Полная версия
Чингисхан. Человек, завоевавший мир
Здесь, конечно, попадались на глаза и рядовые, если так можно выразиться, животные: дикие верблюды, лисы, кролики, белки, барсуки, куницы, дикие кошки, зайцы, быстроногие куланы, или дикие ослики, и монгольские крысы, описанные одним путешественником как «ласковые, маленькие существа с пушистым хвостом и не имеющие ничего общего с обычными отвратительными норвежскими или английскими крысами»{97}. Из грызунов – мышей, песчанок, хомяков и леммингов – монголы отдавали предпочтение суркам, которых употребляли в пищу как изысканный деликатес. Трудноуловимые сурки подвергали тяжелому испытанию терпение и мастерство охотников-номадов. Но, помимо деликатесных качеств, они еще ценились, подобно современным американским суркам, за сверхъестественные прогностические способности: они могли предсказать погоду на завтра или на весь сезон{98}.
В Монголии всегда было много змей, особенно гадюк, чьи укусы, хотя и ядовитые, редко могут быть смертельными для человека. Создав империю, монголы столкнулись с действительно очень опасными кобрами в Иране и в регионе Арала и Каспия. Но и тогда, похоже, они сумели выстроить особые отношения со змеями. Хотя монголы убивали випер, «выдаивая» из них яд, которым начиняли стрелы, в целом же относились с суеверным пиететом к этим пресмыкающимся, по Плинию Старшему, «мерзким тварям», полагая, что они связаны с драконами, властвующими над водой{99}. В общем, можно сказать, что чем дальше продвигались монголы, тем все более экзотичные и неизвестные дотоле живые существа они обнаруживали, будь то полосатая гиена в Афганистане, тюлени Каспия, страусы Западной Азии или ядовитые скорпионы Туркестана{100}.
Вызывает удивление лишь одно обстоятельство: если не считать охотничьих соколов и орлов, монголы не интересовались приручением других птиц. Несмотря на рассказы путешественников о хищных птицах – орлах, грифах, ястребах, совах – а также совершенно безобидных куропатках, тетеревах, лебедях, гусях, журавлях, колпицах, белых цаплях, пеликанах и аистах{101} – монгольские источники ничего не сообщают о пернатом сообществе. То же самое можно сказать и о семидесяти шести видах рыб в Монголии – форели, хариусе, окуне, плотве, щуке, осетре и огромном пресноводном лососе таймене – хотя в данном случае кто-то может напомнить и о традиционном предубеждении против ловли рыбы, существующем по сей день. В результате фауна озер Монголии и сегодня сохраняется практически нетронутой, а величайший резервуар пресной воды озеро Байкал по-прежнему сияет сапфиром, украшенным белыми гребешками волн и белоснежными горными вершинами вдали.
Внешность монголов всегда интриговала и в то же время шокировала как европейцев, так и западных азиатов, которым доводилось с ними встретиться лицом к лицу. Францисканский монах, сопровождавший Карпини в путешествии к монголам в середине сороковых годов XIII века, описывал их людьми низкорослыми и худощавыми, объясняя худощавость телосложения особенностями сурового образа жизни и диеты, основанной на кобыльем молоке. Он изображал их широколицыми, с выпирающими скулами и прическами, в которых смешались христианский и сарацинский стили. На голове у них была и тонзура, как у францисканцев и других монахов, от которой шла выбритая полоса шириной три пальца от уха до уха; на лбу волосы челкой в форме полумесяца опускались до самых бровей, а остальные пряди заплетались в косичку, как у мусульман{102}. Позднее другой путешественник-христианин Вильгельм[13] де Рубрук сообщал, что монгольские мужчины носят длинные волосы, заплетенные сзади возле ушей в две косы. Соглашаясь с Карпини в том, что монгольские мужчины обычно низкорослые и худощавые, Рубрук отмечает тучность монгольских женщин. У женщин, по его наблюдениям, головы выбриты от середины ко лбу, и они очень привередливы в отношении размеров носа. Чем меньше нос, тем красивее женщина. В этих целях они даже ампутировали часть носа, иногда до такой степени, что нос почти исчезал{103}. Все эти описания подтвердил сам Карпини в знаменитом повествовании, где он монголов называет «татарами»:
«Внешне татары выглядят совершенно иначе, чем другие люди, ибо их лица шире, чем у других людей, и между глазами, и между скулами. Щеки у них тоже выступают над подбородками; у них плоские и маленькие носы, глаза тоже маленькие, а веки срастаются с бровями. По большей части, за малыми исключениями, они имеют тонкие талии и почти все среднего роста… На голове у них тонзура, как у духовных лиц, и, как правило, выбрита полоса от уха до уха шириной в три пальца, соединяющаяся с вышеупомянутой тонзурой. Надо лбом они также выбривают волосы шириной в два пальца, но волосы между этой полосой и тонзурой они отращивают до самых бровей и, отрезая с каждой стороны больше, чем посередине, оставляют посередине длинные пряди; остальные волосы у них отрастают, как у женщин, и они заплетают их в две косы, прикрепляемые за каждым ухом{104}».
Эти описания францисканцев кажутся сдержанными и беспристрастными, возможно, в силу того, что жизненный опыт не озлобил их против монголов. Описания внешнего облика монголов, сделанные западными азиатами, искажены превратными представлениями о них, как о каре Божьей. Неизбежно они и изображаются в персидских и арабских источниках отвратительными и страшными персонажами. Главным образом выделяются такие детали, как отсутствие волос на лицах, бегающие глаза, резкие, пронзительные голоса, закаленность и выносливость. Достаточно привести два свидетельства. Одно из них принадлежит армянскому христианину XIII века:
«На них страшно смотреть и их невозможно описать. У них огромные головы, как у буйволов, маленькие глазки, как у только что оперившихся птенцов, тупые носы, как у котов, выпирающие морды, как у собак, узкие чресла, как у муравья, короткие ноги, как у свиньи, и от природы совершенно нет бороды. Обладая силой льва, они говорят пронзительными птичьими голосами»{105}.
А это свидетельство персидского поэта:
«У них такие узкие и острые глаза, что они могут просверлить дыры в медном сосуде, от них исходило зловоние, страшнее цвета их кожи. Головы крепились к телу так, будто у них отсутствовала шея, а щеки напоминали покрытия кожаных бутылей, испещренные морщинами и узлами. Носы у них ширились от скулы до другой скулы. Ноздри походили на прогнившие могилы, из которых свисали волосы до самых губ. Усы у них были невероятной длины, а бороды на подбородках едва заметны. Грудь, наполовину белая и наполовину черная, усеяна вшами, похожими на кунжут, выросший на плохой почве. Все тело у них было усеяно этими насекомыми, а кожа напоминала шагрень, более пригодную для башмаков»{106}.
Иностранцев особенно интересовали монгольские женщины. Их описания варьировались от высказывания чувств омерзения – жирные, уродливые, неотличимые от мужчин – до восхищения: безропотно переносят неимоверные трудности, могут управлять лошадьми и повозками не хуже мужчин, превосходные стрелки из лука и так далее. Наибольшую неприязнь вызывали кричащие цвета одеяний, а наибольший восторг – то, как монгольские женщины, стоя, рожали детей и продолжали работать, словно ничего не случилось. Отмечалось также и уважительное отношение монгольских мужчин к женщинам, ассоциирование образа женщины с луной, которая занимала особое место в монгольских религиозных верованиях{107}. Несмотря на расхожие обвинения монгольских женщин в бесполости, двуполости, гермафродитизме, европейские хронисты противоречили самим себе, когда обращали внимание на различия в одеяниях монгольских мужчин и женщин. Задолго до Чингисхана и имперской роскоши монголы уже шили одеяния из мехов, кож, шерсти, войлока и фетра. Стандартное одеяние состояло из длинного, до лодыжек платья и свободных штанов под платьем. Против стихий они надевали войлочные накидки, меховые капюшоны, кожаные сапоги и войлочные котурны; меховые одеяния были двухслойные – мех был и внутри и снаружи{108}. Самыми популярными были меха лисы, рыси и волка. Хотя в степи и не существовало резкого контраста богатства и бедности, неравенство возникало вследствие разной численности домашнего скота, и самым наглядным знаком состоятельности был особый головной убор богатой женщины, называвшийся boghtaq («богтак»)[14]. Нареченный одним автором «мужским сапогом, надетым на голову женщины», богтак представлял собой каркас из железной проволоки высотой два-три фута, обитый корой и украшенный алой и синей парчой или жемчугом; иногда каркасы оплетались красным шелком и золотой парчой{109}.
Этот элемент мишуры в мрачном и стоическом образе жизни монгольской женщины в какой-то мере «компенсировал» нехватку реального «домашнего очага». До эры Чингисхана монгольские шатры собирались и разбирались всегда внезапно и быстро. Куполообразные шатры, или гэры, собирались из решетчатых ивовых конструкций, сплетенных вместе ремнями из сыромятной кожи и покрытых одним или двумя слоями промасленного войлока. Гэр, таким образом, представлял собой конструкцию, состоявшую из обручей, сплетенных из ветвей, и сходящихся наверху вокруг самого малого и последнего обруча, из которого выдвигалось нечто вроде вытяжной трубы или дымохода. Снаружи гэр покрывался белым войлоком или слоем белой костной муки, и его диаметр мог составлять четырнадцать футов. Пол выстилался коврами из войлока, к решетчатому куполу крепились крючья, на которые развешивались продукты, оружие и другие необходимые предметы. Глава семейства всегда сидел напротив входа, вход всегда был обращен к югу, мужчины всегда сидели на западной стороне, а женщины – на востоке{110}.
Еда и питье до появления Чингисхана определялись характером пастбищной экономики, то есть наличием молока и мяса. Летом, когда в изобилии имелось кобыльего молока, монголы предпочитали мясу молочную продукцию, но зимой молоко становилось предметом роскоши и доступным только в богатых семьях. Только в чрезвычайных обстоятельствах монголы могли есть сырое мясо, обычно его употребляли в вареном или жареном виде. Зимой основным блюдом для простых людей была жидкая кашица из многократно сваренного проса. В зимнее время с едой иногда было настолько тяжело, что кочевники могли бросить собакам кость лишь после того, как из нее высасывался мозг{111}. Все ели пальцами из общего горшка, и еда строго распределялась между членами семьи. Историки придерживаются единого мнения в отношении того, что в степи приходилось быть оппортунистом в еде, всеядным и готовым съесть все, что угодно. Монголы действительно могли есть любую плоть, в том числе сурков (как мы уже знаем), мышей и других мелких животных. Некоторые историки утверждают, что монголы могли проглотить и усвоить любой протеин, исключая табу на мулиц, кошек, собак, крыс, даже вшей и послед кобыл. Английский монах Матвей Парижский, помешанный на монголах, считал, что они ели лягушек и змей. Они не могли преодолеть лишь один запрет: съесть животное, которое поразила молния{112}. Утверждалось также, будто монголы могли есть человечину. Хотя зафиксирован лишь один случай каннибализма (во время кампании Толуя в Китае в 1231 году), в Западной Европе продолжал распространяться миф о людоедстве как общепринятой практике в Монголии того времени. Согласно данной версии, монголы предавались людоедству ради удовольствия или для того, чтобы застращать врага. Одной из самых чудовищных выдумок была легенда о том, что кочевники использовали сожженные трупы состарившихся и ненужных отцов в качестве приправы к еде{113}.
Полное единодушие мнений сложилось в отношении приверженности монголов к алкогольным напиткам. Кумыс – стержень кочевой жизни. Он постоянно взбалтывался в кожаном мешке, висевшим у входа в гэр на протяжении трех-пяти летних месяцев, когда бывает вдоволь кобыльего молока; его можно было приготовить из овечьего и козьего молока, но напиток получался менее вкусный. Зимой монголы также приготовляли вина из риса, пшеницы, проса и меда. Мутный кумыс оставлял жгучее ощущение на языке, как прокисшее вино, но очень приятное послевкусие, подобно миндалю{114}. Но монголы знали и другой кумыс, «черный», готовившийся из чистейшего кобыльего молока и предназначавшийся для элиты – ханов, вождей племен, высших чиновников. Поскольку алкоголя в кумысе было в лучшем случае 3,25 процента, то пили его очень много. В эру господства кумыса алкоголизма не наблюдалось, как и драк. Алкоголизм появился позднее, когда монголы приобщились к винам, втрое или вчетверо более крепким, и даже Чингисхан не мог остановить процесс превращения пьянства в неотъемлемый компонент монгольской культуры{115}. Зловредной привычкой стали гордиться, видеть в ней признак мужественности. Выпивохи после первого раунда обязательно очищали переполненные желудки, прежде чем продолжить кутеж. У иностранцев отвращение вызывала не столько публичная демонстрация рвоты, сколько общая атмосфера грязи и антисанитарии, которая отчасти была и следствием суеверного отношения к воде. Вильгельм Рубрук сообщал, что монгол во время разговора мог вдруг замолчать и помочиться, а если возникала потребность в испражнении, он отходил, садился на корточки, облегчался и вступал снова в беседу{116}.
Суровая среда обитания и трудности кочевой жизни и лежат в основе потенциальных сил монгольского общества, которые привел в действие Чингисхан. Жесткие особенности скотоводства и преодоления стихий вырабатывали целый ряд качеств и социальных обстоятельств: приспособляемость, изобретательность и инициативу; мобильность и собранность; военную организованность и виртуозность; невысокий уровень имущественного неравенства; почти полное отсутствие разделения труда и политическая нестабильность. Постоянная миграция формировала в человеке повышенную ответственность и готовность к битве, а наличие многочисленных стад и табунов по определению служило поводом для нападений, ограблений и краж. Скотоводство всегда было сопряжено с более серьезными физическими усилиями, рисками и опасностями, чем земледелие, и оно формировало более сильную породу людей, чем крестьянство. В условиях миграции у воинов появлялось больше возможностей для повышения боевого мастерства, поскольку они могли передавать часть своих обязанностей по выпасу и перегону скота женщинам и детям{117}. Когда же начинались сражения, они были менее разрушительные, чем в оседлых обществах с сельскохозяйственными фермами, городами, храмами и другими перманентными структурами.
Можно привести и другие примеры военного применения некоторых скотоводческих навыков. Перемещение огромных стад и табунов вырабатывает организационные способности и умение ориентироваться в незнакомой местности и координировать свои действия с фланговыми соседями{118}. Очень важны уроки, которые преподает охота. Монголы с детства учились охоте на волков и мелких животных, мех которых они обменивали на различные одеяния. Но скоро им пришлось столкнуться и с крупными хищниками, и эти гигантские облавы (о них мы будем говорить позже) уже напоминали реальные военные учения.
Некоторые историки утверждают, что жизнь в пустыне способствует формированию градуализма[15] в подходах к решению проблем, а степь развивает способности решать их быстро и без раздумий. Кочевое скотоводство создает условия для самоизоляции и взаимного непонимания, и набеги становятся неизбежной деталью образа жизни. Поскольку набеги являются явным отклонением от норм, скотоводам свойственно совершать их столь жестоко, что оседлые земледельцы, испытав их однажды, не оказывают в дальнейшем никакого сопротивления. В упрощенном виде можно сказать, что скотоводческий образ жизни порождает «правовые отношения с позиции силы»{119}.
В степи неравенство в богатстве и титулах не так заметно, как в оседлых обществах. В мире монголов не существовало ни землевладения, ни крестьянства, привязанного к земле, ни лендлордов, ни замков, фортов и бастионов, ни складов продовольствия или дорогого имущества (кроме скота). Обладание богатством или территорией было очень зыбкое, и фактически не имелось условий для того, чтобы в сознании людей развились сильные чувства собственности на землю (да и владения деньгами). Отсутствовали специализация и разделение труда в нашем современном понимании. Не было никакого различия между скотоводом и воином, ибо каждый монгол одновременно был и тем и другим{120}. Даже разделение труда между полами было минимальное, поскольку и мужчины и женщины пасли отары овец и управляли обозами. Конечно, обычно мужчины имели дело с лошадьми и верблюдами, а женщины приглядывали за коровами, овцами и козами. Однако попытки Карпини обнаружить разделение труда в том, что мужчины предаются лени, когда нет войны, а женщины содержат весь лагерь, опровергаются более достоверными свидетельствами, в том числе и другим гостем монгольского двора – францисканцем Вильгельмом Рубруком{121}. По свидетельству Рубрука, в равной мере трудились представители обоего пола, в соответствии с рациональными предпочтениями. Мужчины изготовляли луки и стрелы, стремена, удила, седла, строили жилища и собирали повозки, ухаживали за лошадьми, доили кобыл и взбивали молоко, управляли и нагружали верблюдов. Женщины шили одежду, управляли повозками, собирали и грузили на них шатры и гэры, доили коров, делали масло и сыры, обрабатывали кожи, шили башмаки и носки{122}. Карпини был введен в заблуждение тем, что монголы действительно чурались обычных, нудных занятий вроде крестьянского повседневного труда. Сибариты, изображенные Карпини, вряд ли могли бы пережить бедствия голода; им вообще не было бы места в системе, где племенные вожди распределяли еду в голодные времена{123}.
Последний штрих, характеризующий жизнь степного общества, – политическая нестабильность. Каждый предводитель племени должен был считаться с тем бесспорным фактом, что если он не продемонстрирует убедительных материальных успехов, то его сподвижники растворятся в степных пространствах. Не могли этому помешать ни родственные связи, реальные или фиктивные, ни клановые обязательства верности, ни наследственные узы, ни территориальная близость, ни традиции. В степи никто не мог полагаться на чью-либо верность и иметь для этого веские основания или причины. Отсутствовали междоусобица и вендетта, но и политические альянсы и коалиции кланов, племен и отдельных воинов были текучи и эфемерны. Предводитель племени мог продемонстрировать свою власть только угрозами расправы, порабощения или «удочерения» женщин и детей. Но если вождь уже обладал такой властью, то сомнительно, чтобы от него уходили; в степи легко распознавались блеф и позерство{124}.
Глава 2. Начало
В степях до наступления XIII века уже существовали могущественные конфедерации и даже империи – скифов, аланов, гуннов, аваров, киргизов и уйгуров, но исторический понтёр, если бы таковой имелся, вряд ли сделал бы ставку на Монголию как место зарождения величайшего государства. Монголы тогда были совершенно безвестным народом, затерявшимся в дальнем углу Центральной Азии. Согласно мифу, они произошли от спаривания серо-голубого волка и рыжей лани на вершине хребта Хэнтэй у истоков рек Онон и Керулен. В результате этой связи на свет появился ребенок по имени Бата-Чиган. Спустя многие поколения Добун, потомок Бата-Чигана, и его супруга Алан-гоа народили двоих сыновей. После смерти Добуна она родила еще троих сыновей, чьим отцом, предположительно, было загадочное существо, «желтое, как солнце», проникшее к ней с лунным светом через дымоход. Уже в шатре оно потерло ее живот, пустив в нее луч света, после чего улетело опять же через дымовую трубу. Пятеро сыновей Добуна – двое его собственных и трое рожденных от божества, основали кланы, когда выросли, и положили начало сложной клановой системе, формировавшей монгольскую нацию{125}.
Младший сын Бодончар основал клан борджигинов, из которого потом произошел Чингисхан. Хайду, правнук Бодончара, станет первым правителем единого монгольского племени. Опять же, согласно легенде, истинные монголы первоначально были высокого роста, бородатые, светловолосые и с голубыми глазами, но вследствие межрасовых браков превратились в известных теперь всему миру коротышек с черными волосами и черными глазами{126}.
Хайду, живший в 1050–1100 годах, поможет нам перейти из стигийского[16] мрака легенд в относительно понятную историческую реальность. Монголы впервые упоминаются в текстах китайской династии Тан IX века и сменившей ее династии Ляо как надежные союзники китайских императоров. Согласно некоторым источникам, они были лесными племенами, пришедшими на юг из тайги. По сведениям китайцев, они произошли от племени мэнъу, входившего в конфедерацию Шивэй во времена господства династии Тан. Они прочно обосновались в междуречье Онона и Керулена{127}. Два события связаны с правлением хана Хайду. Хан начал плести интриги с чжурчжэнями в Маньчжурии, которые в конце концов свергли династию Ляо в начале XII века и основали династию Цзинь. Он также круто изменил характер экономического развития Монголии, отменил земледелие и оставил лишь одно скотоводческое направление, дополнив его овцами и верблюдами. Некоторые историки считают эту инициативу недальновидной, приведшей к тому, что монголы в своем развитии отстали от уйгуров, которые владели фермами и усадьбами{128}. Несмотря на необыкновенные способности, Хайду оставил в наследство монголам опасное противостояние двух главных кланов – между борджигинами и тайджиутами (в Монголии было тринадцать кланов, но ни один из них не мог сравниться могуществом с этими двумя родами). Старший сын Байшингор-Догшин возглавил борджигинов по праву первородства, а младший брат Чарахай-Линху положил начало родословной тайджиутов, спровоцировав долговременный конфликт. Межродовая борьба не позволяла ни Хайду, ни его преемникам стать вождями объединенного великого племени{129}.
Судьба монголов в беспокойном XII веке в значительной мере определялась отношениями с новой империей Цзинь в Китае. Хаос в исторических источниках отчасти объясняется тем, что война китайцев с кочевниками в степях шла одновременно с военным противоборством между пятью основными племенами Монголии – монголами, меркитами, татарами, кереитами и найманами – и борьбой между двумя кланами, борджигинами и тайджиутами. Проблема заключалась еще в том, что монгольское племя состояло не только из кланов и субэтносов, говоривших на монгольском языке, но и других племен – татар, найманов и кереитов, в составе которых были субэтносы, являвшиеся монголами в этнологическом и лингвистическом отношении. Отличить монголов от других племен можно было только по одному признаку: они были язычниками, в то время как другие племена исповедовали нечто среднее между несторианским христианством и шаманизмом.
Средневековые китайские историки бесцеремонно разделяли «варваров» у своих границ на категории: «цивилизованных», или «белых», татар, живших южнее Гоби и возле Великой китайской стены, преимущественно онгутов; кереитов, или «черных», татар, бедствовавших в степях, но гордившихся своим превосходством над трусливыми «белыми татарами», продавшимися за китайскую похлебку; и так называемых «диких татар» юга Сибири, добывавших пропитание охотой и рыболовством{130}. Собственно монголы, по мнению китайских историков, обитали где-то между «белыми» и «черными» татарами, и только с приходом во власть Хайду китайцы поняли, насколько они опасны.
Племена находились на разных уровнях развития и территориального влияния. Самыми могущественными были найманы, народность тюркского происхождения, обитавшая на южных склонах Алтая и в верховьях Иртыша и постепенно расселявшаяся на Тарбагатае и в верховьях рек Селенга и Орхон. Они считали себя наследниками империи уйгуров, исчезнувшей в середине IX века. До начала XIII века найманы сохраняли политическое единообразие, исповедовали несторианское христианство, разбавленное шаманизмом, и в культурном отношении были более развиты, чем племена Северной и Центральной Монголии{131}. Следующими в иерархии могущества были кереиты, жившие восточнее найманов, с которыми дружили, на землях верховий долин Селенги, Орхона и Толы (Туулы){132}. Они тоже были несторианскими христианами. Татары, состоявшие из шести разных кланов и обитавшие в степях южнее реки Керулен, считались в XII веке тайными союзниками Китая, и их иногда называли «жандармами» династии Цзинь. Все китайские правители старались нейтрализовать угрозу, исходившую от кочевников на севере, проводя политику «разделяй и властвуй», и татары вплоть до конца XII века с готовностью помогали им в этом. Еще в начале X века китайские историки отмечали особую роль цзубу (почти наверняка татар) в Восточной Монголии. Это племя традиционно враждовало с кереитами, и, согласно хроникам, разгромило сорокатысячное кереитское войско в начале XII века{133}. Татары представляли серьезную угрозу для монголов, соседствуя на юге с коренными монгольскими землями у рек Онон и Керулен. А к северо-западу на нижней Селенге, южнее озера Байкал и по берегам озера Хубсугул[17] обитал еще один воинственный народ – меркиты, правда, разделенный на три племени, у каждого из которых имелся собственный правитель.