Полная версия
Музейная крыса
Еще в первую свою встречу с Адой на лестничной площадке А. А. Стэн прочитал в ее взгляде рассказ о чужой жизни, которая никак не врастала в эту среду, в эти камни и низкие небеса, и, возможно, именно по этой причине ему захотелось эту жизнь защитить, и он первым делом заговорил с Адой по-французски – немецкий язык в ту пору был бы ошибочным выбором. Итак, он заговорил с нею по-французски; в юности он не раз отдыхал с родителями в Вильфранш-сюр-Мер, и возможность поговорить на французском всегда его радовала. Беседы на иностранном языке сразу же отвлекали от того, что происходило за окном, или хотя бы предоставляли возможность иных суждений. Более того, они еще и создавали другое, отдельное пространство для А. А. Стэна и Ады.
Объяснить все это его родителям было не очень просто, но тут помогла музыка, она доносилась до них через стену с того самого дня, когда они вернулись на Большую Конюшенную от его сестры, проживавшей с мужем и дочерью на Петроградской стороне. Родители не желали становиться в тягость сестре А. А. Стэна и, несмотря на все ее заверения в противном, вернулись к себе домой, когда страшная и тяжелая зима окончилась. К тому времени, когда они в конце концов дали свое благословение на брак А. А. Стэна и Ады, снова началась зима. Ада уже уволилась из Петросовета и теперь работала аккомпаниатором в училище при консерватории, с директором которого А. А. Стэн был знаком еще со времен учебы в Петришуле, славившейся уровнем преподавания иностранных языков.
– Конечно, – сказала Агата, – с точки зрения родителей отца это был мезальянс. Поначалу их ужаснула сама идея брака твоего деда с Адой, сменившей иудейское вероисповедание на католицизм и переехавшей в Петербург из Вильно, они опасались, что сын их станет жертвой международной авантюристки. Да, они были против, но дед оказался непреклонен. Вопрос, в сущности, шел о некоем формальном согласии, и в итоге они все же сочли, что лучше согласиться на брак А. А. Стэна с Адой, чем потерять сына. К тому же в Питере у Ады не было никаких родственников. И надо признать: в конце концов Ада очаровала и деда, и бабку, – заключила Агата, предпочитавшая называть мою бабку по имени. – Твой прадед, – добавила она, – был в свое время довольно известным адвокатом, а прабабка полагала, что Александр – всего лишь официальное имя сына, домашним же именем считала Nicolas. Это имя ей нравилось гораздо больше, чем Александр, и она смягчилась, узнав, что Ада разговаривает с ее Nicolas по-французски. Это как будто возвращало некий оттенок естественности тому, что происходило и могло произойти в пределах занимаемой Стэнами квартиры.
Из рассказа Агаты следовало и то, что прадед с женою хотели уехать из Петрограда сразу же после переворота, но сначала их задержала тяжелая болезнь прабабки, из-за которой они и переехали к сестре А. А. Стэна. Позднее, в 1922 году, им удалось уехать в Берлин, а оттуда во Францию. Агате в то время едва исполнилось два года, и она их не помнила.
Дед же, как я понимаю, оказался заложником своей в ту пору должности заведующего кафедрой скандинавских языков в университете и, возможно, наивной, но искренней веры в то, что все постепенно образуется. Никак не могу исключить и того, что какую-то роль в поддержании этой веры сыграла и Ада, наблюдавшая за действительностью через призму своего увлечения учением доктора Штайнера и не испытывавшая желания двигаться в неизвестность с маленьким ребенком на руках. Но, полагаю, основной причиной в его намерении ничего, по возможности, не менять в своей жизни была его любовь к своему кабинету, книгам и морскому пейзажу на стене. Что до Ады, то ее он, конечно же, любил, но любил как-то особенно, любовью интроверта, как любит хозяин клетки нежданно попавшую в нее редкую, драгоценную птицу.
Последовавшее десятилетие поначалу, казалось, подтверждало надежды деда на то, что все как-то устроится, но в тридцатые годы все изменилось, и изменилось достаточно резко. И хотя последовавшие за убийством Кирова высылки не затронули деда и его семью, вера его в то, что все как-то образуется, была к тому времени уже сильно поколеблена происходившим вокруг.
К моменту же встречи с немецким психоаналитиком во второй половине тридцатых годов вера эта окончательно увяла, сменившись ощущением медленного, но неустранимого движения в сторону нового средневековья, чему находил он немало подтверждений, – взять хотя бы новое закрепощение крестьян в так называемых колхозах. Особенное же впечатление на него произвело сожжение книг в Берлине, в связи с чем припомнил он высказывание немецкого поэта Генриха Гейне: «Это была лишь прелюдия, там, где сжигают книги, впоследствии сжигают и людей». Позднее он узнал, что ту же фразу припомнил и проживавший в Вене основатель психоанализа Зигмунд Фрейд.
4Новая квартира Стэнов, возникшая из объединения старой с небольшой, почти что холостяцкой квартиркой, в которой до отъезда в Выборг жил ученик Глазунова, пережила послереволюционные переделы собственности и осталась нетронутой благодаря «охранной грамоте», выданной деду членом коллегии НКВД, для которого дед переводил секретные письма и документы особой важности. После ликвидации Зиновьева этот человек с тяжелой фамилией Старокопытин оставался в Ленинграде, а позднее верно служил убийцам своего прежнего хозяина в Москве.
Однажды Агата рассказала мне, что когда человек от Старокопытина появлялся у деда с нуждавшимися в срочном переводе документами, дед немедленно оставлял все свои занятия и принимался за переводы, а посыльный в ожидании окончания работы сидел у него в кабинете, пил чай и поглядывал на пейзаж ван де Вельде Младшего. Из рассказа Агаты следовало, что кое-какие документы, переведенные дедом, имели отношение к продаже картин из Эрмитажа.
– Есть что-то загадочное, – добавила она, – в близости фамилии Старокопытина и названия нашей улицы, хотя уж ты-то знаешь прекрасно, что ни к мистике, ни к чему-либо подобному никакой склонности я не испытываю. Твой дед, кстати говоря, ужасался тому, что происходило, и не только с картинами, – поясняла Агата, – но что он мог сделать? А о картинах в то время говорили, что их надо продавать, поскольку стране нужны трактора.
Возможно, именно эти случайности – тут я говорю о кратком знакомстве со Сташеком и длительном общении со Старокопытиным – пробудили интерес деда к расширению семейной коллекции. Доверял он лишь собственному глазу, знаниям и поразительной памяти, к советам же других коллекционеров относился весьма критически, часто повторяя крылатую фразу: «Несмотря на подпись, вещь подлинная».
5О многих событиях прошлого узнал я из рассказов Агаты и теперь понимаю, что мое ощущение природы ушедшего времени связано с прихотливым и не всегда объяснимым устройством ее памяти. Агата была несколько выше ростом и стремительней в движениях, чем ее мать, на которую она немного походила. В обычные дни и при электрическом освещении Агата выглядела темно-русой, в солнечные же дни она казалась почти темно-рыжей, случалось это, когда луч света падал на ее голову. Родилась она в 1920 году, и хотя к тому времени, когда Агата пошла в школу, в семье стали чаще говорить по-русски, статус французского и немецкого языков в их доме никак от этого не пострадал.
Юность Агаты отмечена поездками в Крым и на Кавказ, а также полетами на планере. В конце тридцатых годов завязавшаяся еще в Крыму дружба с одним из секретарей комсомола привела Агату в столицу, где она продолжила свое обучение в ИФЛИ и начала работать на радио, когда ее отношения с секретарем комсомола подошли к концу. Произошло это после того, как жена комсомольского секретаря, статная женщина родом из Вологды, потребовала от мужа немедленно прекратить связь с «этой ленинградской выскочкой», угрожая в противном случае обратиться в ЦК. Муж ее подчинился требованиям партийной дисциплины, чего Агата не смогла ему простить. Позднее, однако, его перевели из Москвы в Самару, а вскоре после этого арестовали и сослали туда, куда Макар телят не гонял. Поразительно, но Агаты эта история никак не коснулась. «Ты не поверишь, но среди этих деятелей попадались иногда и приличные люди», – призналась она как-то раз в поздние свои годы.
Всю войну Агата провела в Москве, во французской редакции «Московского радио». Основам французского и немецкого она выучилась дома, остальное пришло в годы учебы. «Языки – это то важное, что необходимо изучать с детства», – говорила она. И в самом деле, в свое время знание языков помогло ее матери найти приемлемую форму сосуществования с родителями деда. «Сначала она старалась не говорить с ними по-русски, стесняясь своего легкого акцента, только по-французски или по-немецки, знание этих языков связано было с ее виленским детством и юностью», – поясняла ее дочь, так и не завершившая курс обучения в ИФЛИ, так как институт уехал в Ашхабад, в эвакуацию вскоре после начала войны.
В начале мая 1945 года Агата вернулась в Ленинград. В конце августа она родила сына. «Старый Стэн», как иногда называли моего деда, был, как говорили, строг с моим отцом и нежен с Агатой. Когда Агата отказалась не только от намерений, но и от самой мысли о том, чтобы выйти замуж за отца Андрея, дед усыновил ее ребенка и тем самым избавил внука от необходимости делать прочерк в графе анкеты, требовавшей назвать имя его отца.
Агате не хотелось отдавать Андрея в чужие руки до того времени, пока ему не придет пора идти в школу, поэтому она давала уроки, занималась переводами с французского и бегала в поисках работы по театрам и издательствам. Во второй половине пятидесятых Агате удалось получить диплом об окончании МГУ, с которым ИФЛИ воссоединился в Ашхабаде, в эвакуации. Теперь она переводила и литературно-критические статьи, и труды по истории, и прозу самых разных жанров. Книги скрытых и явных экзистенциалистов, гуманистов и сочувствующих гуманизму писателей, лауреатов Гонкуровской премии и премии Ренодо, а иногда и книги лауреатов премии Фемина теснили друг друга на ее письменном столе, она часто бывала на встречах с приезжавшими в Ленинград деятелями культуры и порой восторгалась совсем уж малопонятными их замечаниями. Ее очаровало высказывание Ж.-П. Сартра: «Всегда можно понять идиота, ребенка, дикаря или иностранца, достаточно иметь необходимые сведения»; нравились ей и слова Ленина: «Все мы – мертвецы в отпуску», наряду с приписываемой ему репликой «Никто не умрет без разрешения». Ей импонировала решимость вождя революции запретить смерть как таковую, поясняла она. «Запретить смерть, но как? – спрашивала она сама себя и сама же себе отвечала: – Под страхом смертной казни». «Неужели вы думаете, что вам позволят умереть без разрешения?» – спрашивала она порой у собеседников и заливалась смехом, видя их искреннее недоумение.
Какое-то свойственное ей чувство или предчувствие «черного юмора» заставило ее однажды утверждать, что Сталин любил повторять свою известную фразу «Жить стало лучше, жизнь стала веселей…» каждый раз после окончания очередного траурного митинга на Красной площади. Сказано это было в ходе разговора с ее младшим братом, рожденным в 1924 году. Услышав эти слова, мой отец не удержался от улыбки – шел конец шестидесятых, – но затем нахмурился и заметил:
– Не стоит говорить это всем подряд, Агата.
На что Агата немедленно возразила:
– А ты, Саша, это совсем не все подряд, не так ли? – и посмотрела на мою мать со значением.
Агата никогда не отказывалась от работы, связанной с переводами, но сердце ее принадлежало театру, и спектакли по нескольким французским пьесам в ее переводах шли с неизменным успехом. Легкие пьесы, комедии и трагифарсы – все они в какой-то мере соответствовали доминирующим нотам ее мировосприятия. Интересная особенность ее работы для театра состояла в том, что переводимые пьесы приходилось тем или иным образом адаптировать к условиям советской жизни, учитывая требования реперткомов, капризы режиссеров, реальность цензуры, правила приличия, втайне высмеиваемые, и актерские, порой самые невероятные темпераменты. Так, следуя требованиям одной из премьерш, а именно «мамзель Анцишкиной», как называла ее Агата, ей приходилось вносить в ремарки дополнительные указания о туалетах ее будущих героинь. «Я не могу с ней спорить и губить свой труд», – говорила Агата.
Работу свою она любила и делала ее с блеском. Когда у нее спрашивали, отчего она сама не пишет пьесы, Агата обычно уточняла: «Какие? Французские?»
Глава вторая. Анри К
1Отец Андрея был иностранец, француз Анри К., довольно именитый в свое время журналист, происходивший из известной своими левыми симпатиями семьи преподавателя философии в лицее Кондорсе. Вскоре после окончания последнего «московского процесса» весной 1938 года Анри принял решение написать книгу о борьбе русской революции с ее врагами, для чего и приехал в Москву. Там, при содействии Старокопытина, занимавшего в то время видную должность в руководстве вещавшего на многих европейских языках «Московского радио», он познакомился с Агатой. Вскоре она начала переводить для него на французский язык разнообразные материалы и статьи, посвященные «троцкистско-зиновьевской оппозиции».
«При первой же встрече он начал говорить со мною о Троцком, к которому относился с определенной симпатией», – рассказывала Агата. «В нем были видение, страсть и elan[3], – признавался он Агате, замечая попутно, что ему трудно увлечься Сталиным. – Это слишком монументальная фигура, во всяком случае, для меня, – говорил он. – И потом, его усы, трубка и эти мягкие кавказские сапоги. Он похож на хозяина цирка где-нибудь на Корсике».
– Когда я услышала все это, мне стало страшно, – призналась она, – хорошо еще, что он заговорил об этом в метро, под грохот поезда. Я с ужасом вслушивалась в его слова, которые он буквально нашептывал мне на ухо. Потом мы поцеловались, и у меня в голове возникла самая странная смесь ощущений: волнение, страх, восторг приключения и мысль о том, что здесь, в Москве, Анри абсолютно беззащитен, и мне захотелось что-нибудь сделать для него – все, что я смогу…
В своей так и не вышедшей из-за начала войны книге Анри К. рассказывал не только о незатухающей классовой борьбе в СССР и осужденных на московских процессах предателях интересов пролетариата, но и об успехах книжной торговли «в магазинах как у нас», построенных в разных городах Союза, о счастливой толпе прогуливающихся над Волгой людей и даже о советских влюбленных в Кузнецке, которые «прежде чем стать мужем и женой, оба вступают в партию». В сущности же, Анри К. прекратил работу над книгой, так как понял, что проект его, увы, оказался несвоевременным. Позднее он признавался, что был рад тому, что книга так и не опубликована. «Я заблуждался, как и многие другие», – писал он.
Подписание «Договора о ненападениии между Германией и СССР» и гибель Троцкого потрясли его. Пакт Молотова – Риббентропа, по его словам, был предательством, подобным предательству троцкистов и зиновьевцев. Параллель эта или «виток диалектической спирали», как он однажды сказал, поразили его, и он начал размышлять о том, во что когда-то безусловно верил. Но вступление немцев в Париж снова привело его в Москву, где он опять встретился с Агатой во французском отделе «Московского радио».
– Что было делать, ведь меня могло арестовать гестапо, – сообщил он Агате. – Мне, конечно, не особенно хотелось в Москву, тем более после подписания пакта и расстрелов бежавших от Гитлера немецких товарищей. Находясь в Париже, я начал смотреть на это немного со стороны, и, поверь, многое мне показалось странным, – добавил он, – но я помнил о тебе, и внутренний голос подсказывал, что я снова встречусь с тобой, – пояснил он.
– К счастью, – рассказывала Агата, – я научила его шептать все эти признания мне на ухо, в постели, под звуки передач «Московского радио». После полуночи, когда вещание прекращалось, мы не произносили ни слова. Я догадывалась, что все наши разговоры прослушиваются. Еще бы! В конце концов, я жила с иностранцем, но власти в то время закрывали на это глаза, во всяком случае на связи тех, кто работал на радио. Мне даже не предлагали стучать. Наверное, по их оценкам я принадлежала к тем, на кого стучат. Как бы то ни было, мне этого никогда не предлагали. Я считала, что они слушают наши разговоры, хотя в те времена нам было не до серьезных бесед. Почему я думала, что нас слушают? Потому что еще со времен первых московских процессов мой комсомольский друг рассказывал мне об этом. А теперь шла война, я переводила материалы советской прессы на французский, Анри писал свои выступления, которые он еженедельно зачитывал по радио. Жили мы в разных местах, он – в доме для иностранных корреспондентов, где я часто оставалась у него, это была невероятная жизнь: работа на радио, за столом и у микрофона, неожиданные аресты или просто исчезновение людей, молчание, смена сотрудников, постоянное ожидание неприятностей, вино, закуски, сигареты, холод, снег, перебои с отоплением, слухи, визиты представителей различных миссий, общение с другими корреспондентами, приемы…
В 1944 году, уже после высадки союзников в Нормандии, Анри К. вернулся во Францию через Баку, Тегеран и Каир и снова появился в Москве лишь в конце 1946-го, уже после того, как во Франции прошли процессы над писателями-коллаборационистами. Его страстным желанием, как он утверждал, было жениться на Агате и увезти ее вместе с годовалым Андреем во Францию. Ему было тридцать пять, и мысль о том, что у него может быть жена, сын и дом – с учетом того, что сын уже родился, – казалась ему естественной. «Война уже закончена, – сказал он Агате при встрече, – теперь нам нужен дом и дети…»
– Тут повеяло Толстым, – засмеялась Агата, – при том что «самкой» становиться я совсем не хотела и надеялась, что все это пройдет, как только мы окажемся во Франции.
Однако принятый в начале февраля 1947 года закон перечеркнул возможность выезда за границу Агаты и ее сына. Брак, тем не менее, мог состояться, если бы Анри К. согласился принять советское гражданство, одновременно отказавшись от гражданства французского, но против этого была Агата, которая понимала, какое будущее могло ожидать Анри. В лучшем случае ему пришлось бы работать на радио в Москве, и он, похоже, уже никогда не увидел бы свою родину. «Мы должны расстаться, Анри. Это судьба. Даже Старокопытин не может нам помочь, я уже обращалась к нему», – сказала она просто.
И Анри вернулся на родину, где в 1949 году выступил на процессе против коммунистического еженедельника «Французские письма» в качестве свидетеля защиты. Невозвращенец Виктор Кравченко, автор книги «Я выбираю свободу», требовал осуждения левых журналистов за публикацию клеветнических статей о нем и его книге. Еженедельник, со своей стороны, требовал осуждения невозвращенца Кравченко за клевету на первую страну социализма, содержащуюся в его книге, речь в которой шла о преследованиях и расстрелах политических противников советского режима.
Обвинения еженедельника поддержали множество левых интеллектуалов Европы. Выступая на процессе в ходе допроса свидетелей, Жан-Поль Сартр протестовал против попытки опорочить диалектические процессы взаимопроникновения бытия и ничто. Вслед за Сартром выступал Анри К. «Я выбираю свободу, ту свободу, что я нашел и пережил в Москве!» – заявил он.
– Не правда ли, Nicolas, звучит двусмысленно? – спросила меня Агата, повторив слова Анри К.
Много лет спустя в разговоре с сыном Анри утверждал: не выступи он на стороне еженедельника, могли бы пострадать Агата, ее родители и, в конечном счете, Андрей. Он ссылался на судьбу Кравченко, который, несмотря ни на что, выиграл процесс в Париже, но позднее, уже в Нью-Йорке, покончил с собой – так, во всяком случае, это выглядело, говорил Анри.
– Поверь, мне посоветовали поступить именно так и объяснили, почему будет умнее последовать этому совету. Боюсь, что у меня не было выбора, – завершил он, посмотрев Андрею в глаза.
2Однажды в конце пятидесятых Агата появилась в «театре Клары Анцишкиной», где в тот вечер шел спектакль по переведенной ею пьесе.
В этом же театре в главных женских ролях драматического репертуара блистала моя мать, в то время как Анцишкина, собственно говоря, блистала просто, как это случается с женщинами того типа, что притягивают наше внимание независимо от того, какие, собственно, слова они произносят, ибо одно их появление меняет все вокруг.
Агата пришла в театр не одна, а вместе с автором пьесы, довольно известным в те годы французским драматургом, приехавшим на несколько дней в Ленинград. Все первое действие автор молчал, уставившись на сцену. Молчание его было легко объяснимо. Согласно Агате, гротескная комедия француза поставлена была в театре как социальная драма. В антракте Агату и драматурга пригласил к себе в кабинет директор театра. К ним присоединились художественный руководитель театра, очередной режиссер и завлит.
На столе стояли бокалы для холодного крымского шампанского, рюмки для «Столичной» и армянского коньяка, господствовала икра и светло-желтые ломтики лимона на блюдцах, рыба холодного копчения, сырокопченые колбасы, пошехонский и швейцарский сыры и, наконец, нарезанные на дольки апельсины. Художественный руководитель театра, поставивший спектакль, с помощью переводившей Агаты произнес первый тост за автора.
Когда прозвенел звонок, автор, директор и создатели спектакля расстались, с тем чтобы вновь встретиться после его окончания.
В конце второго действия дали наконец занавес, и актеры несколько раз выходили на поклон. Публика аплодировала стоя. Со сцены сообщили, что на спектакле присутствует и автор пьесы. Исполнитель роли брачного афериста с добрым сердцем широким жестом простер руку с букетом цветов в сторону ложи бенуара. Автор поклонился, выбежал на авансцену и поцеловал руку Кларе Анцишкиной, исполнявшей роль «роковой женщины» с чуткой, отзывчивой душой. Часть зрителей повернулись к ложе, где находились директор театра и Агата, которым в свою очередь пришлось подняться на сцену и присоединиться к служителям Мельпомены. После окончания спектакля директор театра, художественный руководитель, очередной режиссер, автор пьесы, Клара Анцишкина и Агата вернулись в кабинет директора. Все взоры устремились на автора пьесы, и, подняв бокал шампанского, француз, не отрывая взгляда от Клары, объявил несколько взволнованной Агате, что он и не подозревал о возможностях подобной интерпретации своей пьесы. «Это доказывает полную свободу творчества в вашей великой стране СССР», – добавил он.
3Лет с шести Андрей посещал изостудию при Русском музее, благо тот расположен совсем недалеко от дома, и, перерисовав огромное количество гипсовых голов, увлекся писанием натюрмортов. Считалось, что рисовать обнаженную натуру ему пока рано. Более того, он часто выходил на пленэр в сопровождении Агаты или деда. Особенно нравились ему Летний сад и Инженерный замок в весеннюю и летнюю пору, наступление же снега его огорчало, он мерз и простужался, не помогали ни шапки, ни шарфы, ни валенки, ни надетые друг на друга свитера.
Иногда он писал стихи. Одно из его стихотворений, описывающее Летний сад зимой, Агата включила в текст письма без перевода, полагая, что ее французский корреспондент все еще помнит русские слова, которым она не переставала учить его даже во время последнего приезда Анри в Ленинград в 1947 году.
Вот что писала Агата: «Мой маленький молчун иногда приносит мне стихотворения. Вот одно из них, оцени его простоту. И вместе с тем, какая ясность…» Далее следовали строки:
Засыпан снегом Летний сад,Скульптуры в ящиках стоят.За глаза Агата называла своего сына «орленком», отталкиваясь, возможно, от персонажа известной пьесы Эдмона Ростана. Другое стихотворение, приведенное в письме, Андрей сочинил для выступления в школе, где его принимали в ряды «октябрят»:
Мы на параде:Знамена, жара…Красная Армия,Ура! Ура!4Во второй половине пятидесятых годов Андрей вновь встретился с отцом. Тот прибыл в Ленинград на теплоходе, совершавшем круизный рейс по Балтийскому морю с туристами из Западной Европы.
Примерно за год до этого французский драматург, тот самый, что приезжал однажды в Ленинград и с изумлением наблюдал спектакль, поставленный по его переведенной Агатой пьесе, вернувшись в Париж, отыскал Анри К. и передал ему письмо, в котором Агата рассказывала об Андрее и его замечательной способности к рисованию. До своего появления в Ленинграде в качестве туриста Анри не единожды пытался получить разрешение на въезд в СССР в качестве аккредитованного корреспондента агентства «Франс-Пресс». Попытки эти оказались безуспешными, возможно оттого, что после «падения идола» он окончательно порвал с коммунистами и стал склоняться к поддержке социалистов.
– Правда, произошло это не сразу. Скорее всего, он продолжал колебаться еще какое-то время после «падения», – сказал мне Андрей в первый мой приезд в Париж, – он просто принадлежит к такому типу людей, на которых власть действует гипнотически, и потому они боятся потерять ее расположение. И поверь, Nicolas, – так вслед за бабкой называли меня Агата и Андрей, – такие люди не редкость, их большинство, и от этого не убежишь.