным, хотя вроде срослась за годы со своей правотой. А дочь неторопливо шла навстречу потоку машин, среди которых застряла и Наташина, но, не видя матери (что, впрочем, стало уже привычным), и улыбалась чему-то. Может, этому дню, который выдался солнечным, а может, тому, что нарастало внутри и с чем она неслышно перешептывалась – бледные губы, очень четко очерченные, шевелились.
Только что Аня представлялась ей придавленной ленью к дивану в их доме, находившемся в десяти километрах от Москвы, и вдруг проявилась в центре города. И это показалось Наташе чем-то за гранью… Ей-то верилось, что она имеет хотя бы приблизительное представление о ее жизни. Оказалось: она знает о дочери еще меньше, чем думала. На филфак Наташа ее «поступила», и Аня его окончила, но не в школу же теперь идти с этим дипломом! Получилось – вообще никуда. В себя.
У нее вырвалось призывное:
– Детка! Что ты здесь делаешь?
Ее охватила паника: дочь уже поравнялась с машиной, сейчас уйдет в свою тщательно скрываемую жизнь… Сидя вполоборота, Наташа провожала ее взглядом, сама не понимая: удержать хочет или боится быть обнаруженной?
Встрепанный московский воробьишка, темные волосы казались нечесаными с самого утра, шорты не стиранными никогда… Хотя Наташа сама забрасывала ее вещи в стирку, зная, что Аня и не вспомнит о куче грязного хлама в углу, распространяющего запах затхлости. Ей всегда было некогда отнести его в подвал, где стоит стиральная машина, она была поглощена поисками своего места в жизни. Глобального смысла происходящего. А в ее комнате тем временем копился дурной дух, пока мать не врывалась туда против Аниной воли. Наташа помнила, что во многих американских домах, где довелось побывать, когда ездила в Штаты по делам, ее поразил этот запах давно не стиранного белья в детских комнатах. Жаль, не спросила: их окончательно впавшие со своей демократией в маразм родители считают насилием над личностью стирку грязных носков без согласия владельцев?
Наташа видела, что ее дочь раздваивается все непоправимее, духом устремляясь к вершинам русской литературы, а образом жизни опускаясь к быту американской провинции. Мать Аня презирала одновременно за то, что та не перечитывала на ночь Достоевского и что призывала ее хоть раз в неделю наводить порядок в своей берлоге. Об остальных комнатах и речи не могло быть, давно уже была нанята домработница Вера, но к себе Аня ее принципиально не пускала. Наташа подозревала: дочь опасается того, что малограмотная тетка сунет нос в неразборчиво исписанные листы… Очень ей надо!
Светофор поманил зеленым, противиться его мягкому приказу было невозможно. Тотчас накрыла бы звуковая волна нетерпеливых гудков, привлекла бы Анино внимание. Пытаясь поймать отражение дочери в зеркале заднего вида, Наташа немного проехала вперед, впервые надеясь, что движение опять застопорится и ей удастся еще немного понаблюдать: какая она в одиночестве? Чему она так улыбается? Что нашептывает? Сочиняет свои бредовые то ли повести, то ли новеллы? Бессюжетные, странные. Наташе, которой она когда-то дала почитать, показалось – скучные. Никакой динамики. С тех пор Аня больше не показывала ей написанного.
Наташа понимала, что сама она далеко не художник. Но и потребителем себя не считала, ведь из кожи вон лезла, чтоб хотя бы улыбка ее родного города стала светлее. Если невозможно осчастливить всех его детей…
Аня бурчала, что мать впустую тратит время. Что людей нужно заставить не веселиться, а почаще задумываться. А сама только что улыбалась, уличила ее Наташа. И наверняка безо всякой особой причины. У нее нет любимого, который мог позвонить ей без повода. Университетские приятели еще проявляются иногда, но настоящих друзей, способных сообщить хорошую новость, у нее нет. И отец, которого Аня еще допускала к душе, сейчас далеко…
Она и сама была уже еле видна. Наташа невольно вытянула шею, чтобы поймать ее крошечное отражение. У нее опять сдавило сердце: «Моя девочка исчезает, пытается совсем ускользнуть от меня…» И в этом была вся их жизнь: Аня существовала поблизости, но не вместе с ней. Со своими мыслями и улыбками, едва слышным бормотанием, самостоятельным пребыванием в мире, где Наташа тоже присутствовала, не более того.
Поток машин потек медленно, но верно. Наташа в смятении оглянулась: дочери уже и не видно, придуманный мир опять утянул ее, как мать и боялась когда-то. Разве у Ани есть определенная жизнь в этом мире, в этом современном городе, где Наташа чувствует себя как рыба в воде? То, что так презирает ее дочь – круговорот лиц и событий, бесконечные звонки, нужда в ней одновременно всех и каждого, распухший от записей ежедневник, – это позволяет Наташе чувствовать себя живой. Необходимой. Не зря проживающей жизнь.
А дочь именно это всегда презирала, считала суетой сует, недостойной рода человеческого. Наташа почувствовала, что закипает: «Целыми дни валяться на диване, размышляя о вечном, конечно, более достойно! А пожрать мама пусть в клюве принесет. Вся в отца…»
Этого дочери никогда не говорила. Не потому, что боялась обидеть… Иногда – ой, как хотелось хлестнуть побольнее, хотя бы фразой! Но как раз это для Ани не прозвучало бы обидно: ей хотелось быть похожей на Володю. То, что его режиссерская гениальность не признавалась никем, кроме нее, ну, еще и Арины, как выяснилось, не могло разочаровать в нем дочь. А вот то, что он впустил в свое личное пространство другую девочку, оттолкнуло Аню, обозлило.
И все-таки, не уехав вместе с отцом в провинцию, она тем самым не от него отреклась – от себя. Ловя острые, вприщур, взгляды дочери, Наташа с тоской думала, что Аня возненавидела ее за то, что мать удержала ее своей Москвой…
Из дневника в блоге Мантиссы
«Утром я закончила историю, которую писала больше года. Праздник? Сомнительно. Ощущение такое, будто потерян еще один близкий человек… Только обвинить некого, сама придумала своего героя, сама же ускорила расставание, хотя могла бы и десять лет писать. Большего раздражения у матери, чем то, что уже заработала, я все равно не вызвала бы.
Герой моего романа (как звучит!) тоже не как все. Как и я, как и отец, от которого отшатнулась, когда нужно было сделать выбор: а вдруг чужой?! Вдруг все, чем я жила до сих пор, было только иллюзией? Одной из моих фантазий. Как Алик. Хотя, признаться, его я все же не совсем придумала, а действительно встретила прошлой весной, кажется, уже в мае, на подходе к нашему дому, который еще был полон жизнью, потому что отец и брат были с нами и ничто не предвещало беды… В этой фразе обычно говорят «казалось». Но нет, не казалось! На самом деле никаких предвестников не было, кроме того, что родители уже давно смотрели сквозь друг друга. Точнее, она сквозь него.
Наверное, внутри ее тогда воцарилась такая же пустота, какую ощутила я, когда роман был закончен. И она попыталась заполнить ее другими людьми, множеством людей! И меня тоже потянуло потолкаться в Москве, увидеть новые лица, упиться радостью оттого, что я закончила роман и что так тепло и тихо, и даже детские голоса звучат не раздражающе. Они сливались с птичьими возгласами, и казалось, будто дети – это просто большие птицы, спустившиеся на землю. Не страшные птицы. В прекрасном эгоизме своем совершенно не замечающие никого, кроме себе подобных.
Мне хотелось надышаться воздухом своего города, собрать пыльцу с его вялых цветков и напитать их силой воображения, сделать их диковинными, яркими, гигантскими, поместив на страницы той повести, что задумываю сейчас. Думаю, в отличие от жестковатого романа об Алике сейчас получится немного странная легенда о девочке, запертой в подземелье и приручившей цветы, что росли возле ее решетчатого окошка. Вытягивая травяные шеи, они проникали в ее мрачную тюрьму и дарили ей свою красоту, свои яркие цвета. Постепенно они научились понимать язык друг друга. Ну, и так далее… Сказка. Ложь.
Вся литература – это, по сути, или сказка, или ложь. Ткань романа всегда или красивее, или ужаснее, чем настоящая жизнь. Все преувеличенно, слишком выпукло, неестественно ярко, даже описание отбросов и помоек. А жизнь – это такая тягомотина, такая серость или пошлость, что если описывать ее, не утрируя, то подобное никто и читать не стал бы. Скукотища. Но мы все тянем и тянем эту слюнявую жвачку, называемую жизнью, и даже не пытаемся совершить что-то из ряда вон, чтобы потрясти филистеров, живущих внутри нас и по соседству.
Мой герой, мой Алик не был одним из них. Я бродила по Москве, вспоминая, как прошлой весной неподалеку от нашего дома, под цветущим каштаном (выглядит чересчур картинно, но именно там он и стоял!), увидела странного парня, который, заслонившись рукой, смотрел на солнце и улыбался. Это не было гримасой человека, которому слепит глаза… И эта улыбка зацепила меня приподнятым краешком и понесла изогнутой пирогой в страну воображения, из которой я вернулась только сегодня.
В моей фантазии Алик получился жестче, чем на самом деле, потому что перемешался со мной. Я защитила своего героя, добавив той злой силы, которую не проявляю в миру, – коплю для творчества. Признаю, она сделала его менее обаятельным, ведь мгновенно очаровывают именно его мягкость, его улыбчивость… Темные волосы были спутаны теплым ветром, подбородок небрит, но большие глаза так и сияли, и потому Алик не производил впечатления бродяжки. В нем бурлила любовь к этому миру, который пока ничем особенно не досадил ему.
Терпеть не могу этой материнской особенности сразу выискивать лейбл, определять цену и тряпке и человеку в целом, хотя не так уж она проницательна, чтобы понять с первого взгляда – кто перед ней. Кем показался бы ей Алик? На нем были обычные джинсы и майка, все не слишком дорогое, но и не совсем ширпотреб. Мальчик из среднего класса. Как и я, собственно, если не брать во внимание особняк, который мать возвела, кажется, на собственных костях – так выкладывалась ради него.
В его улыбке была странная застенчивость, но что-то в темном взгляде сразу предупреждало о том, что это далеко не маменькин сынок.
– Ты видела? – заговорил он так, будто мы были давно знакомы. – Это же сапсан был! Сбил голубя, зараза… Жалко птичку! Но как он красиво это сделал!
– Я не заметила…
– А я услышал такой странный звук… Стремительный такой. И шуршащий, и свистящий одновременно. Ничего подобного до сих пор не слышал, – он так и захлебывался восторгом.
– Тебе понравилось наблюдать, как убивают?
Он уже стал мне интересен. С такой радостной улыбкой наблюдать за охотой хищника – на это не каждый способен. И голос у него был хорош – негромкий, мягкий.
– Алик, – вдруг назвался он и даже слегка поклонился, прижав руку к груди.
Кисть у него оказалась длинной, я еще подумала: «Не музыкант ли?» Когда-то я сама училась немного, но мои руки были слишком малы, чтобы светлое будущее в музыке улыбнулось мне. Я повторила про себя: «Алик», – попробовала на вкус. Красиво, но чувствуется склонность к выпендрежу.
– Мне казалось, такие имена остались в шестидесятых…
– Так и есть! – весело сообщил он. – Я – типичный шестидесятник. Мне нравится то время.
И я поняла, что не смогу отпустить этого парня, пока не вытяну из него все соки. Стараясь не слишком заискивать, принялась уговаривать:
– Слушай, пойдем к нам. Что тут торчать посреди дороги? Здесь так мало живых людей… Тебя я тут вижу впервые.
Он на удивление легко согласился, и пока мы дошли до нашего дома, Алик уже рассказал мне, что приехал из Питера к бабушке. Последнее слово произнес как ребенок: трогательно и даже чуть пришепетывая. Сразу же захотелось погладить его по голове. И моя тщательно скрываемая ото всех привязанность к бабушке отозвалась нежностью. С нею бы жить в этом царском доме… Она чувствовала бы себя здесь вполне естественно, недаром мать за глаза иногда называет ее «маркизой». С презрительной интонацией плебея.
– Но бабушка не в курсе, что я уже здесь, – упав в гамак, объявил он. – Так что можем потрепаться немного. Так ты из этих?
И Алик кивнул на наш белоснежный особняк. Его длинные волосы пучками свисали между переплетениями гамака, и хотелось подергать их снизу.
– Нет, – отреклась я, даже не требуя уточнений. – Этот дом – на самом деле идея фикс моей матери. Она годами морила нас голодом, чтобы его построить.
В его глазах опять возник насмешливый блеск.
– Особо заморенной ты не выглядишь! Вполне соответствуешь современным стандартам. Особенно если тебя вытянуть сантиметров на двадцать!
– Почему шестидесятые? – нетерпеливо спросила я, сама себе напоминая паучиху, приготовившуюся до последней капли высосать кровь из своей жертвы.
Улыбнувшись, он принялся рассеянно накручивать волосы на указательный палец.
– Единственное десятилетие, когда в моде были интеллект, остроумие, эрудиция…
Чего мне, кстати, жутко не хватает, сам понимаю! – продолжал Алик. – Но, между прочим, тогда и романтика еще присутствовала! Эта склонность во мне тоже копошится… Я, знаешь, все детство в мореходку рвался. Питер, сама понимаешь! Кругом красавцы в бескозырках… Но у меня вечно с легкими какая-то чертовщина была. Реакцию Манту как вколют, так полруки разбарабанит. В общем, не взяли меня…
– Сочувствую.
Приподняв голову, он беззлобно хмыкнул:
– Правда, что ли? А ты как к шестидесятым относишься? Аксенова читала? Ну, молодец… Какие люди тогда были, а? Физики, лирики… КВН, между прочим, придумали. А теперь если интеллектуал, так уж такой зануда! К тому же глубоко-глубоко закомплексованный из-за своей нищеты. А в те годы никого особо не интересовало, сколько у тебя в кошельке, который папа подсунул…
– Или мама, – буркнула я.
Он кивнул:
– Ну да. Только то, что ты сам собой представляешь. Мой дед – типичный шестидесятник. Ироничный такой, умнющий, зараза! Профессор Петербургского университета. Математик, а прочитал, кажется, все на свете! До сих пор в джинсах ходит. Это единственное, что у нас общего! А так я – дурак дураком рядом с ним… Он за меня универ окончил.
– А ты чем в это время занимался?
Его блеск поугас:
– Лечился я в это время.
Расспрашивать дальше было все равно что ковырять ножом незажившую рану. Но я никогда не была особо жалостливой.
– Легкие лечил?
– Не совсем… Вернее, совсем даже не легкие.
– А что тогда?
Конечно, первым делом я подумала о наркотиках, а он – совсем о другом.
– Не прокаженный я, не бойся, – усмехнулся Алик. – Хотя… В каком-то смысле… Я – игрок. Это, знаешь ли, тоже болезнь. Если меня пустить в казино, я не выйду оттуда, пока у меня хоть что-то будет за душой. Видишь, как все запущено!
– Достоевский тоже был игроком. – Я напомнила это, чтобы как-то примирить его с собой.
Но Алику это, похоже, и не требовалось. И о Достоевском он знал все, я поняла это по тому, какая насмешка проступила в прищуре.
– Когда я проиграл отцовские медали, он и упек меня в больницу. Ему и до этого уже осточертело меня выкупать…
– Что за медали?
– Боевые, – пояснил он, на этот раз без усмешки. – Отец в Чечне несколько лет бился. За что – даже не задумывается. Мол, не его это ума дело, наверху виднее. Он – профи. С дедом они будто и не родня! Папа мой – настоящий полковник. А сын – дерьмо собачье. Это он сам про меня так говорит.
– А дед? Что он говорит?
Закрыв глаза, Алик молчал так долго, что мне показалось, будто он уснул. Я сорвала длинную травинку, которых благодаря нечеловеческим усилиям моей матери здесь почти не осталось (сплошной газон!), и хотела пощекотать нос Алика, но тут он неожиданно сказал:
– А бабушка, которая здесь живет, ни о чем даже не подозревает. Ее стараются не расстраивать, ей уже за восемьдесят. Она мою мать поздно родила, и я тоже младший в семье, брат давно женился, отдельно живет. А бабуля у меня – тоже уникальная. Но она не шестидесятница, она вообще вся из Серебряного века. С Цветаевой дружила. Правда, с младшей. Но она тоже, знаешь, была не лыком шита.
– Я знаю. Я читала ее «Amour».
Он даже приподнял голову:
– О! Надо тебе с моей бабушкой познакомиться. Как-нибудь… Если что, ее зовут М. В. Осколок высшего света, последняя его искра… Без шляпки и перчаток из дома ни ногой! Такой вот уникум. Только ты сегодня же не являйся, сначала ей мое появление пережить надо… Такой внучек – это, знаешь, не слабое потрясение для интеллигентной женщины! А отец ничего лучшего не придумал, как к ней меня отослать! Как в профилакторий – долечиваться. Знает, что я все-таки не такая скотина, чтобы пожилого человека огорчать. Буду смирно сидеть в ее домике с мезонином, беседы за вечерним чаем вести… Заходи в гости.
– Непременно, – отозвалась я светским тоном. – Ты надолго сюда?
– А это уж как мой папа решит, – впервые в его голосе зазвучала злость, но Алик тут же стер ее улыбкой. – Успеем увидеться!
– Я надеюсь.
– В том смысле, что ему не скоро захочется меня вернуть?
– В том смысле, что я не прочь встретиться снова.
Мне действительно хотелось увидеть его еще хотя бы раз. Потому что его история уже закрутилась в моем воображении, обрастая деталями, которые Алик утаил или которых не было вовсе. И едва простившись с ним, я бросилась в свою комнату, чтобы успеть донести до ноутбука порочное обаяние этого несчастного мальчика, которому никак не удается сжиться с самим собой: не слишком умным, никем не любимым, попавшим в зависимость…
Но это было позднее.
– А мы еще не расстаемся, – объявил он и вскочил. – Пойдем!
Я даже не спросила: куда? Доверила ему свою руку, полетела следом, чувствуя себя воздушным змеем, которому он хочет подарить облака. Голубизна неба в тот день была теплой, мягкой, не такой пронзительной, как бывает зимой. И ладонь его тоже была теплой и казалась крепкой, надежной, хотя я уже знала, что лучше всего эта рука умеет ставить фишки…
Куда мы бежали? Была ли у него какая-то цель? Или ему, как обычно, нравился сам процесс, движение в неизвестность, где может повезти, а может, и нет. Но Алик так улыбался, оборачиваясь на бегу, что мне даже не хотелось задавать вопросы. Только подумалось, что во всем этом есть нечто романное, что люди не ведут себя так на самом деле, и, возможно, я уже придумываю и Алика, и этот день, который слишком хорош после нескончаемой зимней пасмурности, и себя саму, согласившуюся куда-то идти с незнакомым парнем.
Впрочем, как сказала бы моя мать, это как раз в моем духе: пойти не зная куда, чтобы найти там неизвестно что. Похоже, я кажусь ей сказочным персонажем, этаким русским гоблином или Иванушкой-дурачком в женском обличье. Хотя это самое обличье я не особенно ощущаю… И обреченности носить свой пол не чувствую. Воспринимаю себя человеком и хочу, чтобы окружающие видели во мне то же самое.