bannerbanner
Времена. Избранная проза разных лет
Времена. Избранная проза разных лет

Полная версия

Времена. Избранная проза разных лет

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 10

– Так же, как они поступили бы с нами, отними власть.

Побледнела. Потому что знает: политика – дело кровавое. Почти такое же, как стихоплётство. С той только разницей, что пишешь собственной кровью, а в «политических триллерах» готовишь похлёбку из вырванных языков. Видит бог, они сами толкнули его на это. Возврата нет. За спиной сомкнулась безгласная толпа, влекущая к горловине лязгающего, вбирающего тела гигантского эскалатора. Похоже на ощущение, которое охватывало его раньше при входе в подземку в часы пик: не страха, но обречённости. Вниз! Вниз! До сих пор в ушах его звучали возгласы бегущих в подвал по лестнице их старого дома на Славутинской. Вой сирены, истеричное тявканье зениток, раскаты близких фугасов. Он хорошо знал, что такое война. Если он сохранит им жизнь, эти тринадцать «апостолов» развяжут гражданскую войну.

– Ты этого не сделаешь!

Он прислушался к интонации, пользуясь коротким эхом, прокатившимся через замкнутое пространство. Пожалуй что конец фразы похож на восклицание., Почему она так думает? Не верит в его способность к решительным действиям? Или, напротив, слишком верит в гуманность? Но разве не очевидно, что политик совершает свои поступки в пространстве смерти? Впрочем, как и поэт. Искусство и политика – вот два пути, которые открываются перед нами, когда мы отправляемся на поиски смерти – чтобы укрыться от неё. Ведь прятаться от смерти, говорит Бланшо, то же самое что прятаться в ней.

– К сожалению!

Когда нарыв созрел, достаточно сделать лишь маленький надрез, чтобы накопленное больными, бессонными ночами, перебродившее в крови, рвущееся наружу, отторгаемое здоровым телом, чтобы всё это выплеснулось; тогда – если выплывешь, не захлебнёшься отвратительной зловонной жижей – ощутишь лёгкость, какую, должно быть, испытывает младенец, когда воздух впервые надувает его стиснутые утробой лёгкие. Для этого даже не надо брать скальпель. Просто-напросто однажды утром, во время бритья, рука, старавшаяся тщательно обходить больное место, дрогнет, зацепив уголком лезвия побелевшую от натяжения кожицу – так случаются оговорки, описки: кто-то подсовывает нам не то, что надо, полагаем мы – и ошибаемся, потому что этот «кто-то» – мы сами, спрятанные, спрятавшиеся под оболочкой «долженствования». Делаешь то, что не должен делать, – будто оправдываешь пресловутое «стремление к смерти». Ибо нет ничего более «законного» в этом мире, чем смертельная ошибка.

Последнее время он часто думал: как происходит выбор? Пожалуй, ничто другое, кроме политики, не подвержено так «душевным заболеваниям» – усталости, возбуждению, гневу, радости, состраданию, страху, подавленности, тревоге, стыду, ревности… и бог знает чему ещё.

Именно тревога, накалявшаяся вот уже несколько недель, казалось, вместе с полуденным, потускневшим от безветрия, одышливым солнцем, – тревога неудержимая, как молодая страсть, принудила его попросить жену увезти сына. Всего на несколько дней – ведь мальчику давно хотелось увидеть их новый дом. Тем более, он никогда ещё не был за границей.

– Зачем ты вернулась?

Ничего удивительного – ошибки множатся с энергией камнепада. Первая состояла в том, что немедленно по приходе к власти он не отправил сына в Оксфорд. Несчастный идеалист! Такой же, как этот писака, придумавший Касталию. Вторая: не принял меры к их «домашнему заточению» – там, на Ривьере, каковую всё чаще примеривал к себе на случай мирного ухода в отставку. Или военного отступления, почётной ссылки. Или просто бегства.

И вот теперь, вернувшись одна, без сына, Никта тем самым подала знак врагам – если не о времени, то по меньшей мере о самом факте, замысле его государственной «перестройки». (Ему нравилось как звучит на языке-прародителе это слово, покорившее мир и так хорошо ложащееся этикеткой на любое зелье.)

– Не беспокойся за него. Роберту понравился дом и парк, и особенно яхта. Он с твоим любимцем Исой.

Ещё бы! Не хватало притащить ребёнка накануне событий. Она думает, что ей позволено было бы это сделать. Нет более преданных и надёжных телохранителей, чем кавказцы. Исмаил Хаджиев скорей увёз бы мальчика в Турцию, чем отдал легкомысленной матери. Яхта, говорят испанские рыбаки, не роскошь, а средство передвижения.

Впрочем, она ещё и упряма. Для её домашнего ареста нужен взвод солдат, не меньше. И всё же для успеха дела их надо было бы вызвать ещё вчера – всех: показать этой подозрительной своре, что им нечего опасаться, – ведь его нежная любовь к сыну известна всем. Никому бы не пришло в голову, что он способен подвергнуть мальчика опасностям, которыми чреваты политические метаморфозы такого сорта. Политик или не должен иметь семьи или уметь ставить на карту собственных детей, даже если проигрыш почти неминуем.

Понимает ли это Никта? Не означает ли её неожиданный приезд именно попытку обезопасить этот шаг над бездной, каковая суть глубина всех земных «рубиконов»? С другой стороны, если бы она действительно, по-настоящему стремилась к тому, то ни один, даже самый неистовый кавказец не смог бы воспрепятствовать её воле, и сейчас Роберт был бы здесь, рядом. Очевидно, женщины так редки в политике именно потому, что не способны перешагнуть через свои материнские чувства. Они могут пожертвовать собой, но – не детьми. Не любовью.

Часы в дальнем углу кабинета издали характерное шипение, предвещавшее первый удар. Он посмотрел на дверь. Поскольку она не подавала признаков жизни и с тем же равнодушием выслушала девять гулких раскатов, и молчал телефон, он выдвинул нажатием кнопки потайной ящик в торце стола, обращённом в сторону, противоположную двери. На дне его на поролоновом матрасике лежал автомат Калашникова. Стоящим у входа – проверено – тайник не виден, зато ему требуется секунда чтобы, слегка нагнувшись, левой рукой подхватить воронёный ствол и открыть огонь.

Чёрт возьми, всё это уже было. Гарри Морган, Сальвадор Альенде… Подумав, он задвинул ящик обратно. Резюме: если ты хороший поэт, не занимайся политикой, всё равно ничего не выйдет. Подведёт твоя же собственная чувствительность. Только бездарности вроде того боснийского комбатанта могут так долго держаться на плаву, получая вместе с оружием литературные премии от восточных единоверцев.

Президент был хорошим поэтом.

– Он знает, что ты приехала?

Ну, разумеется. Было бы странным случайно не встретиться в коридоре. На лестнице. В курительной. Где там они встречались? Ну, хорошо, – где он обычно поджидал, чтобы вручить тебе очередное страстное послание? Смешно, конечно, ревновать в нашем возрасте. И к кому? К ничтожеству, которое сам же я вытащил из партийной клоаки и сделал секретарём Совета лишь в расчёте на то, что его двухметровый рост, квадратная челюсть и громовой рык обманут двенадцать других таких же ничтожеств и помогут им принять клоуна за Дантона. Я, пожалуй, недооценил его в одном – в умении сделать Совет Безопасности самым опасным предприятием в стране. И ещё – в уровне притязаний. Не только сесть в президентское кресло, но и улечься в его постель – замысел, достойный Политика с большой буквы. Впрочем, от его так называемой любви не останется и следа, – как только он разделается со мной, тебя, Никта, отправят на погребальный костёр – сопровождать мужа в загробных странствиях.

– Я тебе верю, Никта. Я всегда тебе верил. Может быть, это была моя ошибка. И всё же: несмотря на молодость, а возможно – скорей всего – именно благодаря ей, он опаснее всех твоих фаворитов. Молодости несвойственно дорожить чувствами, даже если они чистейшей воды. И поэтому холодное с поминального стола вряд ли пойдёт на свадебный. Не обольщайся – только власть оставляет след в сердце мужчины, а в сердце женщины…

Он не успел закончить фразы. Открылась дверь и вошёл генерал Суджа. Один. Это был знак – Бранко мёртв или арестован. Президент тяжело поднялся и вышел из-за стола.

– Я к вашим услугам, генерал.

– Прошу прощения, господин Президент.

– Не стоит извинений, генерал. Армия вне политики. Знаете, что это означает? Лишь то, что военные мозги не способны мыслить политическими категориями. Излишества бодибилдинга атрофируют умственные способности.

– Вы арестованы, господин Президент.

– Спасибо, генерал. Я не нуждаюсь в суфлерах. Идёмте.

– Не хотите попрощаться с женой?

– Да, конечно. Прощай, Никта.

Даже не посмотрел в её сторону. Зачем? Они ещё непременно увидятся, и даже слишком скоро. А то, что не посмотрел, – пусть это будет маленьким упрёком – за всё.

Их расстреляли на рассвете следующего дня. Судили по Закону от Первого Декабря 1934 года (слушание дела заканчивать в срок не более десяти дней, обвинительное заключение вручать за сутки до рассмотрения дела в суде, слушать без участия прокурора и защитника, кассационных обжалований, ходатайств о помиловании не допускать, приговор к высшей мере наказания приводить в исполнение немедленно), по странной случайности не отменённому со времён тоталитаризма. Когда их поставили у кирпичной ограды, они взялись за руки. Ночная прохлада высушила пот на лице. Рука жены была холодна, как лёд. Он подумал, что писал, вероятно, для того, чтобы принять смерть с удовлетворением.

Его дочь Рамнузия осудила путчистов. Спустя год с когортой преданных солдат и гладиаторов она пересекла границу не однажды проклятого отечества и двинулась к его сердцу. Полки директории без сопротивления переходили на сторону «законной власти» (каковую бирку навесили западные средства массовой информации – подумать только! «олицетворению Судьбы). Ей ничего не было известно об участи мужа и малолетних детей, и прошло ещё много времени, прежде чем спецбригада следователей обнаружила тайное захоронение у одного из так называемых полей аэрации. Исследование останков подтвердило предположение: это были внуки Последнего Президента и их незадачливый отец, в своё время отказавшийся бежать из страны, покатившейся к диктатуре.

Будучи предана идее справедливости, Рамнузия предложила короноваться брату-«касталийцу», но получила категорический отказ, сопровождённый, правда, «тысячью благодарностей».

Тогда, идя навстречу пожеланиям «трудящихся Рамнунта», на трон взошла Королева.

Она взяла себе имя Немесиды. Но это не принесло ей счастья. Через три года, семь месяцев и четыре дня она была застрелена в дворцовом саду собственной охраной. Так было положено начало новой Смуте.

В иных мирах

«Пока мы спим здесь, мы бодрствуем в ином мире, и, таким образом, каждый человек – это два человека».

(Х. Л. Борхес)

Несправедливо. Руками детей. Подойдите. Не слышу. Идите сюда. Садитесь. Не надо воды. Пройдёт. Хорошо, что здесь. Я смотрю на лес. Гуляю в лесу. Скамейка шатается, не бойтесь. Не смотрите в ту сторону. Сегодня дым стелется по земле. К дождю. Спасибо. Ваш пиджак на мне хорошо сидит. Немного привыкну к вам. Только не надо брать меня за руку. И обнимать за плечи. Не забывайте, что мы на кладбище. Мне часто снились кладбища в детстве. Один раз даже будто я влюбилась на кладбище. Не смотрите туда. Ветер, спина замёрзла, ваш пиджак не спасает. Ну, хорошо. Так теплее. Мы похожи на влюблённую парочку. Расскажу. Он сам попросился. Рапорты писал. Нет больше слез. Не смотрите туда. Перед школой мы отрезали его локоны. У него были длинные, как у девочки, волосы. Вьющиеся. Он был очень красивый мальчик. Не отлетайте. Потом вы расскажете мне о своём друге. Можем договориться и вместе ходить сюда. Я тогда на счастье сожгла прядку. И в день его рождения отрезаю клочок, сжигаю. Вдыхаю его запах, я не сумасшедшая. Несправедливо. У него и девочки не было. Когда уж его забрали, пришла из класса одна, говорит, хочу написать. Некрасивая. Дала полевую почту. Писала она ему. Мне потом передали. В коробке из-под обуви. Личные вещи. Дневничок, письма, зажигалка. Он курить начал. Ещё там что-то. Вот она и писала: со второго класса люблю. Хорошие письма. Умненькая. Похорошела в моих глазах. Не отходила от меня, утешала. Бывает ощущение: должен, это мой долг. Тут нечего возразить. Должен – отдай. Умри, но отдай. А здесь… Никогда не поверю, что у мальчишки восемнадцатилетнего появляется такое чувство. Им все должны! Не отлетайте. Знать ли, что твой сын сгорел ради высшей цели… Его просто бросили в костёр, чтобы жарче горело. Самое страшное – просыпаться. Каждое утро. Вам этого не понять. Надо просыпаться – вот что самое страшное. Он умирает каждое утро. Несколько секунд между сном и бодрствованием убивают его снова и снова. Во сне я никогда не вижу его мёртвым. Чаще маленьким. Школьником. Он и успел-то побыть только им. Детский сад, ясли, это я часто вижу. Я всегда не успевала вовремя забирать его из детского сада. Папа с мамой ещё работали. И вот, представляете, теперь это мучает меня – во сне. Навязчивый сон: я опаздываю. Я только в шесть кончаю работу. А что прикажете делать? Я ничего другого не умею. Впрочем, какие мелочи… Я сама виновата. Вот так. Спрашивается: почему – он? Все его друзья-одноклассники живы здоровы. Учатся. Один женился, ребёнок. А он… Почему? Не знаете. А я знаю: сама виновата. Забрали бы и забрали. И служил бы где-нибудь на севере. Он когда шёл, на север набирали. Летний призыв, говорят. Так нет, я пошла к военкому, умолила, поближе где-нибудь, чтоб навещать можно. Оказалось, там эти самые, деды зверствуют. Ну, не зверствуют, унижают в общем и всё такое. А он гордый был. Да не очень-то силён, физкультуру не любил, только читал всё. А потом вдруг и пишет: переводят на юг. Вот тебе на! Я даже не съездила ни разу, это под Тулой, часть их была. Зачем же я, думаю, хлопотала? Телеграмму. А что телеграмма?.. Поздно уже. Следующее письмо с другим номером полевым. Потом ещё несколько писем. Оттуда. Всё хорошо, прекрасная маркиза. Три месяца ему оставалось. И вот тебе. И осталась я со своими хлопотами. Виновата, не спорьте. Не уберегла сыночка. Что вы всё смотрите туда? Дым как дым. Вы-то своего не жгли? Так закопали? Ну и правильно. Так-то оно лучше. Надёжнее. И наш Митенька там лежит. Кто знает… Да нет, не верю я ни во что. Ни в бога, ни в чёрта, ни в советскую власть. Несправедливо. Руками детей. Не отлетайте. История молчит. Кто мучился, кем помыкали – молчат. Да ещё чувствуют себя в чём-то виноватыми. Виноватыми за то, что их мучили. Истязали в концлагере. Или превращали в пушечное мясо. Не все молчат, вы правы. Но если кто и начинает говорить, рассказывать, то не потому, что очень хочется, а потому как понял: должен. Долг! Понимаете? Вот это действительно долг: рассказать, как это всё бывает. Я когда с митиными друзьями встретилась, всё ждала – рассказывать начнут. Нет. Вытягивать пришлось. Прямо клещами. Один так и сказал; грязное дело, стыдно. Вот так, дорогой товарищ историк. Не надо. Вот и собачка моя проснулась. Тоська! Тоська! Иди сюда, мой хороший. Не заметили? Мы с ним, когда приходим, он скулит сначала, долго скулит, потом забивается в эту ямку и спит. Что-то во сне видит. Митеньку нашего наверно. Нет-нет, я не плачу. Он старый уже. Сейчас посчитаю. Ему было четырнадцать лет, когда мы Артошку взяли. Сидеть! Он вас не признал ещё. Обнюхаем дядю, правильно. Почешите, не укусит. Вы не поверите, в тот день, когда Митеньку убили, он целый день скулил, подвывал. Ничего, сейчас пройдёт. Я мужу говорю: плохо, что-то случилось. А он тоже сам не свой ходит. Воскресенье было. Так и просидели целый день. Страшно, из квартиры боялись выйти. У телевизора. А на следующий день – в газете. Муж говорит: всё. Он уже тогда знал. Да, надо пойти прогуляться. Пойдёмте вон в тот лесок. Я всегда хожу. Погуляю, вернусь, опять посижу. Расскажете ученикам своим. Спасибо. Нет, не промокла, вовремя поддержали. Сейчас мы этот ручеёк перейдём, а там дорожка хорошая. Тоська! Тоська! Арто! Сюда! Сюда, милый, сюда, хороший. Забыл уже горе своё. За бабочками гоняется. Коротка собачья память. Все мы до странности похожи на улиток – уходим в себя. Таков, наверно, закон природы. Мы сначала вместе сюда ходили. Придём, сядем. Скамеечка на двоих как раз. Молчим, вспоминаем, конечно. А потом, что вы думаете, спорить начинаем: кто виноват. Я говорю: я, – а он: нет, я. Заговорили, значит, заспорили. Потом разговор на что-нибудь перекидывается. И пошло-поехало. Посидеть посидели, а и не вспомнили как следует, мешали друг другу. Потом я говорю, давай поврозь ходить. Иногда случайно встречаемся тут, досадно. По существу-то, оба виноваты. Он вообще мог бы освободить парня от повинности этой глупой. А так, очень просто. Он, понимаете ли, врач. Всю эту мафию психическую лучше некуда знал. Мог бы справку сделать, вообще бы не взяли. Ему скажите. Он же вбил себе в башку, извините, «школу мужества», «пусть узнает, почём фунт лиха», ну и всякие такие прочие глупости. Как я поняла теперь, он глуповат слегка. Да поздно. А теперь ещё хлеще: судьба, говорит. Дурак. Тоська! Тоська! Иди сюда, мой хороший. Ну, попрыгай, попрыгай. Хорошо, верно, быть собакой. Наслаждаешься жизнью и не думаешь ни о прошлом, ни о будущем. Отвратительно, мерзко, грязно. Обратили внимание? – на плите одни даты: рождение, смерть. Ничего. Будто в пьяной драке убили. Нельзя было. А теперь говорят: можно. Да пошли вы, думаю… Муж говорит: надо сделать надпись, «выполняя долг» и так далее. Я говорю, нет, не надо, это ещё один обман. Кругом обман. Я детей не могу видеть. Тут увидела мальчика лет пяти, бежит в коротких штанишках, показалось Митенька мой. Зашла в первый подъезд, под лестницу забилась и в истерику. А так было. Подошла неожиданно вереница автомобилей – исполком, скорая помощь, милиция, ещё кто-то. Вот так просто – взяли и приехали. Встречайте, дорогие хозяева, смерть ваша пришла. Человек десять сразу вошли в квартиру. И началось. Известили нас. Торжественно. Я потом плохо помню, со мной врач занимался, со скорой. С мужем они решали, как хоронить. Зампред, военком. Тот самый. Узнал меня. Но зачем милиция-то? Митенька в цинковом гробу запаянном. С окошком. Когда хоронили, муж говорит: посмотри. Все смотрели. Народу-то много было. С почестями военными. Да зачем всё это? Хуже только. Я бы лучше одна. И рядом лечь. Забросали бы, я и заснула. Посмотрела. Говорили, он обгорел сильно. А лицо хорошее, чистое, будто спит. Вам этого не понять, я плохо держалась. Стыдно. Боялась, с ума сойду. Какие-то мне всё таблетки совали, я не брала их. Хотела до конца дойти. Умереть. Не умерла вот. Только злая стала. Иногда себя не узнаю. Отдайте назад мою руку. Глупо и подло. Давайте ещё посидим. Погуляли, и хватит. Арто, ложись, спи. Митеньку нашего увидь. Расскажешь мне. Чего хвостом метёшь? Дядя нравится. Хороший дядя. Найдите молоденькую, родите, вспоите, вскормите, а потом пусть его у вас заберут – и на мясо пушечное. Я же говорю, злая. Не отлетайте. Надоела я вам. Не будете меня за руку брать. Когда меня так утешать пытаются, я сатанею. Это же всё вы, вы во всём виноваты, мужчины, мужики, извините. Это вы засели везде, распоряжаетесь. Хозяева. Надо закон издать – назад к матриархату. Я теперь Митеньку вселила в вас, кусочек его, он жить будет. Человек жив, пока живёт в памяти чьей-то. Не сердитесь на меня. Противно. Любовь противна. Окоченела я. Не смешите. Жизнь – любовь? Жизнь – это умирание. Кто-то сразу, а кто-то медленно. Как я. Вот и вся разница. Митенька мой влюблялся, мне рассказывал. Он бы рано женился, я знаю. Это темперамент. Потому он и рапорты писал. Кто любить умеет, тот всегда идёт по проволоке. Что я сделаю непременно, так это крест выбью, своими руками, долото возьму и выбью. Нельзя ни во что не верить. Это хуже смерти. Трудно выразить. Но там что-то есть. Не может умереть душа, исчезнуть просто так, не может. Вот представьте, все мы умрём одновременно, и что? Ничего не останется? Не может такого быть. Хотите выпить? Коньяк. Глотните. Помогает. Я когда тут долго сижу, сначала плачу, вспоминаю всё его маленького, вот… почему-то маленького, как будто его прямо из детского сада и взяли. Странно, да? Потом наплачусь, глотну – и вроде ещё пожить можно. А нельзя мне, завтра отеку вся, слаба стала здоровьем. Начальник говорит, плохо выглядишь. А зачем, говорю, мне хорошо выглядеть? Зачем мне теперь всё это? Хороший коньяк. На коньяк хватает, а чего ещё надо? Пережить? Вот уж три года почти, а всё никак не переживу. Путешествовать? Было время, когда любила. Ездить везде, смотреть. А теперь мне не интересно. Красоты все эти, архитектуры, не для меня всё. Я перестала чувствовать красоту. Помните? – «красота спасёт мир»? Подозреваю, что он был неопытный человек. Когда мир уже обрушился, сколько ты ни передвигай обломки, как их ни устраивай красиво, – ничего не выйдет. Я скажу: да, красиво, – но ничего не почувствую. Развалины они и есть развалины. Покажите мне вашу руку. Господи, как похожа! У вас митенькина рука! И ноготки такие же маленькие, круглые. Только вот эта линия… Она и впрямь была у него короткая. Работа отвратительная. Сижу целый день вычерчиваю, а что, зачем всё это? Какие-то изделия, как у нас говорят, никто не знает толком какие. Оборона, чтоб ей… Пушки, снаряды, танки, ракеты, самолёты. Нет, у меня есть, пожалуй, одно желание – разогнать к чертям собачьим эту армию, штабы все эти, министерства оборонные, открыть границы и сказать: хотите воевать с нами? – воюйте, да нам-то нечем, идите так, располагайтесь, гостями будете. Вот это и есть социализм. Ганди? Скорее – Толстой. Знал, что говорил. Изберите бабу президентом, чтоб, конечно, умная была. Нет, чтоб у неё, как у меня вот… сына… нет-нет, я не плачу. Возьмите меня за руку. Обнимите меня. Сейчас глотну ещё. Когда захмелеешь чуть-чуть, голова ясная становится. Великая вещь – коньяк. Арто просыпается. Который час? Быстро время прошло. Что-то новое… Удовольствия не получите. Вы что – некрофил? Тогда сидите спокойно и слушайте. И не надо меня утешать, бесполезно. А всё же не отлетайте совсем. Арто просыпается. Скоро пойдём. Скулит. Митеньку видит, счастливый. Я сначала спать не могла, а потом, когда поняла, что во сне-то его вижу живого, что кроме как во сне-то и не увижу теперь никак, – теперь с радостью засыпаю, быстро. Только вот просыпаться плохо. Вот и Артошка наверно так. Скулит, видите? Теперь я только во сне и живу-то по-настоящему. Разговариваем с ним, обсуждаем всё. Я ему рассказываю, что тут у нас происходит, про отца, про дедушку с бабушкой. С ними он тоже, говорит, встречается, но реже. А со мной-то каждый день. Я ему про вас расскажу. Глупая собачка. Ну, просыпайся, просыпайся, скоро пойдем. Я так и не расспросила вас о вашем друге. Он хороший был, это главное. В конце концов, все ведь когда-нибудь… Видите, это уже коньяк действует, я становлюсь философом. Вы пойдёте с нами? Теперь нам пора идти отсюда, нам, чтобы жить, а ему, чтобы умереть. Но что из этого лучше? Ещё по глотку? Правильно: никому не ведомо, кроме бога. Только это и утешает. Пойдёмте. Арто, пошли. И всё равно – несправедливо. Обнимите меня. Дайте руку.

…Когда кончилось действие наркоза, и, очнувшись от тяжёлого, тут же и позабытого сна, она открыла глаза, то увидела, что находится в палате, и рука её лежит на ладони лечащего врача. Найдя и потеряв уже за ненадобностью пульс, он терпеливо ждал её не поспевающего ко времени пробуждения. Губы её шевельнулись. Он предупредил вопрос: «Девочка жива» Тогда она снова закрыла глаза, и из груди её вырвался глубокий вздох.

Рязанский конвой

Однажды играли в карты у доцента Кошкина. Не то чтобы время убивали, а так, разговорчики, коньячок… С пятницы на субботу. Обычай завели ещё в институтские годы. Позже, когда переженились, компания картёжная развалилась, но перезванивались и нежно поминали ночи, проведенные за «пулькой». А потом кто-то предложил: восстановить традицию.

Удалось. И теперь, к счастью, снова вместе – хоть и раз в неделю, а всё ж лучше, чем ничего.

Постановили не говорить о политике, а только о личном или о книгах, спектаклях, на худой конец про кино. Не так-то просто, но если постараться… Политика, мы сошлись, – мерзость. Не потому, что все политики подлецы, но все – люди, и каждый – более менее невротик и норовит свою тревогу заглушить властью и обладанием.

В тот раз обсудили сначала Поппера, полувековой давности, знаменитую, но только теперь достигшую до наших пределов «Диалектику» и согласились во мнении о совершенной непригодности достославного «диалектического метода» для серьёзной науки. Правда, поспорили немного: был ли Гегель мошенником или честно заблуждался, и как ни уклонялись, а не миновали извечного, проклятого вопроса – о судьбе России.

Саша Горфинкель, оптимист и тонкий аналитик, взялся доказывать, что российские «свинцовые мерзости», как ни крути, а «работают на прогресс» (чем немало всех удивил), и народ наш через свои страдания приобщён к трагедии человеческой истории так тесно, как и не мечталось ещё мировой культуре. Не будучи до конца понят, решил пояснить на собственном примере.

Месяц тому назад довелось ему быть на симпозиуме по функциональному анализу в городе Рязани. Съехались туда всё люди известные, докторских да академических рангов, и по сему случаю был устроен пикник под открытым небом в пригородном лесочке, обозначенном хозяевами-рязанцами как зона отдыха. По словам нашего друга, «зона» была и впрямь оборудована волейбольной площадкой, пляжем по берегу неширокой речки и, главное, большим дощатым столом, окаймлённым устойчивыми приземистыми скамьями, где могли разместиться одновременно человек тридцать. Рядом угнездилась прямо в земле жаровня для шашлыков. Заранее приготовленное мясо привезли в двух вёдрах, и пока гости резвились на прибрежном песочке и ныряли с крутого берега в холодную стремнинку, устроители пикника нажгли берёзовых углей, нанизали замаринованную говяжью плоть на острые шомпола и принялись обжаривать её, со всей размеренной тщательностью крутя в потоках восходящего жара. Саша Горфинкель купаться поостерёгся и не загорал, потому что день уже был сентябрьский, прохладный; Саша помогал по части мяса и расставлял посуду – картонные тарелочки и гранёные стаканы. Внезапно объявилась какая-то шальная тучка и пролилась коротким, но буйным ливнем. Взятая Сашей на себя добровольная ответственность за огонь вынудила его вкупе с другими энтузиастами растянуть над жаровней байковое одеяло и тем защитить уже готовое почти блюдо от преждевременной порчи. Оно-то, разумеется, было спасено, однако ценой промокшего насквозь плаща, пиджака, и рубашки, ценой жесточайшего озноба, который только и можно было унять с помощью горячительного; а его, как водится, было в избытке, дождик придал веселья, стаканы полнились прозрачной влагой высшего сорокаградусного качества, и когда наконец по телу разлилось блаженное тепло, оказалось, что мяса и прочей снеди уже нет, а водки много, и её допивали, закусывая чёрным хлебом или просто так. Математики у нас тоже не дураки выпить. Обратно ехали тёпленькие. Водитель автобуса и тот немного принял, но был такой профессионал, что даже лучше управлялся с баранкой; не успели оглянуться, подкатили к гостинице. Все быстренько разбежались по номерам, а Саша, прежде чем подняться в свою «одиночку», решил пройтись немного, размяться, протрезветь, но пока сие решение осуществлял, так ослаб, что плохо стал на ногах держаться, по этой причине не был допущен администрацией в гостиничные апартаменты, а потому как проявил настойчивость и кураж, сдан сотрудникам доблестного ОМОНа и увезен на «воронке» в ближайший вытрезвитель.

На страницу:
2 из 10