bannerbanner
Сергей Иванович Чудаков и др.
Сергей Иванович Чудаков и др.

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Комсомольская газета была в злобе и ужасе. Я сопоставил филфаковский хеппенинг с арестом врачей-евреев и кампанией против космополитов. Понял, что комсомольцы раскусили в этом русофильском действе красивую издёвку над последними сталинскими затеями.

Через два года я познакомился с героями статейки. Они не угодили в лагеря. Вероятно, потому, что Сталин дал дуба… В университете учился Миша Ерёмин на филфаке и Лёня Виноградов на юрфаке. Я познакомился со студентами отделения журналистики Серёжей Кулле, уже покойным, Лёшей Лосевым, тогда ещё Лифшицем, Сашей Шарымовым, Володей Герасимовым и другими. В университет захаживали горняки: Яша Гордин, Андрей Битов и другие… Бывали и технологи: Женя Рейн, Дима Бобышев, Толя Найман».

Вот так, собственно, и образовалась «Филологическая школа» – некое подобие растянувшейся в пространстве и времени реинкарнации «лицейских», с которой сходились и расходились, сталкивались и взрывались, точно звёзды, планеты и астероиды, Бродский, Кушнер, Горбовский, Соснора и другие. Конечно, если предположить, что ленинградская группа поэтов и литераторов на самом деле была реинкарнацией лицеистов (в этой компании были и свой Пушкин, и свой Баратынский, и Вяземский, и Дельвиг, и Кюхельбекер), то – покажи настоящим лицеистам их будущее через сто пятьдесят лет, они бы наверняка пришли в ужас от того, во что они превратились! Но – отбросив всё внешнее и советское – нищету, пьянство, неустроенность и т. п., – и присмотревшись к сути, то есть к уму и таланту, они бы вздохнули с облегчением – молодцы, ребята, не подвели!


Но вернёмся в комнату Чудакова зимы 1962 года. Я проспал на полу «под Виноградовым» совсем недолго – Виноградов сразу же стал чем-то раздражать Чудакова. На четвёртый день нашей общей жизни Серёжа перед самым сном вдруг заявил: «Так. С сегодняшнего дня Лев спит на диване, а Виноградов на полу!» Спорить с ним было невозможно, да мне не очень-то и хотелось, и мы поменялись с Лёней местами. Так в нашей незамысловатой иерархии я поднялся с последней ступени на предпоследнюю.

Мы же, в свою очередь, стали потихоньку сближаться – нас объединила тирания Сергея Ивановича, как звали Чудакова Ерёмин и Виноградов. Сергей Иванович категорически требовал, чтобы мы не ложились спать и ждали его прихода хоть до утра. Все мы за день порядочно уставали и к вечеру, сидя за столом, клевали носом. Когда же приходил Чудаков – всегда возбуждённый, сияющий, с блистательными шутками, артистическими жестами, новыми цитатами, вычитанными бог знает откуда, – мы «просыпались» и какоето время полностью разделяли его веселье. Но – как только он выпивал из блюдечка свой ночной чай, он мгновенно, причём каждый раз неожиданно, объявлял: «А теперь спать! Немедленно! Считаю до трёх и выключаю свет!» И на самом деле считал до трёх, выключал свет и ложился. И не дай Бог кому-нибудь из нас поспорить, попросить, воспротивиться, что-то пробормотать или просто громко отодвинуть табурет! Он вскакивал и начинал истерически кричать: «Ещё один звук, и я вызываю милицию!»

Милиции боялись мы все – у меня уже полгода не было никакой прописки, на Виноградова (как он говорил) было заведено в Ленинграде уголовное дело за избиение соседки, а Миша их просто ненавидел, как всё советское. И почти каждую ночь нам приходилось в гробовой тишине и темноте раскладывать свои постели.

Слава Богу, Серёжа издевался не только надо мной одним. Через две-три недели нашей общей жизни он назвал двух «великих поэтов» «Коммунистической бригадой имени Бунюэля» и был в восторге от своей шутки, которая оказалась ещё и точной по сути: Виноградов и Ерёмин всегда были соавторами (иногда вместе с Володей Уфляндом или Лёшей Лифшицем – ныне Львом Лосевым) и к тому же учились на Высших курсах сценаристов.

История, как они попали на курсы, в общем тоже замечательная. Иван Александрович Пырьев был тогда и вдохновителем идеи создания сценарных курсов, и, пожалуй, самым влиятельным человеком в советском кинематографе. Он был откровенный хам, но с хорошим чувством юмора. Ерёмин и Виноградов, договорившись с его секретаршей, вошли одновременно в его кабинет и хором проскандировали: «Иван Александрович! Наш любимый фильм – «Кубанские казаки»! Мы хотим учиться на Высших сценарных курсах!» Пырьев расхохотался и принял их на курсы. Позже, когда они съехали от Чудакова, Ерёмин пришёл к Пырьеву просить два места в общежитии. «Ишь, чего захотел!» – сказал Пырьев. А двадцатичетырёхлетний Ерёмин, который когда-то дал клятву с каждым, кто будет ему «тыкать», тут же переходить на «ты», ответил: «А тебе что, жалко?» Пырьев чуть не упал со стула от смеха, но мест в общежитии всё-таки не дал.

Эта парочка на самом деле была колоритной. Светловолосый Ерёмин, бородатый, да ещё с палкой, всегда ходил по каким-нибудь литературным делам к «русакам» – они его тут же принимали как своего, а полуеврей Виноградов ходил, в свою очередь, к литературным начальникам-евреям, которые тоже ему благоволили.

А когда, наконец, мы подружились – это произошло после того, как у них на курсах был показан фильм «Утренние поезда», где я им понравился, – они в красках рассказали об их Геракловом подвиге. Как только Серёжа оставил их в комнате одних, они с самого раннего утра, вооружившись вёдрами и тряпками, к удивлению всех соседей, стали разгребать вековую чудаковскую грязь. Возились они весь день и в полном изнеможении сидели за столом до часу ночи в ожидании Чудакова.

Когда Серёжа открыл дверь и увидел отдраенный до натурального дерева паркет, чистую, ещё влажную штору и полный порядок, он остановился как вкопанный и, внимательно и изумлённо оглядев всю комнату, снял у порога туфли и молча, на цыпочках прошёл к столу. Сел напротив «Коммунистической бригады имени Бунюэля» и долго смотрел на них с искренним состраданием. Потом вздохнул и произнёс: «Мои милые, бедные навозные жуки!»

С самых первых дней нашей совместной жизни я почувствовал в Чудакове какую-то удивительную трогательность и, как ни странно, обязательность. Когда он меня «променял» на «великих ленинградских поэтов», он дал мне точный адрес, где я мог бы жить. А теперь, когда нас в комнате было уже четверо, он приходил иногда чуть раньше обычного, давал нам на троих три рубля и отправлял в гостиницу «Украина» пить кофе. «У меня дама!» – объявлял он и называл точно время, когда мы можем вернуться. И несколько раз мы втроём, проклиная Сергея Ивановича, ночью, в мороз тащились в буквальном смысле слова (Ерёмин был с палкой) в «Украину» и там пережидали за кофе и сигаретами те полтора-два часа, которые были отпущены нашим великодушным хозяином нам и своей даме. Возвращаться старались пунктуально – минута в минуту, и Серёжа встречал нас подобревший, весёлый и угощал недопитым вином и свежим чаем.

Так вчетвером мы жили у Серёжи примерно месяца два. Мы все были «на взводе», все (особенно я) прошли хорошую школу выживания, и наша чувствительность помогала нам до поры до времени избегать неизбежных конфликтов. А зима в тот год была просто свирепой – морозы часто доходили до 35 градусов, а Ерёмин с Виноградовым при этом ходили без шапок – принципиально! Виноградов оказался необычайно остроумным человеком (у него была определённая система юмора, которая меня всегда приводила в восторг, хотя позже я понял, что это были прелестные мозговые трюки, в отличие от взрывного, спонтанного остроумия Чудакова).

Миша Ерёмин мог молчать часами, но если он что-то говорил, то это походило на удар кувалдой или укол рапирой. На допросе в Ленинградском КГБ после того, как в «Известиях» был напечатан фельетон «Бездельники карабкаются на Парнас», где цитировалось его стихотворение: «Во мне живёт растительная мудрость, она мои меняет очертанья…», следователь ехидно спросил Ерёмина: «Это в вас живёт растительная мудрость?» На что Миша кивнул головой и с улыбкой ответил: «Да, во мне». В Ленинграде Миша жил тогда на улице Софьи Перовской, и на заявление следователя: «Нам известно, что вы всячески издевались над нашими революционерами: Халтуриным, Желябовым, Софьей Перовской…» – Ерёмин тут же ответил: «Но тогда я ещё не жил на Софье Перовской!»

Чудаков шутил непередаваемо – остро, точно и весело. Когда он узнал, что Анна Ахматова привезла Анатолию Найману из Италии замшевую куртку, он мгновенно выпалил: «Надо на спину Найману повесить мраморную доску: «Эта куртка была подарена Анной Ахматовой…» и т. д. И тот же Найман, встретив однажды Чудакова, спросил его: «Серёжа, говорят, вы очень хорошо шутите, могли бы вы это продемонстрировать прямо сейчас?» Серёжа спросил: «А что вы делаете завтра?» – «Уезжаю в Минск. Вам привезти что-нибудь оттуда?» – «О! Привезите мне МАЗ!» – ответил Серёжа и, довольный, захрюкал.

Найман, впрочем, тоже был одним из самых остроумных людей. Намного позже, после премьеры фильма Тарковского «Андрей Рублёв», который мы смотрели вместе с Виноградовым, к нашему столику в ресторане старого Дома кино подошёл Толя Найман и спросил, как нам понравился фильм. Мы ему ответили что-то вроде: «Потрясающе! Мы в восторге!» Он внимательно на нас посмотрел и вежливо ответил: «Извините, ошибся столиком». Год назад эту историю рассказал мне Роман Каплан (о нём ниже), причем так, будто всё это произошло с ним самим, но это простительно – он, вероятно, так часто рассказывал её у себя в Америке, что совсем забыл, откуда эта история родом.

А Серёжа Чудаков… Иногда, увидев какую-нибудь весьма эффектную девицу, он начинал её преследовать, но вдруг останавливался и пренебрежительно бросал: «Нет, она – Мересьев!» – «Что значит Мересьев?» – спрашивал я. «У неё нет ног!» Шутка, самая похожая на чудаковскую, есть у Пушкина в «Моцарте и Сальери», когда Сальери говорит: «Ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь: я знаю, я». Моцарт: «Ба! Право? Может быть… Но божество моё проголодалось». И вообще, со временем приглядываясь к нему, я находил в нём всё больше и больше пушкинского – и как он читал стихи, и некоторые из его стихов, и как он обхаживал девиц (правда, каких! – в основном абитуриенток и девочек из пригорода), и как он рисовал на своих черновиках (кстати, совсем неплохо и так же ярко и точно, правда, намного смешнее).

И в конце концов я понял, что Чудаков – это какая-то чудовищная и необъяснимая помесь Пушкина и Ленина, причём кого там было больше, знает только сам Сатана. Оба они, и Ленин, и Пушкин, как известно, были непобедимыми спорщиками. Чудаков так же беспощадно, хлёстко и жёстко расправлялся со своими оппонентами (правда, в отличие от Ленина никогда не скатываясь до ругани). Всегда было очень смешно наблюдать, как он высмеивал и буквально уничтожал Олега Осетинского, который наскакивал на него с оскорблениями и матерщиной. Если бы Чудаков всю энергию своей похоти и витальности направил в политику, как Владимир Ульянов, он был бы, пожалуй, не менее страшен. А Ленин, оставшись адвокатом, был бы так же успешен в своей деятельности, как Сергей Иванович на поприще сутенёра. И в этом смысле Виноградов и Ерёмин очень лихо обманули советскую цензуру, написав пьесу «Защитник Ульянов», в которой молодой Ленин виртуозно и нагло «защищал» (и оправдывал!) только заведомых преступников!

Как и Пушкин, Чудаков был помешан на женских «ножках», только у А. С.

Перо, забывшись, не рисуетБлиз неоконченных стиховНи женских ножек, ни голов…

У Серёжи всё было немного проще, и уже не ножки, а просто ноги:

Я свою холостую берлогуУкрашаю с большой простотойНа стене твою стройную ногуОбвожу карандашной чертой.

Серёжа задирал правую ногу лежавшей на его тахте голой девицы (всегда с одного и того же места) и жирным карандашом обводил эту ногу на грязных обоях стены. Я ночевал у него с перерывами в течение нескольких лет, и на моих глазах этот «веер» из ног над его ложем всё увеличивался и уплотнялся. Когда появились фломастеры, Сережа обвёл все линии ног разным цветом – получилась симпатичная цветная фреска.

Моя мама перед смертью передала мне все мои письма к ней, и в некоторых есть упоминания о Чудакове и моей жизни у него. Вот одно из них: «…Итак, я существую, я мыслю и чувствую, я впитываю, как губка, и горю, как факел, в пустом коридоре – хотел бы светить кому-то, да вот никак сам не могу выбраться из этого коридора с голыми, шершавыми стенами. Каждый мой день наполнен как никогда. Веду бродячий образ жизни в чистом виде. Активность благодаря этому повышена до крайности. Каждый день или два расписаны по часам: во столько-то надо попасть на репетицию в «Современник», через час надо кому-то звонить и встречаться с ним в «Национале». Потом иду часа на четыре в «Ленинку» или театральную библиотеку и занимаюсь там до вечера, а вечером – или на просмотр фильма в Дом кино, или на спектакль в какой-нибудь театр. После спектакля опять в «Националь» пить кофе и беседовать с «гениями» – их там каждый второй. Потом еду «к себе домой», где, кроме меня, в комнате живут ещё три человека – Чудаков (хозяин) и два братца-ленинградца – сценаристы, поэты и драматурги Виноградов и Ерёмин. До двух часов ночи бесконечные остроты, издевательства и хохот. Потом сон с клопами, на которых уже вылиты две бутылки дезинсекталя, но безуспешно, и утром опять всё сначала. Совершенно неожиданно наш фильм «Утренние поезда» получился очень неплохим – сейчас о нём много говорят».

Чудаков со временем как-то заметно ко мне подобрел – он полностью оценил во мне жадного и восторженного зрителя и слушателя. У нас были разные дела и планы, но теперь мы очень часто выходили из дома вместе. Рядом с домом находилось грязноватое кафе, где продавали довольно крепкий кофе и вполне удобоваримые пирожки, и Сергей почти всегда приглашал меня в это кафе, где мы стоя выпивали кофе и расходились по своим делам. Я отправлялся либо в «Современник», либо в «Националь», откуда, как правило, шёл либо в Пушкинский музей напротив бассейна «Москва», либо в Ленинскую библиотеку, зная точно, что обязательно встречу там Чудакова. В отличие от меня Сергей каждый день как на работу ходил в «Ленинку» – набирал книг, читал часов до двух-трёх и одновременно «клеил» девиц. Мы с ним часто сталкивались в курилке – он, некурящий, всегда заглядывал туда в надежде подцепить там кого-нибудь. Уговаривал он девиц очень смешно: всё время безостановочно говоря, обходил свою жертву со всех сторон, не давая ей прохода, задача была для начала только одна – рассмешить и заставить слушать его дальше. Поскольку он «обрабатывал» по пять-шесть девиц, то почти каждый день он из «Ленинки» вместе со своей очередной интеллектуальной подругой отправлялся к себе на Кутузовский, там около часу занимался с ней любовью, обводил карандашом «её стройную ногу» и возвращался в третий зал Ленинской библиотеки. Очень часто он выносил оттуда на своём грязном животе какую-нибудь никем ещё не читанную и даже не разрезанную книгу или брошюрку. А вечером со всякими шутками и ухмылками разрезал эту украденную книжечку, называя свои действия «актом дефлорации томов».

II

И вот, наконец… Совсем, как у А.С., «пришла пора, – она влюбилась». В самый пик зимы в Москву из Киева приехала студентка Киевского театрального института Нонна Новосядлова и поступила (перевелась?) в училище имени Щукина. Где Чудаков с ней встретился – мне неизвестно. Но он влюбился в неё пылко и страстно. Понять его было легко: Нонна была ошеломительно красива и бесконечно сексуально-аппетитна. Много позже, когда она стала известной актрисой, красавицей, почти женщиной-вамп, у неё, пожалуй, не осталось даже десяти процентов того sex-appeal`a, того магнита-динамита, какие у неё были в ту замечательную зиму.

Поначалу шансы у Серёжи были ничтожны прежде всего потому, что Нонна была чистюлей и жила в Москве у матери – такой же красивой, как и дочь. Поскольку я какое-то время был посредником в их отношениях (Серёжа придумал это специально, чтобы смягчить их сближение, и я оказался своего рода буфером и почтальоном), мне приходилось встречаться с Нонной не только у входа в театр «Современник» прямо на морозе или в фойе театра Вахтангова, но и пару раз бывать у нее дома. Должен сказать, что мама Нонны, думая, что я – ухажёр её дочки, очень ко мне благоволила, и я не знаю, догадалась ли она когда-нибудь о моей роли в этом деле и знала ли о связи её дочки-принцессы с Монстром-Чудищем. «Спасло» Чудакова (правда, лишь на некоторое время) только то, что Нонна была умна и любознательна; во всяком случае, все её последующие мужья и любовники, насколько мне известно, были интеллектуалами.

И тут встал вопрос: в чём Сергею идти на первое свидание с Нонной? Всё, что было у Чудакова, не годилось никак. Мы с Мишей тоже были одеты неважно. Но у Виноградова был почти новый чёрный свитер, который мог бы очень украсить Сергея – достаточно было надеть белую рубашку, отпарить брюки и хоть как-то начистить стоптанные ботинки.

Чудаков заявил, что ему на завтрашнее свидание понадобится виноградовский свитер. Виноградов ответил, что ему тогда не в чем завтра будет идти на занятия. Чудаков предложил Виноградову один раз сходить на курсы в его, чудаковском, свитере. Виноградов сказал, что свитер Чудакова он наденет только под дулом пистолета.

Я пришёл поздно ночью – в самый разгар дискуссии. Начало её мне рассказал Ерёмин через несколько недель. Чудаков и Виноградов уже не меньше трёх часов доказывали друг другу свою правоту. Следующие два часа я был прямым свидетелем дуэли двух виртуозов. Чудаков в который раз с самого начала «чисто философски» пытался объяснить Виноградову, что лекция на советских сценарных курсах гроша ломаного не стоит по сравнению с любовным свиданием, тем более, что Виноградов мог пойти на занятия в чудаковском свитере, или, на худой конец, в одной рубашке, или – он ничего не потеряет и вообще никуда не пойдёт! Виноградов доказывал Чудакову, что тот, приютив их у себя, во-первых, не имеет никакого права «давить на психику», а во-вторых, посещение курсов в приличном виде не менее важно, чем свидание с любимой, что он, Виноградов, не сможет давать свой свитер Чудакову каждый раз, когда Чудаков будет ходить на свои любовные свидания, а уж об отмене занятий не может быть и речи – кроме лекции, у него масса других дел, где он должен находиться в пристойном виде. Оба доходили до «крещендо», до крика, потом наступала тягостная пауза, и Серёжа после продолжительного молчания, сжав зубы, свистящим шёпотом начинал всё с самого начала. Виноградов, и так красневший по любому поводу, в тот вечер сидел пунцовый, а его псориатическая «шёлковая» лента казалась чуть ли не фиолетовой. Мы с Мишей Ерёминым переглядывались и уже понимали, что добром всё не кончится. И Чудаков, и Виноградов были упрямы, как самые безнадёжные ослы. Я, честно говоря, никогда не оправдывал Виноградова в этой ситуации, тем более, что Серёжа ни разу – до последней секунды – даже не намекал на своё гостеприимство и на то, что Виноградов что-то был ему должен за это. В конце концов, думал я, чудаковский свитер можно было бы и постирать, и тогда в нём мог бы пойти и сам Чудаков. Но Сереже это никогда бы и в голову не пришло. Единственно, в чём был прав Виноградов: Чудакову так понравилось бы ходить в свитере Виноградова, что он мог бы и не вернуть его. Тут сработала виноградовская интуиция. Как часто я потом говорил: «Мудрый Лёня!»

Всё закончилось ровно в три часа ночи. На улице был мороз за тридцать. Чудаков молча и нервно ходил взад-вперёд вдоль стола и, наконец, после долгой паузы заявил: «Всё. Виноградов должен покинуть мою комнату. Миша и Лев, естественно, могут оставаться». Лёня и Миша тут же стали собираться, да и я сделал какое-то движение солидарности (к этому времени мы уже очень подружились), но только я дёрнулся к своим вещам, как все трое буквально заорали на меня: «Ты-то куда лезешь?! Сиди!» Серёжа поспешно говорил уходящим Виноградову и Ерёмину, что он прекрасно понимает жестокость своего поступка, выдворяя глубокой ночью на мороз двух калек, но такое упрямство, такое тупое непонимание намного более важного события в жизни товарища полностью исключает дальнейшее продолжение дружеских отношений, и т. д. и т. п. И в конце он пожаловался, что из-за этого скандала, из-за такого стресса он уже до утра не заснёт, и следующий день будет полностью потерян. Миша Ерёмин открыл свою сумку и, порывшись в ней, нашёл Серёже таблетку снотворного. Серёжа тут же достал с полки какую-то книгу и моментально сделал на ней надпись: «Михаилу Ерёмину: За снотворное – рукотворное! С. Чудаков». Ерёмин совсем недавно сказал, что эта книжка до сих пор у него. А Миша и Лёня – оба без головных уборов – Миша с палкой, Лёня с псориазом – шли «от парадняка до парадняка», отогреваясь в них (благо в советское время все они были открыты), – при тридцати двух градусах мороза! С ветром! Вдоль пустого, широкого Кутузовского проспекта от дома Чудакова до Киевского вокзала! Кто знает, что такое тридцать два градуса мороза с ветром, да ещё в ветхом одеянии, да без шапок, – тот поймёт, на какие муки обрёк Серёжа Чудаков двух «калек», «двух великих ленинградских поэтов», – славную «Коммунистическую бригаду имени Бунюэля» из-за какого-то убогого, но аккуратного свитера!

С этой ночи мы с Серёжей надолго остались вдвоём в его комнате.

В это время я стал обращать внимание на его странно-пронзительные стихи – они врезались в мою память строчками, отдельными словами и неуловимыми образами незапомнившихся строф, перемешивались со всякой рифмованной гадостью (но всегда неожиданной и смешной).

Позже я несколько стихотворений записал в свой дневник, что-то запомнил, и сейчас, когда я читаю замечательную книгу его стихов «Колёр локаль», нахожу и записанные, и запомнившиеся стихи, а во многих строчках вижу как бы вспышками выхваченные фотографии тех моментов, когда они были прочитаны.

Но больше всего меня тогда поразила одна отвратительная история, рассказанная Чудаковым весело и смачно, да ещё с полным оправданием своего негодяйского цинизма. И запомнилась она мне тоже через стихи.

Буквально за пару недель до моего появления у Чудакова жила, по его рассказам, красивая молодая женщина – жена его приятеля то ли из Риги, то ли из Таллина, арестованного за распространение антисоветской литературы и привезённого в Москву прямо на Лубянку. Серёжа проходил по делу как свидетель. Чудаков, зная, как хороша жена его товарища, уговорил её по телефону приехать в Москву, «чтобы как можно скорее вытащить друга из подвалов КГБ!» И предложил ей остановиться у него. На её ответы, что это неудобно и т. д., Сережа патетически восклицал: «Ну что вы! Как можно! Да ещё в такой ситуации! Я же друг!» И т. д. и т. п… Я, уже зная Серёжу, очень хорошо представлял, какой эмоциональный и ораторский напор был им использован, и в конце концов жена друга решилась и приехала к нему. «На третий день я её совратил, и она жила у меня больше месяца!» – заявил он хвастливо и весело. «Да ты же – Монстр!» – ужаснулся я. «Но мало того! – продолжал Чудаков, – я стал кое-что придумывать для следователя, чтобы следствие затягивалось как можно дольше!» Тут он уже хохотал, откровенно поддакивая моим обвинениям в его подлости и низости. И, как доказательство, прочитал мне стихи, которые я уже тогда запомнил сразу, поскольку иллюстрация последней строфы была у меня прямо перед глазами. Вот это стихотворение:

Ничего не выходит наружу,Твои помыслы детски чисты.Изменяешь любимому мужуС нелюбимым любовником ты.Ведь не зря говорила подругаЧто находишь ты в этом шутеВообще он не нашего кругаНеопрятен, живёт в нищете.Я свою холостую берлогуУкрашаю с большой простотойНа стене твою стройную ногуОбвожу карандашной чертой.

Было у него ещё одно признание – он хвастал, что «периодически спит с женой своего хорошего товарища», которую прозвал Манон Леско, и тут же добавлял, что её невежество вдохновило его на гениальную поэтическую строчку: «Манон Леско ещё не прочитала произведение «Манон Леско»!» Однажды ночью Сережа затащил какую-то девицу в подъезд дома на улице Горького, где то ли на третьем, то ли на четвертом этаже находился музей Николая Островского, и там, занимаясь с ней любовью dog style прямо перед дверью квартиры автора романа «Как закалялась сталь», страстно декларировал на весь подъезд: «Жизнь даётся человеку один раз. И прожить её надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы…».

А когда в 1994 году я был в Париже в гостях у Алика Гинзбурга в редакции «Русской мысли», Алик подарил мне несколько машинописных страниц со стихами Чудакова, причём самых лучших, и среди них есть одно великолепное стихотворение с упоминанием Манон Леско:

Как новый де Грие, но без Манон Лескополкарты аж в Сибирь проехал я легкои, дело пустяка, проехал налегкечетырнадцать рублей сжимая в кулакеперевернулся мир, теперь другой законя должен отыскать туземную Манонразводку, девочку, доярку, медсеструв бревенчатой избе на стынущем ветру.

Но, как потом оказалось, Алик дал мне только те стихи, которые были уже опубликованы и в «Синтаксисе», и в «Голубой лагуне» Кузьминского.

Но вернёмся к Нонне Новосядловой. Я уже говорил, что несколько раз встречался с ней. Каждый раз я должен был её уговаривать – то ли прийти куда-то, то ли помириться с ним, а ещё пару раз я приносил ей какие-то запечатанные конверты. Она очень застенчиво и улыбчиво всё выслушивала, говорила мало и всегда смеялась его стихам и шуткам, которые я передавал ей от его имени. Чудаков каждый день сочинял стихи или строчки, посвящённые ей. Я запомнил совсем мало, да и то потому, что пересказывал их ей. «Обожая Нону, я её не трону». «Хочу любить тебя я, Нона! Любовь пришла и сердце тает. Хочу звонить тебе я, но на звонок мне денег не хватает!» Или вот ещё: «Кинозвезда, приятельница, киска, подставь губам холодное плечо – учись сиять не далеко, не близко, ни холодно, ни горячо».

На страницу:
2 из 6