bannerbanner
Когда она меня убьет
Когда она меня убьет

Полная версия

Когда она меня убьет

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

При всей моей необычной биографии, то есть при моем кочевом детстве и распутной юности, когда большую часть своей жизни я проводил где-то в многолюдном пространстве, выяснилось, как только повзрослел, что я весьма замкнутый человек. Это было открытием для моих многочисленных знакомых, приглашения которых я перестал принимать, на звонки которых перестал отвечать. Но для меня особенным откровением такая резкая перемена жизни не стала.

Мне всегда, с самого раннего детства, было особенно интересно пространство внутри меня. Мне там было хорошо, и я не чувствовал недостатка в ком или в чем-либо. Воображение заменяло мне реальность. Оно создавало мир, который был намного интереснее, ярче, чище и, безусловно, приятнее всего того, что я мог найти, выйдя на улицу, встречаясь с друзьями или даже путешествуя.

Что касается путешествий, то моя память с трудом вмещала названия стран и городов, в которых я растратил свое золотое детство, так и не привязавшись к какому-нибудь пейзажу, месту, дереву, площади, побережью…

Страны моего детства в моем воображении слились в единую книгу сказок с цветными картинками, где серый волк и злая фея были реальными персонажами, замки и лачуги были моими пристанищами. Я не успевал полюбить потрясающую лазурную гладь одного моря, как оказывался на другой стороне планеты, у другого моря-океана, который тоже не успевал полюбить, потому что наша семья вдруг переезжала в пустыню, и старинный замок у моря сменяли шатры посреди безбрежного песка.

Ну что, скажите, я должен был думать обо всем этом? Я чувствовал себя ребенком (но я и был ребенком!), перелистывающим страницы сказочной книги. Но если все нормальные дети действительно перелистывали страницы книг, то я перелистывал дни собственной жизни, собственного детства, и теперь мое детство огромным томом стояло на полке в книжном шкафу, и я не смел прикоснуться к нему, потому что там была сплошная сказка, сказка, в которую не способен поверить ни один нормальный ребенок, выросший в Питере и каждое лето отправляющийся не дальше собственной или съемной дачи на Карельском перешейке или, на худой конец, к бабушке в затрапезную деревню, куда-нибудь в среднюю полосу.

Собственно, о чем это я? Ах да. О затворничестве. Когда я учился в первом классе, а было это в небольшом городке в предместье Лондона, то однажды прибежал домой и поделился с мамой открытием, которое потрясло меня до глубины души.

Впервые в жизни у меня появился друг. Мальчик по имени Патрик сам подошел со мной познакомиться и объявил меня своим другом! Мы болтали с ним целый час, пока нас водили гулять в парк. Он много рассказывал о себе, и жизнь приоткрылась мне с неожиданной стороны. Оказалось, что дети со своими родителями живут в собственных домах или квартирах всегда. То есть постоянно!


Я вбежал домой, кинулся к маме и, взахлеб рассказывая о первом в своей жизни друге, выпалил: «Они живут в собственном доме! Представляешь? Они живут там всегда!»

Мама усмехнулась и поведала мне, что так живет все человечество, за редчайшим исключением, которым является моя семья, и, может быть, еще какие-то люди, беженцы, например, сказала моя мама. Я не понял, кто такие беженцы, но осознал, что Патрик не шутил и что все-все-все люди на свете живут в своих домах, в своих квартирах, в своих замках постоянно. То есть они рождаются там и умирают там. Нет, конечно, они куда-то ездят, но ненадолго и всегда возвращаются в одно и то же место, которое зовется домом.

Я был потрясен. Мир перевернулся для меня с ног на голову. Родители не догадались даже намекнуть мне, маленькому скитальцу, что люди (все люди, оказывается!), с которыми я знакомился и встречался все это время, вовсе не колесили по странам и континентам, как мы, а жили себе спокойненько в одном месте. Я-то думал, что с нашим отъездом место, которое мы покинули, бесповоротно меняется. Соседи исчезают и появляются новые. Они говорят на других языках, едят абсолютно другую пишу, носят иную одежду. А выходит – ничуть не бывало! Выходит, весь мир стоял на месте, а только мы колесили по нему, только мы…

– А у нас есть дом? – спросил я маму.

– У нас везде дом, – ответила она. – Разве тебе не нравится?

– Но – дом, такой же как у всех, у нас он есть?

Мне в то время совсем не хотелось так разительно отличаться от остальных детей, мне казалось, что дети не станут со мной играть, если окажется, что я не такой, как они.

– Наш дом остался в Ленинграде, – сказала мама. – Там живет папин отец, твой дедушка, мы обязательно когда-нибудь навестим его…

Вы фантазировали в детстве о дальних берегах? А я о маленькой своей квартирке, единственном статическом объекте в круговерти моей реальности.

О крошечном объекте, который не заставит удивляться, менять язык, привычки, знакомства, близких. О месте, где можно укрыться от невыносимо быстро меняющейся действительности…

Так вот я и вырос. У меня был ровно один миллион друзей, после той встречи с моим первым другом. Второй миллион появился, когда я вернулся в Питер и поселился у деда. Школьные приятели, потом – однокурсники. Но уже тогда, впрочем как и в детстве, мне хватало своего собственного общества и двух метров стола или дивана, чтобы чувствовать себя особенно хорошо.

Чем старше я становился, тем менее важными казались мне встречи с друзьями, все более скучными алкогольные посиделки, в конце концов мне пришлось смириться с тем, что с самим собой наедине мне было гораздо интереснее, чем с ними. Поэтому среди приятелей моих сохранился только Кира, который наблюдал за мной то ли с интересом медика, которым не являлся, то ли из милосердия и сострадания, в которых не нуждался я.

Но, так или иначе, Кира оставался со мной, должно быть, до конца моих дней…

Третья бутылка пива отчего-то пробудила воспоминания о встрече с Евой, и я враз протрезвел. Вся Кирина затея с приобщением меня к общечеловеческим ценностям полетела в тартарары. Наши посиделки показались мне теперь не просто скучными они вызывали у меня такое же чувство, что и предстоящие мартовские хляби. А сам Кира показался ограниченным и хищным. Не умея понять моих болезней, он пытался лечить их как бывалый армейский фельдшер – касторкой и пирамидоном, когда мне необходим был, быть может, шаман самой высокой квалификации.

Ho, кроме Киры, у меня никого не было, а поделиться новостями последних дней очень хотелось, несмотря на пульсирующее в пространстве раздражение.

Я протянул Кире письмо в голубом конверте. Он прочел, повертел в руках конверт, пожал плечами:

– Ты дал свой новый адрес кому-то из старых пассий?

Я покачал головой. Вот о чем я не подумал. Новый адрес. Конечно, я никому его не дал. Ни адрес, ни телефон. На старый номер мне порой звонили бывшие подружки, и я был счастлив, что так легко от них отделался.

Наш диалог вяло сошел на нет, состояние не годилось для бодрых обсуждений. Я включил «Аквариум», и под песню «Человек из Кемерово» мы снова приложились к пиву. Надолго, в полном молчании. Потому что сумка Киры была бездонной, и бутылки возникали на столе одна за другой. На девятой я сбился со счета и затянулся кубинской сигарой. Горло ободрало, но приобщило к касте суперменов. Захотелось расправить крылья и кого-нибудь немедленно спасти. Но никто в мире не нуждался в моей защите…

Кира уже не пытался говорить со мной, но в воздух время от времени еще отпускал какие-то замечания. Комната наполнялась его бормотанием, которое мне было лениво разбирать, и только в самый последний момент, балансируя между вменяемостью и ее отсутствием, когда Кира отказался от предложенного комплекта белья и завалился на мой диван, я разобрал его последние слова:

– На твоем месте я бы не отмахивался так легко от этого письма, я бы призадумался…

Засыпая, я увидел Еву. Как она поднималась тогда мне навстречу. Я увидел ее лицо совсем близко. Окаменелые черты. Безразличие. То самое безразличие, которое насквозь прошило мое сердце. Выходит, я страдал от того, что был ей безразличен? Это было какое-то безумие.

7

Следующий день был окрашен в мрачные тона последствий визита Киры. И я уже не хотел, а не мог физически заниматься чем бы то ни было, а потому между кофе и холодным душем читал дневник.


«Как все это началось? Я пытаюсь вспомнить все до мелочей.

Все началось весной. Ранней весной.

Шел 1928 год. Я выступала в большом ресторане. Довольно успешно. Каждый вечер – аншлаг, меня узнавали на улицах. Забыла сказать – я была певицей. (Хотя мне странно говорить это тебе – ведь ты все помнишь. И так все знаешь, ведь правда?)

Может быть, в самом начале того далекого дня были какие-то знаки, указывающие на его фатальность, но я совсем не помню их. Утро было привычно серым, но, когда я вышла из дома, что-то заныло в моей груди: призывный ли дух весны, предчувствие ли – бог весть. Но я впервые решила пройтись пешком, не дожидаясь машины, которую присылали за мной каждый вечер. Тем более что времени до выступления было еще предостаточно, а я так редко оказывалась на улице в одиночестве…

Пока я шла по узким улочкам, мне то и дело кивали незнакомые люди. Один весьма прилично одетый господин даже бежал за мной следом, чтобы взять автограф. Мне все это льстило с одной стороны, но с другой – хотелось побыть наедине с наступающей весной, которая вот-вот должна была прорваться и уничтожить бесконечный снежный покров, укутавший город еще полгода назад…

Я свернула к реке, намереваясь пройтись по набережной. Повернула за угол, и тут-то мы с ней столкнулись.

Маленькая пигалица в обносках.

Она упала.

Мне стало неловко в своих мехах перед этой бедняжкой, и я подала ей руку, помогая подняться.

Пальцы у неё были ледяные…

Почему-то мне сейчас подумалось, что ты можешь позабыть все. Я ведь не знаю, как это случается каждый раз – наша новая жизнь. Если ты не сумела пронести память через время или сочла свои воспоминания детскими снами… С какой стати тогда тебе читать мой дневник? С какой стати…»

«Да, – подумал я. – С какой стати я это читаю», – и собирался уже отправить его на место, когда следующие строчки заставили меня задержаться на мгновение:

«…Если только ты не будешь знать, что они сделали с нами. Ты – это я. Поэтому – с нами. И если ты ничего не предпримешь, если доверишься незрячей судьбе – все повторится с тобой в твоем времени, в твоей жизни. Переверни же страницу, я собрала несколько доказательств своего существования. Правда, много позже, во вторую свою жизнь. Мне пришлось красть из архивов старые газеты, но я все-таки отыскала…»

Я перевернул страницу.

Передо мной была старинная фотография красивой женщины, окутанной невесомыми мехами, в шелковом платье и кокетливо нарядных ботиночках. Сколько я ни видел таких фото из архивов, да что там далеко ходить, мой дед в молодости тоже пару раз наведался в ателье фотографа (щеголеватым молодцом в лакированных штиблетах), люди на них всегда удивительно прекрасны. Я плохо разбираюсь в фотографии, наверняка художники тех лет пользовались какой-нибудь специальной ретушью, что ли, чтобы облагородить черты своих пользователей. Но даже современный фотошоп не может придать чертам такую изысканность, а взгляду – глубокомыслие. В этом взгляде словно отражается судьба человека, но мы понимаем это только через годы, когда снимок попадет в наши руки сквозь время.

Так вот, у прекрасной женщины на снимке глаза светились шекспировской трагедией, словно она знала все то, что с ней случится, то, о чем я узнал, листая страницы, вглядываясь в газетные вырезки.

На следующей странице был кусок плотной бумаги – обрывок афиши. Дальше одна за другой шли газетные статьи, где восхваляли волшебный голос некоей Розалинды, муссировали тайну ее происхождения, делали прозрачные намеки на то, что происхождение это, должно быть, высокое и даже очень высокое, а также время от времени упоминали о ее связи с известным поэтом Карским, отпрыском знаменитого княжеского рода, который не бежал в Париж вместе со своими родичами, а поддержал революцию и большевиков, оставшись в Петербурге, и даже добровольно передал свой дом на Малой Морской для нужд рабочих и крестьян.

Только последняя фраза и напомнила мне о том, что передо мной газеты славного революционного времени, а все остальное сильно смахивало на сегодняшнюю желтую прессу.

Прочитав еще пару статей, я уяснил, что певица Розалинда и поэт Карский были звездами некоторой величины для Санкт-Петербурга той поры, хотя, возможно, звездами именно желтой прессы, потому что ни одного сообщения об их существовании в каких-то всероссийских или городских официальных газетах не встретил, тогда как, имей они место, наверняка бы им отвели почетную страничку в этом альбоме.

А вот следующая страница была как раз из официальной газеты. И хотя попала статья все-таки не на первую полосу, а на третью, занимала она практически всю страницу. «Удел слабых» – гласил заголовок. Я пропустил обширное и путаное вступление с рассуждениями о том, что есть истинное понимание революции и революционных чувств, остановившись на фотографии. Она была очень плохого качества, и разобрать на ней не представлялось возможным практически ничего, кроме обстановки: большой зал ресторана, круглые столики, скатерти с оборками, за столом, ближайшем к объективу, сидят двое в странных изломанных позах. А рядом стоит женщина. Явно вскочила из-за стола, потому что в одной руке у нее салфетка, свисающая до пола, а другой она закрывает глаза, позади – перевернутый стул.


Я снова принялся читать статью, уже ничего не пропуская. В ней сообщалось, что поэт Карский, оказавшийся неожиданно для всех предателем и контрреволюционным элементом, разыскивался властями и, благодаря сообщению преданного защитника революции, пожелавшего остаться неизвестным, должен был быть арестован в ресторане «Русь», где весело проводил время. Однако, когда сотрудники НКВД появились в ресторанном зале, Карский, словно ожидая такого исхода и, уж конечно, тем самым подтверждая свою глубокую виновность, вытащил из кармана кольт и пустил себе пулю в висок. Растленное влияние, которое оказывал Карский на умы своих почитателей, оказалось столь сильным, что присутствующая за столом юная танцовщица, некая Эльза, подняла револьвер и последовала его примеру в считанные секунды. В ресторане началась паника, дамы падали в обморок, публика бросилась к выходу, что привело к массовой давке, в результате которой несколько человек было покалечено.

Я перевернул еще одну страницу и увидел тот же снимок, на сей раз совершенно отчетливый. В статье под ним рассказывалось о том, что непосредственной свидетельницей двойного самоубийства, произошедшего вчера в ресторане «Русь» и потрясшего весь город, оказалась певица Розалинда, делившая столик с самоубийцами. Она, скорее всего, могла бы пролить свет на столь неприятную историю, а возможно, была и в курсе намерений самоубийц, однако со вчерашнего дня Розалинда пропала.

Газетчики поджидали ее у особняка, где она квартировала, и в кабаре, где она должна была вечером выступать, но Розалинда не появилась у себя дома, не вышла она и на сцену.

Следующие статьи повествовали о так и не нашедшейся Розалинде, красочно расписывая всевозможные версии ее исчезновения, начиная с бегства с богатым любовником, заканчивая уходом в глухой провинциальный монастырь.

Женщина показалась мне настолько реальной, что теперь я переворачивал страницы с неподдельным интересом.

«Я напомню тебе, как случилось, что из невесты поэта Карского я превратилась в его соломенную вдову, несчастнейшую из женщин на свете.

Он являлся на каждое мое выступление. Наши отношения начались в середине февраля. Они были идеальны – любая женщина может только мечтать о таком поклоннике, друге и будущем муже.

Романтика, стихи, чувства – все слилось в единую прекраснейшую любовь, которая вот-вот должна была перерасти в более прочную связь, в брак. Я жила мечтами о том дне, когда он сделает мне предложение, мечтами об эмиграции, о лучшей жизни где-нибудь в Вене или Париже.

И вот, наконец, он сказал мне, что завтра непременно должен поговорить со мной о чем-то очень важном.

– А сейчас? – спросила я, понимающе улыбаясь. – Что мешает нам поговорить сейчас? К чему откладывать важные вещи?

– Не знаю, но – завтра. Не могу объяснить, – отозвался он. – Просто шестое чувство подсказывает мне, что завтрашний день будет каким-то необыкновенным в моей жизни.

Я промолчала с улыбкой. Я опустила глаза. Он говорил еще что-то, а я уже погрузилась в мысли о завтрашнем дне, о том, что надеть, как держаться, что отвечать. У меня не было сомнений.

И вот назавтра перед выступлением, повинуясь какому-то фатальному предчувствию, я впервые решила пройтись пешком, не дожидаясь машины, которую присылали за мной каждый вечер.

Я свернула за угол, и тут-то мы с ней столкнулись.

Маленькая пигалица в обносках. Она упала. Мне стало неловко в своих мехах перед этой бедняжкой, и я подала ей руку, помогая подняться.

Руки у нее были ледяные…

То ли она была такая жалкая, то ли от предстоящего счастья я ощущала себя безусловно высшим существом. (Да к тому же существовала еще и совершенно прозаическая причина: моя горничная была на сносях и я часто думала о том, как бы избавиться от нее и нанять новую, более расторопную девку.)

– Мне так неловко, – прошептала она, поднимаясь, – просто голова закружилась.

И пошатнулась.

– Где вы живете? – спросила я. – Может быть, вас проводить…

– Нет-нет, – она тут же отняла у меня руку, но, чтобы не упасть, ухватилась за стену дома. – Мне уже лучше! Гораздо лучше!

– Перестаньте лгать, – сказала я ей прямо. – Дайте угадаю – вам некуда идти и с утра вы ничего не ели. Так?

Она слабо усмехнулась.

– Со вчерашнего дня, – поправила она. – А идти мне и вправду некуда. Я приехала на работу, но вакансия моя оказалась занятой… А денег на обратный билет нет, я сюда-тo с трудом наскребла.

– Идите за мной, – велела я и повернула назад, к своему дому.

По дороге мне подумалось – не воровка ли она и что оставлять ее у себя – полное безумие. Одно дело – когда и в домоуправлении придется представиться, и с кухаркой поладить… Что она с радостью согласиться служить у меня, сомнений я не испытывала. Да и она, мне кажется, понимала мое намерение, поэтому и пошла за мной.

Я так и не решила, что же с ней делать. Выручил автомобиль, который как раз отъезжал от моего подъезда.

– Розалия Сергеевна, голубушка, – выскочил взъерошенный Пяткин. – А мне сказали – ушли вы. Я вот назад уже собирался. Как же так – не дождались! Раньше прикажете заезжать?

Говорил со мной, а сам косил на мою подопечную, явно недоумевая, что у меня за компания.

– Вот и прелестно, что мы не разминулись. Поедем.

Я, не оглядываясь, махнула девчонке. Она решительно сунула ридикюль Пяткину и юркнула за мной в машину.

Вряд ли она когда-нибудь в такой ездила. Глаза ее горели восторгом. На щеках проступил румянец. Мы поехали.

Далее – нагромождение случайностей и моя опрометчивость. Если бы знать! Но – были, были же тревожные звоночки, которых я не услышала или не поняла. Разве села бы обычная уличная девчонка вот так запросто в авто, не задав ни одного вопроса, с восторгом глядя в окно и отдавшись на волю Бога? Не поблагодарив и даже не удивившись.

Она была дерзкой, эта девчонка, вот чего я не разглядела с самого начала. Она не ведала страха. А я ее молчание по дороге приняла за восторженное смятение, а потому лишь высокомерно улыбалась время от времени, представляя, что сейчас творится в ее душе. Я судила по себе – это первая моя ошибка. Она была совсем другой. Совершенно из другого теста! К тому же я была влюблена, а значит – близорука, я была уверена в своем счастье, а значит, и в себе в этот день необычайно. В конце концов, я была мудрой, взрослой, богатой и известной женщиной, а она – девчонкой-оборвашкой, подобранной мною на улице.

Пока мы ехали, я и думать о ней забыла. Меня одолевали грезы. Он сделает сегодня предложение. Я тонула в блаженстве от одного предвкушения. Он был единственным смыслом моим в этой жизни. И с сегодняшнего дня нам предстояло объединить свои судьбы навек. Чтобы даже смерть не разлучила нас.

Выйдя из машины у театра, я подумала, что стою в двух шагах от своего счастья, которое теперь никогда не кончится.

Я забыла о ней.

Не дожидаясь моего приглашения, она самостоятельно выбралась из автомобиля и, задрав голову, рассматривала лепнину над аркой.

– Пойдем, – я слегка кивнула ей, чтобы шла за мной.

Только теперь мне пришла в голову мысль о том, что именно сегодня девчонка-то мне и ни к чему. Вдруг он захочет провести вечер и ночь у меня? К чему мне ее присутствие? Может быть, оставить ее ночевать в гримерной? Комната просторная, к тому же есть удобная софа. Почему бы нет? Нужно только договориться с администрацией, а завтра я ее заберу.

Мы прошли через пустой еще зал, где сонно слонялись официанты. Я увидела Николая и направилась прямо к нему, кивнув лишь бегло в знак приветствия хозяину заведения – Илье Петровичу. Я протянула ему обе руки, и он поднял их выше, к своим губам. Но поцелуй был не такой как вчера – длинный, со значением. Он удивленно смотрел на мою попутчицу, которая – нужно же быть такой идиоткой! – стояла прижавшись ко мне и во все глаза рассматривала Николая.

– А кто это с тобой? – спросил он улыбаясь.

– Эльза, – ответила она вместо меня и протянула ему руку… для поцелуя.

Он не просто смутился – опешил. Это было очевидно. Но как человек воспитанный, к тому же приняв несносную девчонку за мою родственницу, конечно, он поднес ее руку к губам и поцеловал.

– Совершенно ледяные руки, – сказал он ей и, обернувшись, крикнул: – Семеныч, принеси-ка нам чаю, да погорячее.

А тут уже и Илья Петрович извечно плотоядным взглядом рассматривал девчонку, перехватывая ее руку у Карского и касаясь кончиков пальцев губами.

– У-у-у – тут чаем не обойдешься, верная мерзлота какая-то. Семеныч, водки тащи. Вы, брарышня, не местная, что ли? Пальтишко на вас совсем не по сезону, да и перчатки поди. Так и обморозить руки-то недолго. Да и губы у вас, простите меня, синие, как у покойницы.

Она расхохоталась как ребенок. Стояла себе в центре нашей компании, словно в центре вселенной, и смеялась.

Я уже несколько раз пыталась вступить в разговор, предупредив всех, что бойкое существо с синими губами и с таким неподходящим для нее вычурным именем Эльза – без двух минут моя новая горничная. Но тут подоспел Семеныч с самоваром и с графином водки. Николай наливал чай, а Илья Петрович растирал Эльзе руки водкой, с удовольствием глядя, как она морщится от боли и прикусывает нижнюю губу.

– А как ты хотела, душа моя, – терпи теперь, терпи…

Я вдруг подумала, что все это похоже на водевиль, с вечным избитым сюжетом, где все принимают простолюдинку за графиню, ведут себя с ней подобающе, а она оказывается на поверку служанкой, и все стыдятся своих усилий. Хорошо, пусть еще немного поусердствуют, а потом уж я выведу ее на чистую воду, и этот водевиль мы закончим.

– А теперь внутрь, внутрь, душа моя, тогда уж никакая холера тебя не возьмет.

Илья Петрович налил Эльзе водки и с энтузиазмом знатока женских слабостей совал стаканчик к лицу, а она морщилась, крутила головой:

– Да я отродясь этой гадости не пила…

– А лекарство горькое пила, когда болела? Так вот это тоже лекарство, тоже горькое, но гораздо лучше, – подмигнул он Карскому, – против него никакая болезнь не устоит.

– Но я же не больна!..

– Так заболеешь, коли не выпьешь!

Она с ужасом посмотрела сначала на меня, потом на Николая. И он сказал ей отеческим тоном:

– Нужно!

Эльза мужественно отхлебнула из стакана, закашлялась.

– До дна, до дна, – подначивал Илья Петрович. – Иначе какой же в ней смысл?

Она еще раз посмотрела на Николая и выпила водку залпом, на этот раз даже не поморщившись, а лишь с шумом переведя дух.

– А теперь усаживайтесь и – чаю, – подвинул ей чашку с блюдцем Карский.

А неугомонный Илья Петрович уже вертелся возле меня.

– Богиня наша, а за вами-тo и поухаживать некому, – он принял мою шубку, передал Семенычу. – А у меня беда, знаете ли…

На страницу:
3 из 5