bannerbanner
Уйдя из очереди. Повести и рассказы
Уйдя из очереди. Повести и рассказы

Полная версия

Уйдя из очереди. Повести и рассказы

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
9 из 10

– Батюшки! – первозданно чисто раздался чей-то ликующий возглас, прорезав напряженную тишину, словно первый крик петуха поутру. – Братцы, да это сам Облов! – Голос залился соловьем. – Михаил Петрович, Ваше благородие…, – навстречу Михаилу вынырнул, обнажив плешивую голову, благопристойный старичок в крытой драпом шубе, чем-то походивший на попа-расстригу. Поравнявшись с Обловым, он по-птичьи захлопал руками по своим бокам, пытаясь унять охватившее его возбуждение и внезапно охватившую немоту. Но вот справившись с вздорным языком, дедок, обращаясь к заинтригованным крестьянам, прокричал словно молодой петушок:

– Чего встали болваны? Идите отсель! – И вознося кверху дрыгающий перст, срываясь на фальцет, заверещал. – Не видите что ли дурни? – Сам Облов! Сам господин Облов перед вами. Али забыли сукины дети, али не знаете его? – и уже с угрозой добавил. – Вам, что жизнь не мила?

С полупоклоном обратившись к Михаилу, радушно пролепетал, – Михаил Петрович, господин подполковник, какими судьбами в нашу-то глухомань? Михайла Петрович, сколько лет, сколько зим…?! – и оглянувшись на застывших мужиков, погрозил им маленьким кулачком.

В старичке Облов узнал одного из былых компаньонов своего отца Ярыгина Якова Васильевича. Они торговали с отцом хлеб в Ельце и Рязани. Потом сам Михаил не раз по делу посылал к Ярыгину своих ребят. Яков Васильевич, правда артачился, но просьбы исполнял, знал, что можно поживиться за счет Облова.

– А, дядя Яша – здорово! – Облов, переложив револьвер в левую руку, торопливо поздоровался со стариком. – Как жизнь, не болеешь, Яков Василич? – и еще что-то сказал, так, лишь бы не молчать.

Оторопевшие мужики окончательно поникли, нашлись даже такие, что не преминули подлизаться, послышались вполне благоразумные речи:

– Так бы и говорил, что Облов явился. Мы почем знали, кабы знать, не стали бы перечить?! – и разом покорно залепетали. – Да нешто можно связываться, себе дороже. Да на кой хрен нам супротив Облова идтить-то? Облов-то, он, брат, как черный ворон – везде поспеет. Один хер, мужики не видать нам этого зерна! Все равно отберут! Пошли ребята, пойдем от греха! – И в завершении пропел уж вовсе молоденький голосок. – Валяй христиане по домам, а то еще хату спалят?!

И мужичье сборище раздавлено обмякло, спало с силы, стало покорно разбредаться. Но вдруг люди тревожно встрепенулись, навострились, вытянули шеи.

И как шквал, разом со всех сторон, раздались панические возгласы: «Милиция, солдаты, чека! Тикай, братва, уходим!» Народ, припустился бежать, заржали испуганные лошади, пискляво заверещали неизвестно откуда взявшиеся бабы.

– Михаил Петрович, а Михаил Петрович, – Яков Ярыгин дернул застывшего Облова за рукав пальто, – мы-то как? Пойдем ли нет? Может, ты уж комиссаром каким заделался, Бог тебя знает?! Тогда уж извини меня дурака, я ведь попросту, по-отечески, увидал тебя и подбежал…. Тогда я пойду? Ну, их к вихру, еще подгребут под горячую руку, потом доказывай, что не рыжий.

– Постой Яков Васильевич, я с тобой.

И они побежали во тьму. Вдогонку им несся дробный топот конских копыт, редкая пальба, да разухабистый мат конных чоновцев и милиционеров. Но лошади и их седоки должно боялись ночной мглы, углубляться в темень не стали. Топот и мат стали глохнуть и вскоре совсем растворились в ночи, лишь изредка, сломанной сухой веткой щелкал одиночный выстрел, но и он был уже сам по себе.

Главка 5

Яков Васильевич и еще несколько, примкнувших в переулках, мужиков вывели Облова на околицу села. Крестьяне, придя в себя от погони, разглядели в таком же, как и они, беглеце грозного Облова. Они нерешительно отошли в сторонку, заговорить не отважились, но чего-то настороженно выжидали. Ярыгин опять взял Михаила за рукав и потянул за собой. Михаил не сопротивлялся, словно слепой безвольно пошел за стариком как за поводырем, ни о чем не думая, ничего не видя и не слыша. Яков Васильевич по-приятельски похлопал его по плечу:

– Залазь, усаживайся Михаил Петрович – в гости ко мне поедем!

Очнувшись от внезапно настигшей минутной слабости, Облов разглядел запряженную парой коняг телегу, доверху уложенную мешками со складским зерном. Он недоуменно остановился, и обескуражено развел руками, а затем, как подъеденный за зиму сноп, подломился, ткнулся безвольно вперед, благо придержала телега. Михаил уперся локтями в мешки, уронил голову на руки, его плечи конвульсивно затряслись. Он зашелся толи в истерическом смехе, толи в удрученных рыданьях. Ярыгин недоуменно смотрел на Облова, его удивила и поразила ранее не присущая атаману малодушная истерика.

– От чего ушел, к тому и пришел, – выдавил Михаил сквозь сжавший горло спазм, потом скептически засмеялся, – ха-ха! – И уже вопрошающим тоном, неистово произнес.

– Видать, мне на роду написано быть не с Тобой?! Не я гоню Тебя, а ты, Сам – Господи, меня гонишь. Зачем, Ты гонишь меня, Боже?!

– Михаил Петрович, ты чего? О чем ты, Миша?! – Яков Васильевич положил руку на подрагивающее плечо Облова. – Да чего ты в самом-то деле, что с тобой приключилось? – и, повернув голову к недоуменно переступающим крестьянам, вопросительно произнес. – Чего-то я, мужики, не пойду? Никак в толк не возьму?

Как долго добирались до подворья Ярыгина, какие места проезжали Михаил не помнил.

Оттаял он душой, ощутив неумолчные токи жизни, лишь в ладно обустроенном доме Якова Васильевича. Особенно повлияла умиротворению Михаила хозяйка – Аграфена Филипповна. Милая, ласковая старушка, чем-то напоминавшая ему мать, воскресила в его сознании доброе старое время – детство.

Бывало, он тогда, уже подросток-реалист, порядком отощав на казенных харчах, на летних вакациях «наедал шею», как подшучивал отец. И восстала в глазах эта картина… Мать, собрав на стол, садилась поодаль, сложив мягкие руки на коленях, умиленно взирала на свое чадо. В ее ясном взоре светилась тогда еще не особенно ценимая материнская нежность, порой перемежаемая налетами тихой печали. «Ешь сынок, кушай родненький, – никто так не накормит как мать в отчем доме. Кушай сын, набирайся крепости и силы, как там еще сложится жизнь впереди – неизвестно, а пока ешь…». И он ел, жевал, так что за ушами трещало. Потом оглашено вскакивал, забыв поблагодарить мать, убегал на улицу, гоняться с приятелями. Он торопился вкусить всю полноту непритязательной деревенской жизни, жадно, ненасытно поглощал ее дары: лес, речку, рыбалку, ночное. Он испытывал ненасытный аппетит торжества бытия, казалось, вот ухватился бы за один тогдашний день, вцепился обеими руками и держал бы, не выпуская; вдыхая, впитывая всеми фибрами души эту привольную благодать. Эх, так бы жить и жить! Но время коварно быстротечно, внезапно каникулы подходили к концу, предстояло собираться в Козлов, в училище. И горше не было тех унылых сборов. Щедрая августовская природа, исхоженные вдоль и поперек окрестности, с измальства испытанные товарищи манили новыми радостными приключениями. Но он был уже чужой им, отверженный не по своей воле и не по воле отца с матерью. Какие-то зловещие силы вершили над ним равнодушный приговор, отрывая его от родного дома, друзей – всего близкого и потребного душе, без чего никогда не стать счастливым, без чего вообще нельзя радоваться жизни.

Вот и сейчас, Аграфена Филипповна участливо подперев ладошкой щеку, присев возле Михаила, подкладывала на тарелку ему лучшие кусочки, с извечным трепетом матери-кормилицы, радуясь жующему дитяти. Милая идиллия. Она ни о чем не раскрашивала Мишу, ни как не поучала его, сказывала лишь о домашних нуждах, да собственных немочах. И оттого, что не посягали на его внутренний мир, что в доме Якова Васильевича царило воистину библейское согласие, что сама хозяйке чуточку походила на его матушку, – Михаилу Петровичу сделалось покойно и хорошо.

И отошла куда-то вдаль непутевая, взбаламученная судьбина. И не ощущал он себя больше затравленным, обложенным со всех сторон волком. И не казалось ему, что он по глупому недоразумению пребывает среди живых, а на самом деле уже конченый, списанный со счетов человек. Наоборот, он не чувствовал неизбежности краха, наоборот, вся жизнь, все ее трепещущие порывы и страсти еще впереди. Невольно вспомнил он князя Андрея и сцену у старого дуба из «Войны и мира». И вослед Болконскому широко вздохнул и впервые за много лет просто и ясно подумал: «Нет, не кончена жизнь в сорок лет?! Совсем не кончена! Еще много предстоит увидеть и познать: и хорошего и плохого. Как все, как у всех, так и у него?!». От этой незатейливой мысли сделалось ему весело, и совсем не хотелось думать о давешнем пожаре на станции, о двух походя загубленных душах, о сумбурном вещем сне, о собственном бессилии, охватившем на околице села, о ропоте на Бога.

Сейчас Михаил твердо знал, что он вовсе неподвластен воле придуманного злого рока, его судьба в его же руках, и как он повернет, как поведет себя, так и будет.

На участливый вопрос Якова Васильевича: «Куда ты теперь подашься?», – Михаил не смог дать однозначного и обоснованного ответа. Будущее, даже ближайшее завтра, двоилось, троилось перед мысленным обозрением, принимая столь диковинные формы, что Облов, не желая выглядеть промозглым дураком, неопределенно взмахнул рукой, этот знак должен означать – «там видно будет». Ярыгин же на удивление безропотно склонил голову и по-старушечьи поджал губы, показывая видом своим, что вовсе не любопытен.

А Михаилу почему-то вдруг с неодолимой силой захотелось излить душу близкому и сострадающему тебе лично человеку. Ведь дядя Яша знавал его еще вот такусеньким (с табурет) пацаненком, не раз пестовал на коленях, не раз гладил по русой головке. И немного помедлив, Облов решил открыться старику. Признаться в том, что находится на перепутье, и уж как говорится: «Куда ни кинь – везде клин?!».

Яков Васильевич, не перебивая, выслушал исповедь Михаила. Ну, а когда тот напоследок поведал свой пророческий сон и предпринятую следом искупительную попытку, старик взволнованно распростер руки:

– Миша, зачем ты так мучишь себя, для чего, помилуй Господи? Ты ведь не один такой?! Вся Россия вздыбилась, попробуй, уразумей, – какие страсти творятся на белом свете: брат на брата, сын на отца…. А уж лютуют-то как, откуда, только звериная злость-то берется? Замордовали, зашпиговали друг друга…. Поди, теперь разбери, – кто прав, кто виноват? А, по-моему, – так нет их виноватых-то, все жертвы. А уж если каяться, то всем, каждому следует повиниться, в том, что допустили, что докатились до ручки, – вот тогда и будет справедливость, тогда и настанет мир промеж ладей. А так как ты рассуждать нельзя. Коли одни виноваты, то, выходит, другие правы?! Так не может быть. Выходит, тогда можно надругаться над неправыми, возомнить себя безгрешными судьями, короче – стать палачами. А ведь это великое зло, нельзя, заповедано размахивать кнутом над ближним своим, это смертный грех.

– Вот, вот Яков Васильевич, это я сам с плеткой-то всегда! И вчера, опять с кнутом, только с другой руки лупцевал. А кого наяривал, да того же мужика. Обрызла мне такая жизнь. Против комиссаров шел – выходило, что против народа иду, вступился на станции за большевистское добро, опять получается – поперек мира встал. Где же правда?

– А правда, Мишенька, она завсегда посредине. Истина она в гуще народной пребывает. Вот так-то Михаил Петрович. Думаю, стоит прислушиваться к чаянью простых людей, крестьян, городских обывателей, держаться этих самых, казалось бы, ничтожных людишек. А господчики всякие, то бишь власти, они над людьми стоят. Всякая, какая она ни наесть власть простому люду не матка, а злая мачеха – о себе только радеет, под себя гребет. Да и понятно, зачем иные властвовать хотят, в том и барин, и босяк одинаковы – захребетниками желают быть, «эксплуатировать» остальных людей. Что – не прав я?! Тут и выходит, власть, она не от Бога людям дана, скорее чёрт ее нам навязал?!

– Да, в основном ты прав, конечно, во многом прав. Корыстолюбие правителей – притча во языцех, но ведь есть и честные люди? Я вот, что подумал, – большевики, они за народ радеют. Возьми, опять же, вчерашнее зерно – голодают же люди в городах, как не помочь?

– Эх ты, Михаил Петрович, чему тебя в Питере-то учили, для чего сам-то ты мыкался по белу свету, неужто так ничего и не понял!? Да врут все их газетенки, да и нет там совестливых людей. Окажись таковой человек, ему не удержаться, мигом сгорит, – цацкаться не станут, жалости у них нет. Кырла Мырла ихняя все по ноткам расписала и по полочкам разложила: диктатура, одним словом, – красный террор, как вещают комиссары. Так, что не бывает хорошей власти, власть всегда на силу опирается, и у нее все виноваты, кроме нее самой.

Выходит Яков Васильевич, ты считаешь, что власть существует во вред простым жителям, получается ты анархист, – Облов усмехнулся.

– Эка ты хватил! Я такого не говорил. Совсем без власти тоже нельзя. Тогда промеж людей такой разбой начнется, что только держись. Власть она для порядку дана, хотя, признаю, вершат ее дурные люди. А может быть, потому и дурные, что задача поставлена им – не дозволять простонародью лишнего. Я тебе вот, что скажу, я не против власти, по мне все едино, что царь, что генерал какой, что советы теперешние. Жить можно всегда, главное не бунтуй, делай свое дело и не лезь, куда не просят. Мудр тот, кто живет сам по себе, оно, конечно, нужно подлаживаться, уживаться – да это не трудно, совсем не трудно.

– Да я и сам вижу, зря пошел против советов. Лучше бы мне, как ты говоришь, – взять да и подстроиться, тянуть лямку тихой сапой. – Облов хитро прищурился. – А ну, ответь ко мне тогда – а зачем ты сам пошел грабить склады, не с голодухи же, выходит и ты против власти колупнулся? Что-то не сходится у тебя Яков Васильевич, или не так?

– Да ведь, не я один пошел грабить, всем миром пошли. Получается, и нет тут моей вины, я как все. Человек не может без того, чтобы не хапнуть на халяву, сам знаешь – не урвешь, не проживешь. Простота все наша – «рассейская»…

– Хитер ты, Яков Васильевич, не подловишь тебя!

– А зачем ловить, я не беглый какой. Существую как все, думаю как все, мне мудрить не к чему, знаю одно – живи, пока живется, а там, что Бог пошлет.

– Пожалуй, ты меня убедил, старик.

– Вот и я о том же…. Ты вот, Михаил Петрович, не знаешь как дальше быть? А ты сломай гордыню, да и живи как все. Притулись к этой, черт ее задери, власти, женись, обзаведись хозяйством. Жалко, разумеется, батюшкиного наследства нет. Отняли все, ну и ничего, начни сызнова, не ты один…. А там детки пойдут, и будет тебе радость. Живи просто, выкинь всякую шелуху из головы, оно так лучше будет.

– Да уж, прозябай, обывательствуй, плоди безмолвных скотов…

– Ты зря так о людях? Не скотов, а рабов божьих, – разницу разумеешь?! Людей, человеков – в человеке вся истина и есть…

– А я считал допрежь, что истина в том, чтобы убить в себе раба!?

– Да кто тебе сказал-то об этом? Сам-то навряд дошел? Звучит красиво, а смысла то и нет. Кто научил такой ерунде?

– Был один такой, – Чехов, писатель, да ты все равно не знаешь…

– А ты не живи чужим умом. Все эти слова в одно место воткнуть! В жизни – главное приспособиться. Ласковое телятко две матки сосет, так-то вот…

– Складно гуторишь, Яков Васильевич, только все это вокруг, да около. Ты вот присоветуй, как мне сейчас поступить, в моем-то конкретном положении, ведь я как бы вне закона теперь состою?

– Ну что же…. Я думаю так – поезжай ты, куда глаза гладят. Рано, поздно сыщется местечко, что любо будет душеньке твоей, там и остановись, там и притулись.

– Этак я, дядя Яша, век буду искать то заповедное местечко. Я, может быть, и так его всю мою жизнь ищу, полмира исходил, ан нет – не напал еще. Понимаешь, надеюсь, меня?

– Чудной ты человек, Михаил Петрович, словно дитя малое. Да выправь ты себе справный документ, не думай ни о чем, да и не морочь себе и людям головы…

– Все-то на словах ловко получается, а коснись, – чёрта с два?! Как это не думать, на то и голова дана?

– Бог тебя знает Михаил Петрович, блаженный ты что ли, али тронутый или контуженный – не пойму? Давеча налетел на мужиков, как коршун какой, я-то подумал, не новый ли комендант объявился или с чека большой начальник? Лихо у тебя вышло! Пригляделся, батюшки, так то-же Облов?! Ой-ей-ей, как он тебя путает-то – враг рода человеческого?! Грех один, да и только! Может тебе взаправду покаяться надо? Сходить в Троицу, али лучше к Печерским угодникам в Киев, а что, говорят, здорово помогает. Да, одно скажу, закисать тебе паря никак нельзя, пропадешь ни за понюх табаку, пропадешь.

– Выходит, дед, мне надо скорее когти рвать!? Хорошо мы с тобой Яков Васильевич потолковали, – съёрничал Облов, – все вокруг, да около ходили. Ты вот мне одно скажи, – будет ли какой толк от меня, стоит ли вообще мне жить-то? А то болтаем как попки по-пустому…

– Вот тебе, жопа-новый год, опять заладил старую канитель?! Конечно, стоит Миша, нужно сынок, любой человек должен жить, как бы ни напутлял он в жизни. А насчет толка…? Так не нам Михаил о том судить, есть для того у нас наверху судия. Я же так скажу, по мне, – в любой жизни есть толк!

– Да, да! «Есть высший судия, он не доступен звону злата». Старая песня…. Ну, да ладно, прощевай старик. Спасибо, что помог мне, ну и добрым словом ободрить старался. Поспешу, а то еще твои соседи стукнут на меня, погоришь ты со мной, не дай Бог?

– Ну, этого ты Михаил Петрович не бойся. Они у меня вот где! – и старик твердо сжал сухонький кулачок, потрясая им.

– Ну не скажи, Яков Васильевич, вот в нем-то и весь корень заключается, – Облов кивнул на кулак старика. – Стукнут, чтобы, значит разом – и от Облова, и от тебя избавиться. Это ведь ты полагаешь себя их благодетелем, они так не считают, для них ты кулак-мироед.

– Не заслужил я, обижаешь Михайла Петрович.

– И в мыслях не имел, правду говорю. И еще, что думаю, – сошлись вот кулак-мироед с убивцем-душегубом, калякают как следует им дальше жить поживать. Кулак тянет одно – надо по-прежнему. Убивец, тот налакался кровушки больше чем не хочу, пора бы и в кусты, да ручищи по плечи замараны, за версту горят. Он бы их рад отмыть, отмолить, да не смывается кровца, нету пока такого мыльца, не изобрели, нет такой молитвы – не сочинили. А может еще изобретут, напишут, может мне стоит подождать до времени?!

– Бог с тобой Михайла Петрович, плетешь не знамо что. Я вошел, так сказать, в твои нужды и скорби, советую по мере возможности. А ты вон как хватил, по-твоему, мы одного поля ягоды? Да нет, помилуйте, переборчик у тебя Миша. Я-то людей не казнил, на мне крови нет. Не отрицаю – грешен, люблю деньгу зашибить, люблю, а чего мне стыдится? Но в смерти людей не виновен, вот и весь мой сказ. А ты, Михаил Петрович, – злодей! Ты послушал бы, как люди-то тебя величают, вот тогда и ровняй меня с собой. Ты, Облов, – бандит и убийца, ты насильник! А я, Яков Васильевич Ярыгин, – старик приосанился, – ну и пусть, что мироед, пусть кулачина недорезанный, да от меня людям-то польза, а от тебя один разор. От такого, как ты одно разорение, будь ты белым, будь ты красным, будь ты серо-буро-малиновым. Скажу хуже, – ты просто бандит с большой дороги – ни дна тебе, ни покрышки. И ты сам знаешь, что нет тебе прощения, одна у тебя участь, вот и мечешься, вот и скулишь тут. Уходи ты от меня скорей, ну тебя к лешему…

– Гонишь, выходит, Яков Васильевич, и правильно, – гони!? Не место мне в твоих хоромах. Да только учти, что пролитая мною кровь и на тебе. Посмотри, взгляни в свои кубышки, ведь и тебе перепало от моих щедрот? То-то же, старик, и не щерься как вурдалак, одним дерьмом мы с тобой мазаны. Да и о власти ты мне басни загибал: ишь ты, – не бунтуй, приспособься…. Только, если я явный враг был советской власти, то ты ее тайный недруг. Подчеркиваю, – я был, но сейчас я совсем не противник ей, а ты – был и есть ее вражина, она тебе поперек горла будет всегда. Слышишь меня, – всегда ты будешь ее враг! И ты худший душегуб, – я бил людей наповал, а ты тянешь из них жилы, да еще смакуешь при этом, – благодетель, мол, я ваш, любите меня! Ну, хватит, – поговорили, ухожу. Возьму у тебя коня, где у тебя седло? Это ты правильно поступаешь, что не перечишь мне, попробовал бы ты мне отказать?! Со мною шутки плохи, мне ведь ничего не стоит тебя кокнуть, хоть и на руках ты меня носил. Нет во мне ничего святого. Так и передай своей бабке, – зря она меня жалеет, нечего меня жалеть, такого не жалеть надо, а, – Облов безнадежно отмахнулся рукой, – к нулю сводить. Да уж…? Ну, показывай где у тебя упряжь лежит?

– Бери, хватай, грабь старика! Не накомиссарил должно на пожаре-то? И где совесть-то твоя?

– Не нам Ярыгин с тобой о совести гуторить, не нам…. Ни у меня, ни у тебя ее просто нет. Ушла, покинула нас совесть, да и где ей обитать-то? Души-то у нас ведь нету! Вот такие пироги выходят Яков Васильевич. Пошли, пойдем старик на конюшню, поможешь запрячь. Идем, чего губу надул, не красна девица. Иногда полезно правду про себя послушать – и тебе и мне, так что мы с тобой в расчете. Пошли, не тяни время…

Главка 6

Белесое, хмурое утро простерлось над заснеженными полями. Неужто приспела настоящая зима? Облов боготворил ее приход. Он чтил ту пору, когда кипенно-белый снег саваном укрывает надоевшие дорожные хляби, опушивает скелеты ветвей, присыпает мертвую листву под ногами, тем самым делая окружающий мир из тоскливо удрученного, испустившего, казалось бы, весь дух, сызнова наполненным токами жизни. Ну и пусть, что это время отдохновения для природы, быть может, та чарующая передышка коснется своей воскрешающей дланью и человека, то есть его самого? Издалека, словно по наитию, набежали священные для каждого русского строчки Пушкина из пятой главы «Онегина»:

Зима!… Крестьянин, торжествуя.

На дровнях обновляет путь;

Fro лошадка, снег почуя,

Плетется рысью как-нибудь;

Облов уже давно отпустил поводья, грех гнать по первому снегу. Сытый коняка Ярыгина, пригибая узкую башку к земле, принюхиваясь к мягкому насту, неторопливо брел, местами оставляя зачерневший четкий след. Изредка он смешно вспрядывал ушами, должно фиксируя звуки, пока еще недоступные человеческому слуху.

Где-то там впереди раскинулся большой уездный город. Там нещадно дымят заводские трубы, раздаются ретивые паровозные гудки, там безостановочно кипит жизнь множества людей, в большинстве своем занятых нужным делом. Ну, а тут, в степи царит мертвенная тишина, белое безмолвие среди разливанного моря снегов под неуютным сереньким небом в вышине.

Михаил слегка взнуздал коня, жеребец, закивав мордой, расплескивая блестевшую лаком гриву, рысцой поспешил вперед. Облов, стряхнув с души груз тошных мыслей, с любопытством разглядывал накатывающую панораму простенького пейзажа. То приоткроется широкий покатый лог, завершенный ощерившимся оврагом, с грязно-коричневыми стенами, то промелькнут, сбившиеся в кучку, корявые стволы дубовой рощицы, то совсем уж вдалеке развернутся, засинеют, заполнят горизонт тени толи садов, толи лесов, столь притягательных для степняка.

Но вот они оказались на высоком, обрывистом крутояре. Приволье, неохватный простор открылись им. Внизу, в густых зарослях пожухлой осоки, плескалась невидимая речушка, чуть вправо стелился дым, исходящий из труб приземистых домишек, стиснутых плодовыми деревьями и щербатыми плетнями. Левее, но несколько верст раскинулась речная пойма, которая сливалась с широкой поймой другой, явно большей реки. Панорама открывалась необозримая, окрестности просматривались чуть ли не на двадцать верст. Ясно различимы маковки далеких церквей, сползают с холмов дымчатые кудряшки прибрежных рощиц, тускло желтеют еще не свезенные стога, петляет длинная змея железнодорожной ветки, прочерчивая всю местность с юга на север. А там дальше, за другим, нависшим за поймой холмом, спрятался город. Но рано или поздно он откроется взору: и своими точеными колокольнями, и дымящими трубами, и разноцветными лоскутами крыш. Город откроется, чтобы втянуть в себя, замешать в своем вареве, запрятать в своем чреве.

Облов обнадежено вздохнул. И вдруг, его неприятно ожгло невесть откуда взявшееся подозрение. Он торопливо дернул ворот френча, принялся шарить за пазухой, затем пробежал по наружным карманам, потом взялся ощупывать подкладку пальто, стал охлопывать свои бриджи по ляжкам.

Так и есть, пропала?! Потерялась?! Должно быть, нечаянно оборонил на пожаре, больше и негде? Жалко, уж довольно ценная была вещичка. Да к тому же, я возлагал на нее особые надежды, покаяться собирался?! И вот, нате вам, – сгинула! Впрочем, так оно и лучше? Развязала мне руки, а то еще её пристраивать, где то нужно…? Бог с ней! – Облов ощутил, что ему ничуть, не жаль брильянтовой панагии. – Видать, туда ей и дорога…

И словно тяжелый камень спал с души. Михаил привстал в стременах, пристально вгляделся в незнакомую, но такую привычную и близкую до боли в сердце картину. Родная Тамбовщина: одна из самых богатых губерний России, ее заповедная ржаная житница, край исконного крестьянского изобилия, возросший на самом тучном в мире черноземе. Что же тебе принес пресловутый Декрет о земле второго Съезда Советов, с первых своих строк: «Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа…», казалось обязанный, по сути своей, умилить каждого мужика, любого мало-мальски причастного к землепашеству человека?! Ан, нет – декрет тот породил невиданное противостояние и кровь, а уж для Тамбовской земли – так прямой разор.

На страницу:
9 из 10