Полная версия
Могикане Парижа
Коломбо взглянул на него с таким удивлением, с каким посмотрел бы на человека, который среди разговора вдруг перешел с ним на совершенно неизвестный ему язык.
– Моя прачка? – переспросил он почти испуганно.
– Да, голубчик, теперь нечего увертываться! – про должал Камилл. – Ты ведь не сказал мне о ней ничего! Так позвольте мне, господин доктор, господин ученый, господин Сен-Жером, сообщить вам, что я знаю, что у вас есть прачка, которой всего восемнадцать лет и которую за поразительную красоту прозвали княгиней де Ванвр и царицей Ми-Карем. И вдруг к вам приезжает старый друг со всей неистощимой жаждой жизни, которую он мог почерпнуть в могучих девственных лесах Америки, а вы нарушаете даже основное правило гостеприимства, скрывая от него ваши лучшие сокровища!
– Хочешь верь мне, хочешь – не верь, но я едва знаю в лицо мою прачку! – наивно вскричал Коломбо.
– Что? Ты едва знаешь ее в лицо?
– Клянусь тебе!
– Ну, стоит ли после этого бедной девочке иметь прелестнейшее личико, когда молодой двадцатипятилетний человек, на которого она работает целых три года, не обратит на нее не малейшего внимания?! Я нарочно спросил ее, сколько времени она на тебя стирает, и она ответила мне: «Три года».
– Очень может быть. Зачем же мне было бы менять прачку, если она стирает хорошо?
– Ну, а если она при этом хорошенькая?
– Видишь ли, есть женщины, красота или уродство которых меня вовсе не занимают.
– А! Понимаю вас, господин виконт де Пеноель! Ах ты, аристократ! Значит, Беранже со своей Лизеттой – сиволапый мужик, что-то вроде Камилла Розана! Кто такая была Лизетта, если не прачка Беранже? Положим, что у Беранже есть песня, в которой он говорит, что он неблагородный… Этим и объясняются и Лизетта, и Фретильон, и Сюзон… Но ведь мы – господин Коломбо виконт де Пеноель, черт возьми!
– Что делать, мой милый, но это так.
Камилл с комическим участием воздел руки к небу.
– Как! – вскричал он. – Творец в своей неисчерпаемой благости соединяет все прелести красоты в одном существе перед твоими глазами, а ты, язычник, воображаешь, что у тебя есть дела важнее созерцания этого совершенства! Но пойми же, что если бы покойный Рафаэль относился к Форнарине с таким же презрением, как ты к княгине де Ванвр, то у нас не было бы Сикстинской Мадонны! А кто такая была Форнарина!? Прачка, которая полоскала его белье в Тибре. Не пытайся и отрицать этого! Я сам расспрашивал о ней в гавани Рипетта.
– Ты с ума сошел! – ответил Коломбо, пожимая плечами.
– А можешь ты дать мне слово, что княгиня де Ванвр тебя не интересует?
– Клянусь тебе в этом честью дворянина.
– Значит, начать ухаживать за этой водяной нимфой не будет значить охотиться на твоих землях?
– Нет, и тысячу раз нет!
– Хорошо. В таком случае слушай внимательно. Я начинаю.
Первая встреча Гильома-Феликса-Камилла де Розана, креола из Луизианы, с ее высочеством Шант-Лиля, княгиней де Ванвр, прачкой вышеназванного княжества. Это было вчера… Если бы я был романистом, то сказал бы, что это случилось вскоре после ослепительно-яркого майского полудня; но при этом я солгал бы, потому что в то время шел дождь. Это тебе известно, потому что ты выходил и брал с собой зонтик. По этой же причине и в виду того, что извозчики встречаются в странах цивилизованных, а отсюда они отстоят весьма далеко, пока ты ходил в училище, я сидел дома. Но на это лишение я вовсе не жалуюсь, потому что в твое отсутствие к нам явилась прачка. Она была мокрая, точно ее облили тем вином, которое мы пивали в школе. Помнишь ты наши тогдашние кутежи?.. Да, так вот какая она была мокрая!.. Первое, что мне пришло в голову, когда я ее увидел, было то, что необходимо купить еще один зонтик… Разве я не философ?.. Потому что, – размышлял я, – в хорошую погоду зонтики никуда не годятся, а когда идет дождь и двое людей хотят идти каждый в свою сторону, то одного зонтика для двоих оказывается мало.
– Но это дело второстепенное…
– Итак, прачка явилась в твой ковчег, как белая голубка, с той только разницей, что не в конце, а в начале потопа, так что, увидев из окна, как воды, выражаясь языком библейским, «достигали высочайших мест», она очень охотно согласилась на мое предложение остаться и переждать.
Скажи по правде, Коломбо, что бы стал ты делать на моем месте. Только говори откровенно.
– Ну, да уж лучше продолжай рассказывать, проказник! – сказал бретонец, которого против воли забавляла болтовня этой беззаботной пташки.
– Насколько я тебя знаю, ты, разумеется, или предо ставил бы прачке совершать свой поход под всеми хлябями небесными, или же, если бы в припадке человеколюбия и предложил бы ей убежище под своей крышей, то повернулся бы к ней спиной, лишая ее лицезрения твоего прекрасного образа, или принялся бы читать, лишая ее прелестей твоей беседы. Это сделал бы ты под тем неосновательным предлогом, что для господ благородных дворян существует особая порода женщин. А я – ведь я только просто дикарь, а потому и сделал то, что индеец делает в своем вигваме, а араб в своей палатке – я самым тщательным образом исполнил все требования гостеприимства. Мне казалось прежде всего обязательным заставить ее снять косыночку, так как вода текла с нее, как с пружины дождевого зонтика. Без этой благоразумной предостороженности княгиня де Ванвр непременно получила бы насморк, которого бы я себе ни когда не простил!.. Вижу, вижу, ты уже вообразил себе что-нибудь неподходящее! И ошибаешься! Я могу, как Ипполит, сказать, что «самый свет дня не мог быть чище моих тогдашних мыслей». Червоточины в них не было, и я этому очень рад, потому что терпеть не могу червя ков. Повторяю тебе, я сделал это единственно из сострадания и в доказательство этого прибавлю, что, опасаясь адского холода, которым всегда отличается твоя комната, я предложил ей накидку, которая лежала здесь на твоем кресле.
– Ха, ха, ха, думаю, сам господин Тартюф не по ступил бы лучше!
– Это была твоя самая лучшая белая накидка, и я считаю долгом предупредить тебя, что принцесса унесла ее, считая ее своей собственностью.
– Но это опять вещь второстепенная!
– Когда она закуталась, я предложил ей сесть в кресло, но должен сознаться, что она отказалась от этого, не потому, что она, княгиня де Ванвр, считала себя недостойной сесть в присутствии покорнейшего из слуг своих, а потому просто, что она была мокра, как вода, и боялась испортить утрехтский бархат на твоей мебели… По крайней мере, мне это так показалось, судя по тому, как она села рядом со мною на диван, который был в чехле, а потому казался ей в большей безопасности, чем остальная мебель.
Ты, может быть, и можешь отрицать Лизетту, презирать Фретильон и не переваривать Сюзон, но если человек родился между 29 и 33 градусами северной широты, то он уже не может безнаказанно сидеть возле молодой девушки, хотя бы она даже и была прачкой. Понимаете ли, между ними сейчас же устанавливается нечто вроде того, что наш профессор физики в школе называл электрическим током. Ты же, Сократ, не знаешь этих токов, а между тем они вдруг доводят человека до цветущего состояния; во всем теле его порождается дотоле неведомая сила; в мозгу возникают мысли, которые никогда не вошли бы в состав даже и самого увлекательного свода законов.
Вот одна из таких мыслей и побудила меня сказать ей:
– Княгиня, клянусь честью, вы прекрасны!
По всей вероятности, и ей пришло в голову что-нибудь подобное, потому что она покраснела.
А знаешь, женщина никогда не бывает так мила, как тогда, когда она краснеет. Таким образом, княгиня мгновенно сделалась прелестнейшей из княгинь, и у меня уже начинала кружиться голова.
Но твоя накидка, о друг, стала в моем воображении самим тобою. Я не знал твоего отвращения к нимфам и ундинам, побоялся нарушить святость дружбы, и это благородное чувство спасло меня на краю пропасти.
Теперь ты сказал мне, что даже не заметил княгини де Ванвр. Это очень хорошо! Я ведь родом из страны пропастей и не боюсь их. Пусть мне только представится удобный случай, и я брошусь туда, очертя голову!
Коломбо хотел было возражать против этого решения, но Камилл вдруг запел своим чудным тенором:
Лизетта, Лизетточка,Всегда ты меня обманывала!А все-таки слава гризеткам!Выпьем же, Лизочка,За нашу любовь!При звуках этого юношеского голоса, который так и хватал за сердце, Коломбо не мог не прийти в восторг и начал аплодировать.
VIII. Дуб и тростник
Этот рассказ о первой встрече Камилла с княгиней де Ванвр дает лучшее представление о его беззаботном и веселом характере, чем это могли бы сделать многие страницы анализа и описаний.
Но эта веселость, в обществе мужчин не всегда лишенная цинизма, производила на серьезного бретонца впечатление визга кошки и трескотни сороки. Камилл всегда начинал с того, что был виноват, и заканчивал тем, что оставался прав.
Тем не менее, было обстоятельство, о которое раз билась даже его настойчивость.
Регулярная монотонная жизнь, которую вел Коломбо, вовсе не составляла идеала Камилла; ему было даже неприятно в этой скромной обстановке. Самая мебель друга производила на него такое же впечатление, как мрачная келья монаха на полного жизненных сил и увлечений юношу.
Однажды, возвратясь домой, Коломбо увидел, что над изголовьем его кровати нарисована мертвая голова, а над нею – две крест-накрест лежащие кости. Вокруг была сделана надпись:
«Коломбо, надо умереть!»Он, разумеется, даже не содрогнулся при виде этого странного орнамента и оставил его там, куда его поместил Камилл.
Итак, это тихое убежище, которое так нравилось ему, казалось Камиллу чем-то вроде семинарии. Его раздражала и приводила в уныние даже поэтическая могила де ла Вальер, которая навевала на Коломбо такие чудные мечты. Этот символ смерти, заключавший в себе для человека верующего столько утешитель ного, возмущал его, и он отпускал на его счет самые озлобленные саркастические замечания.
– Право, напрасно ты теперь же не купишь себе места на кладбище, – говорил он Коломбо. – Велел бы обтянуть стены черным сукном и наслаждался бы поме щением, которым тебе предстоит пользоваться после смерти.
Раз двадцать предлагал он Коломбо переменить «тюрьму», как он выражался, и переселиться «в Париж» или «хоть в одно из его предместий, вроде улицы Турнон или Дю Бак».
Но Коломбо ни за что не соглашался.
Камилл, по-видимому, уступал, переставал заговаривать о переселении, но не упускал своей цели из виду и постоянно только острил над их монашеским помещением. Несмотря на то, что по натуре он был нетерпелив, встречаясь с препятствием более сильным, чем его воля, он с виду как бы подчинился ему, но на самом деле, как ящерица, искал возможности или пробраться сквозь его тончайшие щели, или подкопаться под его основание. Так и по отношению к Коломбо он всегда пользовался силой и преданностью его дружбы, разыгрывая перед ним слабого и избалованного ребенка. В отношении его квартиры он как бы покорился, но, в сущности, только выжидал удобного случая и продолжал мечтать, как бы выехать с улицы Сен-Жак.
К несчастью для Коломбо, кроме дороговизны квартир в других кварталах, которая заставила бы его жить не по средствам, кроме того, что этот дом по своей тишине вполне соответствовал потребностям его трудовой жизни, его привязывало к этой местности еще и то, что здесь впервые заговорила в нем любовь.
Опасаясь легкомыслия Камилла, он до сих пор еще не говорил ему о чудной тайне, наполнявшей его сердце, так что тот решительно не понимал, что именно удерживает его в этом уединенном квартале.
Камилл уже несколько раз встречался с Кармелитой, приходил в неистовый восторг от ее красоты и расспрашивал о ней Коломбо. Она все еще носила траур по матери, и это особенно интересовало его.
– У нее умерла мать, – отвечал Коломбо сухо. – Надеюсь, что хоть горе заставит тебя не нарушать ее покоя.
Камилл как бы покорился и больше не заговаривал об этой девушке.
Но однажды, возвратясь из Парижа, как он выражался, он бросился в кресло, закурил сигару и объявил:
– А я был в Люксембургском саду!
– И отлично! – ответил Коломбо.
– И встретил нашу соседку.
– Где это?
– Я шел домой, а она уходила.
Коломбо промолчал.
– У нее был в руках какой-то сверток.
– Что ж в этом интересного?
– Да ты подожди…
– Ну, я жду.
– Я спросил у консьержки, что она понесла.
– Это зачем?
– Затем, чтобы знать.
– А!..
– Она сказала, что то были рубашки.
Коломбо опять промолчал.
– А знаешь, для кого были эти рубашки?
– По всей вероятности, для какого-нибудь магазина.
– Ну, нет, для госпиталей и монастырей.
– Бедная девушка! – прошептал Коломбо.
– Тогда я спросил Марию-Анну…
– Это еще кто такая?
– Да кто же, как не консьержка! Разве ты до сих пор не знал, что ее зовут Марией-Анной?
– Нет.
– Чудак! Три года живет в доме и ничего не знает!
Коломбо сделал такие движения глазами, плечами и ртом, будто хотел сказать:
– А что мне до того, что консьержку зовут Марией-Анной или как-нибудь иначе?
– Впрочем, это в твоем характере, да и не в том теперь дело, – продолжал Камилл. – Я спросил еще у Марии-Анны, сколько может заработать эта девушка на рубашках для больниц и монастырей, и знаешь, что она мне ответила?
– Нет, но, наверно, очень мало.
– По франку за рубашку.
– Боже мой!
– Ну, а как ты думаешь, сколько времени употребляет она на то, чтобы сшить одну такую рубашку?
– Почем же я знаю?
– И то правда! Я забыл, что ты не любопытен! На то, чтобы сшить рубашку, требуется целый день работы и при том работы каторжной, с шести часов утра до десяти вечера, а если ей захочется заработать еще тридцать су, т. е. ровно столько, чтобы порядочно поесть, то приходится посидеть и ночь.
На лбу у Коломбо выступили крупные капли пота.
– Не правда ли, ведь это просто ужасно? – продолжал Камилл. – Да отвечай же ты, гранитное твое сердце! Разве это возможно, чтобы прекрасные создания божьи должны были вести жизнь рабочего животного?
– Ты совершенно прав, Камилл, – ответил Коломбо, почти настолько же тронутый добротою своего друга, сколько и несчастьем бедной девушки. – Я даже очень рад, что ты так хорошо понял положение несчастных трудящихся женщин, этих святых, искупляющих перед Богом ленность других людей.
– Отлично! Ты это на мой счет прогулялся?? Спасибо!.. Ну, да, впрочем, все равно! Я и сам с тобой совершенно согласен… Это действительно – безобразие! Женщина… женщина, которую Бог создал для счастья человека, для рождения, кормления, воспитания детей… Это чудное существо, состоящее из лепестков розы, аромата всех цветов и капель росы… Это богиня, одна улыбка которой для человека все равно, что луч солнца для природы… И вдруг она наемница монастырей и больниц, и шьет на них рубашки, да еще за один франк в день! За вычетом воскресений и праздников, это не составляет и трехсот франков в год… Значит, чтобы остаться в квартире, в которой жила ее мать, твоя соседка Кармелита… А ты знал, что ее зовут Кармелитой?
– Да, знал.
– Она платит домовладельцу полтораста франков, так что на стол, одежду, отопление и освещение ей остается тоже полтораста франков в год или сорок сантимов в день. Если же ей понадобится что-нибудь сверх того, она должна просиживать за работой и ночи, что принесет ей, может быть, еще франков пятьдесят. И подумать только, что это такое же существо, как и я! Да еще гораздо лучше меня! И вдруг именно оно осуждено на такие мучения! Но ведь в человечестве справедливости нет и, чтобы изменить это, нужно сделать революцию.
– Кажется, она получает еще франков триста пенсиона.
– А! Неужели! Значит триста франков пенсиона и полтораста заработанных собственным трудом! И это ка жется тебе достаточным, тебе, который получает тысячу двести ливров в год. О, господин филантроп! Вы находите, что четырехсот пятидесяти франков на триста шестьдесят пять и даже триста шестьдесят шесть дней в года високосные достаточно на квартиру, одежду, завтрак, обед и ужин; но, несчастный! Знаешь ли ты, что если бы правительство вынуждено было бы кормить растения, то стоимость кислорода и углекислоты, которые оно издерживало на каждое из них, была бы гораздо выше этой суммы?
– Это верно, – согласился бретонец, который до сих пор никогда не вдумывался в бедственное положение девушки до таких мелочей. – Это верно и чрезвычайно грустно. Я просто не понимаю, как она может сводить концы с концами!
– Не понимаешь! – вскричал Камилл в восторге, что на этот раз оказывался впереди Коломбо. – Не понимаешь! Ну, так я скажу тебе, в чем дело: она работает каждую ночь до трех часов.
– Тебе сказала об этом консьержка?
– Нет, не консьержка. Я сам видел.
– Ты, Камилл?
– Да, я самый, – Камилл де Розан, креол из Луизианы, видел это своими собственными глазами.
– Когда же?
– Да вчера… третьего дня… и все предыдущие ночи…
– Но как же ты видел?
– Думаю, что она не настолько богата, чтобы жечь лампу или свечку, когда она спит, и раз у нее в комнате светло, то ясно, что она еще не ложилась. Ну, а в ее комна те свеча или лампа горит каждый день, или, вернее, ночь, до трех часов.
– Да ведь сам-то ты никогда не засиживаешься до этого часа, так как же это ты видел?
– Это я-то не засиживаюсь? Вот и ошибаешься. На пример, третьего дня была опера, не так ли?
– Да, кажется… Я ведь не знаю.
– О, изверг! Он не знает, по каким дням бывает опера! По понедельникам, по средам и по пятницам, дикарь ты этакий! Третьего дня был понедельник, а следовательно, шла опера.
– Ну, хорошо.
– Да хорошо это или худо, а это было так. И вот, идя из оперы, я встретил одного школьного товарища.
– Нашего?
– А то чьего же?
– Кого это?
– Людовика.
– А! Право, славные люди встречались в нашей школе! Просто удивительно, как скоро мы теряем друг друга из вида.
– Ради бога, не говори об этом! Просто грустно становится, как об этом задумаешься!
– А что он поделывает?
– Занимается медициной. Ведь вы все помешаны на том, чтобы чем-нибудь заниматься.
– Да, и один только ты…
– А! Я так этого и ждал. Ну, теперь ты меня царапнул – и будь доволен! Да, так вот Людовик занимается медициной.
– И, наверно, достигнет больших успехов! Он человек замечательно умный, только, к сожалению, слишком реалист.
– Да, реалист, реалист! Спроси-ка об этом княгиню де Ванвр.
– Так что…
– Да, ad eventum… Но оставим эти подробности! Людовик сам придет к тебе. Он живет недалеко, и я дал ему твой адрес.
– Но, болтун ты неисправимый, какое же отношение между Людовиком и…
– И Кармелитой?
– Да, да!
– А вот подожди… слушай дальше. Удивительное это у тебя непонимание развития событий! Кажется, будь ты Тезеем, то перебил бы даже рассказ Терамены на десятом стихе! Да, черт возьми! Если у отца съедает сына чудовище, то ему очень полезно знать, какое оно именно было, потому что, если чудовище было красивое, у него останется хоть то утешение, что он может говорить себе: «Сына моего поглотило чудовище, но чудовище, которое его поглотило, было чудовище красивое»!
– Ты еще помнишь, что я тебя слушаю!
– Еще бы! Ведь в этом и состоит твоя обязанность! Но мне жаль тебя, и я сокращаю. Ты спрашиваешь, какое отношение существует между Людовиком и Карме литой? Хорошо, я скажу тебе, какое. Итак, я встретил Людовика, выходя из Оперы…
– Да знаю, знаю!
– Хорошо, я повторяю. Ну, ты сам, вероятно, пони маешь, что невозможно встретить школьного товарища после трехлетней разлуки и не почувствовать потребности рассказать ему все, что пережил за это время и сам и не засыпать его вопросами. Это подробность, которую необходимо привести.
– Это опять подробность?
– Да. А тебе она не понравится, потому что должна будет устыдить тебя.
– В чем же дело?
– А в том, что ты заставил меня третьего дня проголодаться.
– Я?
– Да, и это в понедельник! Правда, что ты и сам этого не знал, а потому я тебя за это и не упрекаю, а просто только рассказываю тебе, что в понедельник ты посадил меня на пищу Св. Антония, так как заказал поросенка, а нам подали яиц вкрутую, каковой метаморфозы ты, по свойственной тебе рассеянности, вовсе не заметил, а я, между тем, был голоден и нашел необходимым подкрепить свои угасавшие силы крылышком цыпленка в присутствии Людовика. Право не знаю, был ли цыпленок предлогом для разговора или, наоборот, разговор был предлогом для того, чтобы съесть цыпленка, но должен констатировать только то, что разговор тянулся гораздо дольше, чем цыпленок, так что я при шел домой около трех часов. Взглянув на небо, скорее, от нечего делать, чем из желания узнать, какая будет на утро погода, я заметил сквозь штору нашей соседки тусклый свет рабочей лампы, а сегодня, когда встретил ее со свертком, то единственно из чувства человеколюбия расспросил о ней Марию-Анну. Все то, что Мария-Анна мне сказала, тебе уже известно. Бедная девушка!
– Да, действительно! – подтвердил Коломбо. – Она даже несчастнее, чем ты думаешь, Камилл. После смерти матери у нее не осталось ни одного родственника на всем свете.
– Это просто ужасно! – вскричал Камилл. – И как это ты живешь с ней бок о бок чуть не целый год и не побеспокоился даже познакомиться с нею!
– Нет, познакомился! – со вздохом возразил бретонец. – Даже несколько раз разговаривал с нею.
Очень может быть, что в эту минуту Коломбо рассказал бы Камиллу все, если бы тот вдруг не отпустил одну из тех фраз, которые всегда заставляли Коломбо держаться настороже.
– А, скрытный бретонец! – вскричал он. – Ты уже разговаривал с нею, а мне даже не намекнул об этом разговоре! Так ты, значит, начинаешь изменять той прав де, из которой твои предки сделали себе привилегию на том основании, что головы у них тупые, а лбы креп кие! Да, впрочем, и то сказать – твоя скромность относительно княгини де Ванвр должна была навести меня на кое-какое раздумье! Ну, так я помирюсь с тобой после этого только с одним условием, чтобы ты рассказал мне всю эту пастораль до мельчайших подробностей, не исключая и риторических украшений. Я совсем не ты и люблю рассказы длинные! Закуриваю сигару и слушаю! Начинай, Коломбо! Ведь ты рассказывать мастер.
– Да могу тебя уверить, что в нашем разговоре ни чего для тебя интересного не было, – возразил смущенный Коломбо.
– А, попался, мой скромнейший!
– Это как?
– Очень просто. Если ты уверяешь, что в вашем раз говоре не было ничего интересного для меня, то этим самым даешь мне понять, что в нем была бездна интересного для самого себя. Теперь мне остается только попросить тебя как можно точнее и подробнее описать мне, какое значение имел этот разговор для твоего ума, сердца и воображения. Одним словом, по поводу Кармелиты я говорю тебе то же, что говорил по поводу княгини де Ванвр, хотя, – будь в этом уверен, – мне никогда не приходило даже в голову ставить нашу соседку в один разряд с нею. Скажи откровенно: эта красавица-девушка, которая проводит ночи за шитьем рубашек для монастырей и больниц, интересует тебя или нет? Ответь мне, Коломбо.
Коломбо, увидя себя припертым к стене, положил руку на колено Камилла и кротко и серьезно прого ворил:
– Послушай, Камилл, – я расскажу тебе все, как было; но, ради бога, не относись к моей откровенности с твоим обыкновенным легкомыслием и сохрани ее так, как сохранил бы я сам, если бы не думал, что утаить от тебя хотя бы сокровеннейший уголок моего сердца – значит согрешить против нашей дружбы.
После этого вступления он рассказал Камиллу все то же, что уже рассказывал брату Доминику.
– А что сказал тебе на это монах? – спросил Камилл, когда Коломбо окончил и замолк.
Бретонец рассказал ему и это.
– Вот это чудесно! Наконец, монах совсем в моем вкусе! Если бы я был даже родным его сыном, то не пожелал бы лучшего отца! Этот брат Доминик не мог сделать ничего умнее, как ободрить тебя, хотя, откровенно говоря, ты, кажется, ни в каких ободрениях не нуждаешься. Мне всегда казалось, что подкладывать огонь в пылающую паклю – дело совершенно праздное. Единственно, что меня беспокоит, так это то, что я не дога дался об этом сам, даже хотя бы по тем наивным причинам, которыми ты оправдывал свое нежелание переселиться из этого квартала. Однако ты хорошо сделал, что предупредил меня, а то я собирался с завтрашнего дня начать кампанию. Но теперь этому не бывать! Возлюбленная моего друга все равно, что жена Цезаря: на нее не должно падать даже подозрение! Положись теперь вполне на мою скромность и скажи мне, что ты намерен делать. Мне кажется, что твое поведение идет как раз в противоположном направлении с твоей страстью. Ты боготворишь, но вперед не подвигаешься.
– А что ты называешь движением вперед? – почти со страхом спросил Коломбо.