
Полная версия
Жизнь Клима Самгина
– Это я слышала. Вероятно, и лягушки квакают об этом же…
Клим, не смущаясь, сказал:
– Но каждая женщина раз в месяц считает себя обязанной солгать, спрятаться…
– Почему – только раз? – все так же, с иронией, спросила Алина, а Лидия сказала глухо:
– Это ужасно верно.
– Что – верно? – спросила Алина нетерпеливо и – возмутилась:
– Вам не стыдно, Самгин?
– Нет, мне грустно, – ответил Клим, не взглянув на нее и на Лидию. – Мне кажется, что есть…
Ему хотелось сказать – девушки, но он удержался.
– Женщины, которые из чувства ложного стыда презирают себя за то, что природа, создавая их, грубо наглупила. И есть девушки, которые боятся любить, потому что им кажется: любовь унижает, низводит их к животным.
Он говорил осторожно, боясь, чтоб Лидия не услышала в его словах эхо мыслей Макарова, – мыслей, наверное, хорошо знакомых ей.
– Может быть, некоторые потому и… нечистоплотно ведут себя, что торопятся отлюбить, хотят скорее изжить в себе женское – по их оценке животное – и остаться человеком, освобожденным от насилий инстинкта…
– Это удивительно верно, Клим, – произнесла Лидия негромко, но внятно.
Клим чувствовал, что в тишине, над беззвучным движением темной воды, слова его звучат внушительно.
– Вы знаете таких женщин? Хоть одну? – тихо и почему-то сердито спросила Алина.
«Да или нет?» – осведомился Клим у себя. – Нет, не знаю. Но уверен, что такие женщины должны быть.
– Конечно, – сказала Лидия.
Клим замолчал. Девицы тоже молчали; окутавшись шалью, они плотно прижались друг ко другу. Через несколько минут Алина предложила:
– Пора домой?
Лодка закачалась и бесшумно поплыла по течению. Клим не греб, только правил веслами. Он был доволен. Как легко он заставил Лидию открыть себя! Теперь совершенно ясно, что она боится любить и этот страх – все, что казалось ему загадочным в ней. А его робость пред нею объясняется тем, что Лидия несколько заражает его своим страхом. Удивительно просто все, когда умеешь смотреть. Думая, Клим слышал сердитые жалобы Алины:
– Все-таки не обошлось без умненького разговорчика! Ох, загонят меня эти разговорчики куда-то, «иде же несть ни печали, ни воздыхания, но жизнь»… скоротечная.
Алина захохотала, раскачиваясь, хлопая себя ладонями по коленям, повторяя:
– Ой, господи! Скоротечная…
И смех и жесты ее Клим нашел грубыми.
Опустив руку за борт, Лидия так сильно покачнула лодку, что подруга ее испугалась.
– Да ты с ума сходишь!
Лидия, брызнув водою в лицо ее и гладя мокрой ладонью щеки свои, сказала:
– Трусиха.
С одной стороны черной полосы воды возвышались рыжие бугры песка, с другой неподвижно торчала щетина кустов. Алина указала рукою на берег:
– Смотри, Лида: голова земли наклонилась к воде пить, а волосы встали дыбом.
– Голова свиньи, – сказала Лидия.
Когда прощались, Клим почувствовал, что она сжала руку его очень крепко и спросила необычно ласково:
– Ты приехал на все лето?
Алина, глядя на звезды, соображала:
– Значит, завтра явится мой нареченный.
Обняв Лидию, она медленно пошла к даче, Клим, хватаясь за лапы молодых сосен, полез по крутому скату холма. Сквозь шорох хвои и скрип песка он слышал смех Телепневой, потом – ее слова:
– …Туробоев. Как же ты, душка, будешь жить между двух огней?
«Да, – подумал Клим. – Как?»
Он остановился, вслушиваясь, но уже не мог разобрать слов. И долго, до боли в глазах, смотрел на реку, совершенно неподвижную во тьме, на тусклые отражения звезд.
Утром на другой день со станции пришли Лютов и Макаров, за ними ехала телега, солидно нагруженная чемоданами, ящиками, какими-то свертками и кульками. Не успел Клим напоить их чаем, как явился знакомый Варавки доктор Любомудров, человек тощий, длинный, лысый, бритый, с маленькими глазками золотистого цвета, они прятались под черными кустиками нахмуренных бровей. Клим провел с этим доктором почти весь день, показывая ему дачи. Доктор смотрел на все вокруг унылым взглядом человека, который знакомится с местом, где он должен жить против воли своей. Он покусывал губы, около ушей его шевелились какие-то шарики, а переходя с дачи на дачу, он бормотал:
– Так. Ну, что ж? Оч-чень хорошо.
Наконец он сказал Климу решительно, басом:
– Значит, оставьте за мной эту.
Но, поправив на голове серую, измятую шляпу, прибавил:
– Или – эту.
Клим устал от доктора и от любопытства, которое мучило его весь день. Хотелось знать: как встретились Лидия и Макаров, что они делают, о чем говорят? Он тотчас же решил идти туда, к Лидии, но, проходя мимо своей дачи, услышал голос Лютова:
– Нет, подожди, Костя, посидим еще…
Лютов говорил близко, за тесной группой берез, несколько ниже тропы, по которой шел Клим, но его не было видно, он, должно быть, лежал, видна была фуражка Макарова и синий дымок над нею.
– Хочется мне поругаться, поссориться с кем-нибудь, – отчетливо звучал кларнетный голос Лютова. – С тобой, Костя, невозможно. Как поссоришься с лириком?
– А ты попробуй.
– Нет, не стану.
– Говорят – Фет злой. А – лирик.
Клим остановился. Ему не хотелось видеть ни Лютова, ни Макарова, а тропа спускалась вниз, идя по ней, он неминуемо был бы замечен. И подняться вверх по холму не хотелось, Клим устал, да все равно они услышали бы шум его шагов. Тогда они могут подумать, что он подслушивал их беседу. Клим Самгин стоял и, нахмурясь, слушал.
– Зачем ты пьешь при ней? – равнодушно спросил Макаров.
– Чтоб она видела. Я – честный парень.
– Истерик ты. И – выдумываешь много. Любишь, ну и – люби
без размышлений,Без тоски, без думы роковой.– Для этого надо вытряхнуть мозг из моей головы.
– Тогда – отстань от нее.
– Для этого необходима воля.
Макаров минуты две говорил вполголоса и так быстро, что Клим слышал только оторванные клочья фраз:
– Эгоизм пола… симуляция…
Затем снова начал Лютов, тоже негромко, но как-то пронзительно, печатать на тишине:
– Весьма зрело и очень интересно. Но ты забыл, что аз есмь купеческий сын. Это обязывает измерять и взвешивать со всей возможной точностью. Алина Марковна тоже не лишена житейской мудрости. Она видит, что будущий спутник первых шагов жизни ее подобен Адонису весьма отдаленно и даже – бесподобен. Но она знает и учла, что он – единственный наследник фирмы «Братья Лютовы. Пух и перо».
Воркотня Макарова на несколько секунд прервала речь Лютова.
– Друг мой, ты глуп, как спичка, – продолжал Лютов. – Ведь я не картину покупаю, а простираюсь пред женщиной, с которой не только мое бренное тело, но и голодная душа моя жаждет слиться. И вот, лаская прекраснейшую руку женщины этой, я говорю: «Орудие орудий». – «Это что еще?» – спрашивает она. Отвечаю: «Так мудро поименовал руку человеческую один древний грек». – «А вы бы, сказала, своими словами говорили, может быть, забавнее выйдет». – Ты подумай, Костя, забавнее! И – только. Недоумеваю: разве я создан для забавы?
– Ну, довольно, Владимир. Иди спать! – громко и сердито сказал Макаров. – Я уже говорил тебе, что не понимаю этих… вывертов. Я знаю одно: женщина рождает мужчину для женщины.
– Сугубая ересь…
– Матриархат…
Лютов тонко свистнул, и слова друзей стали невнятны.
Клим облегченно вздохнул. За ворот ему вползла какая-то букашка и гуляла по спине, вызывая нестерпимый зуд. Несколько раз он пробовал осторожно потереть спину о ствол березы, но дерево скрипело и покачивалось, шумя листьями. Он вспотел от волнения, представляя, что вот сейчас Макаров встанет, оглянется и увидит его подслушивающим.
Жалобы Лютова он слушал с удовольствием, даже раза два усмехнулся. Ему казалось, что на месте Макарова он говорил бы умнее, а на вопрос Лютова:
«Разве я для забавы?» – ответил бы вопросом:
«А – для чего же?»
На месте, где сидел Макаров, все еще курился голубой дымок, Клим сошел туда; в песчаной ямке извивались золотые и синенькие червяки огня, пожирая рыжую хвою и мелкие кусочки атласной бересты.
«Какое ребячество», – подумал Клим Самгин и, засыпав живой огонь песком, тщательно притоптал песок ногою. Когда он поравнялся с дачей Варавки, из окна тихо окрикнул Макаров:
– Ты куда?
С неизбежной папиросой в зубах, с какой-то бумагой в руке, он стоял очень картинно и говорил:
– Девицы в раздражении чувств. Алина боится, что простудилась, и капризничает. Лидия настроена непримиримо, накричала на Лютова за то, что он не одобрил «Дневник Башкирцевой».
Опасаясь, что Макаров тоже пойдет к девушкам, Самгин решил посетить их позднее и вошел в комнату. Макаров сел на стул, расстегнул ворот рубахи, потряс головою и, положив тетрадку тонкой бумаги на подоконник, поставил на нее пепельницу.
– Все, брат, как-то тревожно скучают, – сказал он, хмурясь, взъерошивая волосы рукою. – По литературе не видно, чтобы в прошлом люди испытывали такую странную скуку. Может быть, это – не скука?
– Не знаю, – ответил Клим, испытывая именно скуку. Затем лениво добавил: – Говорят, что замечается оживление…
– Книжное.
Клим промолчал, присматриваясь, как в красноватом луче солнца мелькают странно обесцвеченные мухи; некоторые из них, как будто видя в воздухе неподвижную точку, долго дрожали над нею, не решаясь сесть, затем падали почти до пола и снова взлетали к этой невидимой точке. Клим показал глазами на тетрадку:
– Что это?
– Проект программы «Союза социалистов». Утверждает, что община создала нашего мужика более восприимчивым к социализму, чем крестьянин Запада. Старая история. Это Лютов интересуется.
– От скуки?
Макаров пожал плечами.
– Н-нет, у него к политике какое-то свое отношение. Тут я его не понимаю.
– А во всем остальном, кроме этого, что такое он?
Подняв брови, Макаров закурил папиросу, хотел бросить горящую спичку в пепельницу, но сунул ее в стакан молока.
– О, черт!
Выплеснув молоко за окно, он посмотрел вслед белой струе и сообщил с досадой:
– На цветы. Пианино есть?
Он, очевидно, забыл о вопросе Клима или не хотел ответить.
– Зачем тебе пианино? Разве ты играешь? – сухо спросил Самгин.
– Представь – играю! – потрескивая сжатыми пальцами, сказал Макаров. – Начал по слуху, потом стал брать уроки… Это еще в гимназии. А в Москве учитель мой уговаривал меня поступить в консерваторию. Да. Способности, говорит. Я ему не верю. Никаких способностей нет у меня. Но – без музыки трудно жить, вот что, брат…
– Пианино вон в той комнате, у матери, – сказал Клим.
Макаров встал, небрежно сунул тетрадку в карман и ушел, потирая руки.
Как только зазвучали первые аккорды пианино, Клим вышел на террасу, постоял минуту, глядя в заречье, ограниченное справа черным полукругом леса, слева – горою сизых облаков, за которые уже скатилось солнце. Тихий ветер ласково гнал к реке зелено-седые волны хлебов. Звучала певучая мелодия незнакомой, минорной пьесы. Клим пошел к даче Телепневой. Бородатый мужик с деревянной ногой заступил ему дорогу.
– На сома поохотиться не желаете, господин?
Клим, без слов, отмахнулся.
– Сомок – пуда на два, – уныло сказал мужик ему вслед.
Прислуга Алины сказала Климу, что барышня нездорова, а Лидия ушла гулять; Самгин спустился к реке, взглянул вверх по течению, вниз – Лидию не видно. Макаров играл что-то очень бурное. Клим пошел домой и снова наткнулся на мужика, тот стоял на тропе и, держась за лапу сосны, ковырял песок деревянной ногой, пытаясь вычертить круг. Задумчиво взглянув в лицо Клима, он уступил ему дорогу и сказал тихонько, почти в ухо:
– Солдатка тоже имеется… скусная!
Когда Клим взошел на террасу дачи, Макаров перестал играть, и торопливо поплыл сверлящий голосок Лютова:
– Народом обо всем подумано, милая Лидия Тимофеевна: и о рае неведения и об аде познания.
Огня в комнате не было, сумрак искажал фигуру Лютова, лишив ее ясных очертаний, а Лидия, в белом, сидела у окна, и на кисее занавески видно было только ее курчавую, черную голову. Клим остановился в дверях за спиною Лютова и слушал:
– Когда изгоняемый из рая Адам оглянулся на древо познания, он увидал, что бог уже погубил древо: оно засохло. «И се диавол приступи Адамови и рече: чадо отринутое, не имаши путя инаго, яко на муку земную. И повлек Адама во ад земный и показа ему вся прелесть и вся скверну, их же сотвориша семя Адамово». На эту тему мадьяр Имре Мадач весьма значительную вещь написал. Так вот как надо понимать, Лидочка, а вы…
– Я – не о том, – сказала Лидия. – Я не верю… Кто это?
– Я, – ответил Клим.
– Почему ты являешься так таинственно?
Клим услышал в ее вопросе досаду, обиделся и, подойдя к столу, зажег лампу. Вошел, жмурясь, растрепанный Макаров, искоса взглянул на Лютова и сказал, упираясь руками в плечи Лютова, вдавливая его в плетеное кресло:
– Самому не спится – других вгоняешь в сон?
Лидия спросила:
– Зачем ты зажег лампу? Так хорошо сияли зарницы.
– Это не зарницы, а гроза, – поправил Клим и хотел погасить лампу, но Лидия сказала:
– Оставь.
Макаров, тихонько посвистывая, шагал по террасе, то появляясь, то исчезая, освещаемый безмолвным блеском молний.
– Проводите меня, – обратилась Лидия к Лютову, вставая со стула.
– С наслаждением.
Когда они вышли на террасу, Макаров заявил:
– И я пойду.
Но Лидия сказала:
– Нет, не надо.
Макаров, закинув руки за шею, минуту-две смотрел, как Лютов помогает Лидии идти, отводя от ее головы ветки молодого сосняка, потом заговорил, улыбаясь Климу:
– Слышал? Не надо. Чаще всех других слов, определяющих ее отношение к миру, к людям, она говорит: не надо.
Закурив папиросу, Макаров дожег спичку до конца и, опираясь плечом о косяк двери, продолжал тоном врача, который рассказывает коллеге историю интересной болезни:
– Беседуя с одним, она всегда заботится, чтоб другой не слышал, не знал, о чем идет речь. Она как будто боится, что люди заговорят неискренно, в унисон друг другу, но, хотя противоречия интересуют ее, – сама она не любит возбуждать их. Может быть, она думает, что каждый человек обладает тайной, которую он способен сообщить только девице Лидии Варавка?
Клим находил, что Макаров говорит верно, и негодовал: почему именно Макаров, а не он говорит это? И, глядя на товарища через очки, он думал, что мать – права: лицо Макарова – двойственно. Если б не его детские, глуповатые глаза, – это было бы лицо порочного человека. Усмехаясь, Клим сказал:
– Все-таки ты влюблен в нее.
– Я уже говорил тебе – нет.
Макаров дунул на папиросу так, что от огня ее полетели искры.
– Однако она не самолюбива. Мне даже кажется, что она недооценивает себя. Она хорошо чувствует, что жизнь – серьезнейшая штука и не для милых забав. Иногда кажется, что в ней бродит вражда к себе самой, какою она была вчера.
Макаров замолчал, потом тихонько засмеялся, говоря:
– Один естественник, знакомый мой, очень даровитый парень, но – скотина и альфонс, – открыто живет с богатой, старой бабой, – хорошо сказал: «Мы все живем на содержании у прошлого». Я как-то упрекнул его, а он и – выразился. Тут, брат, есть что-то…
– Ничего не вижу, кроме цинизма, – сказал Самгин.
Надвигалась гроза. Черная туча покрыла все вокруг непроницаемой тенью. Река исчезла, и только в одном месте огонь из окна дачи Телепневой освещал густую воду.
Очень мало похож был Макаров на того юношу в парусиновой, окровавленной блузе, которого Клим в страхе вел по улице. Эта несхожесть возбуждала и любопытство и досаду.
– Изменился ты, Константин, – неодобрительно заметил Самгин. Макаров, улыбаясь, спросил:
– К лучшему?
– Не знаю.
Макаров кивнул головой и провел ладонью по рассыпавшимся волосам.
– Мне кажется – спокойнее стал я. У меня, знаешь ли, такое впечатление осталось, как будто я на лютого зверя охотился, не в себя стрелял, а – в него. И еще: за угол взглянул.
Помолчав, он стал рассказывать задумчиво и тихо:
– В детстве я ничего не боялся – ни темноты, ни грома, ни драк, ни огня ночных пожаров; мы жили в пьяной улице, там часто горело. А вот углов – даже днем боялся; бывало, идешь по улице, нужно повернуть за угол, и всегда казалось, что там дожидается меня что-то, не мальчишки, которые могут избить, и вообще – не реальное, а какое-то… из сказки. Может быть, это был и не страх, а слишком жадное ожидание не похожего на то, что я видел и знал. Я, брат, к десяти годам уже знал много… почти все, чего не надо было знать в этом возрасте. Возможно, что ждал я того, что было мне еще не знакомо, все равно: хуже или лучше, только бы другое.
Глядя на Клима смеющимися глазами, он глубоко вздохнул.
– А теперь за все углы смотрю спокойно, потому что знаю: и за тем углом, который считают самым страшным, тоже ничего нет.
– Я считаю, что самое страшное в жизни – ложь! – сказал Клим Самгин непреклонным тоном.
– Да. И – глупость… На мой взгляд – люди очень глупо живут.
Оба замолчали.
– Пойду, поиграю еще, – сказал Макаров.
Над столом вокруг лампы мелькали ненужные, серенькие создания, обжигались, падали на скатерть, покрывая ее пеплом. Клим запер дверь на террасу, погасил огонь и пошел спать.
Слушая, как рычит, приближаясь, гром, Клим задумался о чем-то беспредметном, что не укладывалось ни в слова, ни в образы. Он ощущал себя в потоке неуловимого, – в потоке, который медленно проходил сквозь него, но как будто струился и вне мозга, в глухом реве грома, в стуке редких, крупных капель дождя по крыше, в пьесе Грига, которую играл Макаров. Скупо бросив несколько десятков тяжелых капель, туча прошла, гром стал тише, отдаленней, ярко взглянула в окно луна, и свет ее как бы толкнул все вокруг, пошевелилась мебель, покачнулась стена. На мельнице пугливо залаяла собака, Макаров перестал играть, хлопнула дверь, негромко прозвучал голос Лютова. Затем все примолкло, и в застывшей тишине Клим еще сильнее почувствовал течение неоформленной мысли.
Это не было похоже на тоску, недавно пережитую им, это было сновидное, тревожное ощущение падения в некую бездонность и мимо своих обычных мыслей, навстречу какой-то новой, враждебной им. Свои мысли были где-то в нем, но тоже бессловесные и бессильные, как тени. Клим Самгин смутно чувствовал, что он должен в чем-то сознаться пред собою, но не мог и боялся понять: в чем именно?
Разыгрался ветер, шумели сосны, на крыше что-то приглушенно посвистывало; лунный свет врывался в комнату, исчезал в ней, и снова ее наполняли шорохи и шепоты тьмы. Ветер быстро рассеял короткую ночь весны, небо холодно позеленело. Клим окутал одеялом голову, вдруг подумав:
«В сущности – я бездарен».
Но эта догадка, не обидев его, исчезла, и снова он стал прислушиваться, как сквозь него течет опустошающее, бесформенное.
Встал он рано, ощущая в голове какую-то пыль, думая:
«Откуда, отчего у меня являются такие настроения?»
Когда он, один, пил чай, явились Туробоев и Варавка, серые, в пыльниках; Варавка был похож на бочку, а Туробоев и в сером, широком мешке не потерял своей стройности, а сбросив с плеч парусину, он показался Климу еще более выпрямленным и подчеркнуто сухим. Его холодные глаза углубились в синеватые тени, и что-то очень печальное, злое подметил Клим в их неподвижном взгляде.
Вытряхивая пыль из бороды, Варавка сказал Климу, что мать просит его завтра же вечером возвратиться в город.
– К ней приезжают эти музыканты, ты их знаешь, ну, и…
Он неопределенно помахал красной рукой, а Клим подумал почти озлобленно:
«Варавка и мать, кажется, нарочно гоняют меня, хотят, чтоб я как можно меньше оставался с Лидией».
Подумалось также, что люди, знакомые ему, собираются вокруг его с подозрительной быстротой, естественной только на сцене театра или на улице, при виде какого-нибудь несчастия. Ехать в город – не хотелось, волновало любопытство: как встретит Лидия Туробоева?
Варавка вытаскивал из толстого портфеля своего планы, бумаги и говорил о надеждах либеральных земцев на нового царя, Туробоев слушал его с непроницаемым лицом, прихлебывая молоко из стакана. В двери с террасы встал Лютов, мокроволосый, красный, и объявил, мигая косыми глазами:
– А я – выкупался!
– Р-раненько, р-рискованно, – укоризненно сказал Варавка. – Вот, позвольте, поз… представить вас…
Клим подметил, что Туробоев пожал руку Лютова очень небрежно, свою тотчас же сунул в карман и наклонился над столом, скатывая шарик из хлеба. Варавка быстро сдвинул посуду, развернул план и, стуча по его зеленым пятнам черенком чайной ложки, заговорил о лесах, болотах, песках, а Клим встал и ушел, чувствуя, что в нем разгорается ненависть к этим людям.
В лесу, на холме, он выбрал место, откуда хорошо видны были все дачи, берег реки, мельница, дорога в небольшое село Никоново, расположенное недалеко от Варавкиных дач, сел на песок под березами и развернул книжку Брюнетьера «Символисты и декаденты». Но читать мешало солнце, а еще более – необходимость видеть, что творится там, внизу.
Около мельницы бородатый мужик в красной рубахе, игрушечно маленький, конопатил днище лодки, гулкие удары деревянного молотка четко звучали в тишине. Такая же игрушечная баба, встряхивая подолом, гнала к реке гусей. Двое мальчишек с удочками на плечах идут берегом, один – желтенький, другой – синий. Вот шагает Макаров, размахивая полотенцем, подошел к мосткам купальни, свесил босую ногу в воду, выдернул и потряс ею, точно собака. Затем лег животом на мостки поперек их, вымыл голову, лицо и медленно пошел обратно к даче, вытирая на ходу волосы, казалось, что он, обматывая полотенцем голову, хочет оторвать ее.
Пригретый солнцем, опьяняемый хмельными ароматами леса, Клим задремал. Когда он открыл глаза – на берегу реки стоял Туробоев и, сняв шляпу, поворачивался, как на шарнире, вслед Алине Телепневой, которая шла к мельнице. А влево, вдали, на дороге в село, точно плыла над землей тоненькая, белая фигурка Лидии.
«Видела она его? Говорили они?»
Он встал, хотел сойти к реке, но его остановило чувство тяжелой неприязни к Туробоеву, Лютову, к Алине, которая продает себя, к Макарову и Лидии, которые не желают или не умеют указать ей на бесстыдство ее.
«Если б я был так близок с нею, как они… А впрочем, черт с ними…»
Он лениво опустился на песок, уже сильно согретый солнцем, и стал вытирать стекла очков, наблюдая за Туробоевым, который все еще стоял, зажав бородку свою двумя пальцами и помахивая серой шляпой в лицо свое. К нему подошел Макаров, и вот оба они тихо идут в сторону мельницы.
«В сущности, все эти умники – люди скучные. И – фальшивые, – заставлял себя думать Самгин, чувствуя, что им снова овладевает настроение пережитой ночи. – В душе каждого из них, под словами, наверное, лежит что-нибудь простенькое. Различие между ними и мной только в том, что они умеют казаться верующими или неверующими, а у меня еще нет ни твердой веры, ни устойчивого неверия».
Клим Самгин не впервые представил, как в него извне механически вторгается множество острых, равноценных мыслей. Они – противоречивы, и необходимо отделить от них те, которые наиболее удобны ему. Но, когда он пробовал привести в порядок все, что слышал и читал, создать круг мнений, который служил бы ему щитом против насилия умников и в то же время с достаточной яркостью подчеркивал бы его личность, – это ему не удавалось. Он чувствовал, что в нем кружится медленный вихрь различных мнений, идей, теорий, но этот вихрь только расслабляет его, ничего не давая, не всасываясь в душу, в разум. Иногда его уже страшило это ощущение самого себя как пустоты, в которой непрерывно кипят слова и мысли, – кипят, но не согревают. Он даже спрашивал себя:
«Ведь не глуп же я?»
В этот жаркий день, когда он, сидя на песке, смотрел, как с мельницы возвращаются Туробоев, Макаров и между ними Алина, – в голове его вспыхнула утешительная догадка:
«Я напрасно волнуюсь. В сущности – все очень просто: еще не наступил мой час верить. Но уже где-то глубоко в душе моей зреет зерно истинной веры, моей! Она еще не ясна мне, но это ее таинственная сила отталкивает от меня все чужое, не позволяя мне усвоить его. Есть идеи для меня и не для меня; одни я должен прочувствовать, другие мне нужно только знать. Я еще не встретил идей, «химически сродных» мне. Кутузов правильно говорит, что для каждой социальной единицы существует круг взглядов и мнений, химически сродных ей».
Воспоминание о Кутузове несколько смутило Клима, он почувствовал себя внутренне споткнувшимся о какое-то противоречие, но быстро обошел его, сказав себе:
«Тут есть путаница, но она только доказывает, что пользоваться чужими идеями – опасно. Есть корректор, который замечает эти ошибки».
Затем Самгин снова вернулся к своей догадке:
«Вот почему иногда мне кажется, что мысли мои кипят в пустом пространстве. И то, что я чувствовал ночью, есть, конечно, назревание моей веры».