
Полная версия
Уйдя из очереди. Повести и рассказы
Михаил Петровичу вовсе не претил жульнический характер Кузьмы Михеича, он не придавал существенной роли тем изъянам в душе Бородина, которые обостряли его скупость и корысть. Главное, что мужик полностью во власти Облова, и надумай он «соскочить», как тут же оказался бы раздавленным, подобно блохе. Михеич звериным инстинктом ощущал свое незавидное положение. Он откровенно боялся лютости Облова и его подручных, ставшей «притчей во языцех». Поэтому тактикой кулака было угодничество, лесть, раболепие, он стелился прахом в ногах своего господина.
Однако, сегодня внимательней приглядевшись к юркому мужичку, Облов отметил странную деталь. В поведении старика Бородина определенно что-то стронулось. За наигранным уничижением проглядывала некая затаенная мысль, какой-то дух скользкого противоречия сквозил в речах Кузьмы Михеича, да и более самонадеянные жесты старика изобличали более хитрость, нежели страх. Вне всякого сомнения Бородин уже видел грядущие перемены, и для него не секрет, что Михаилу придется сматывать удочки. Масть подполковника Облова пошатнулась в глазах кулака. Пока что дед посапливает покорно и смиренно, но сам-то ждет не дождется, – когда же ты, Мишка-стервец, сгинешь к чертовой матери, канешь в лету, ослобонишь, наконец, его душу?!
Говорили о новой власти на местах и в губернии. Говорили о переменах, постепенно происходящих в деревне и городе. Само собой коснулись и провозглашенного большевиками НЭПа. Кузьма Бородин поначалу скромненько выдал затаенную надежду на новую экономическую политику, открывавшую ему-торгашу заманчивые перспективы, уже потому, что власть разрешает частное предпринимательство. Старик собирался возобновить былую коммерцию, он уже несколько раз наведывался в Козлов, советовался со знающими людьми, обсуждал новации с такими же, переждавшими напасти, кулаками и купчиками. Они, как и он с надеждой восприняли декларированные советами послабления. Их, правда, смущало всевластие фининспекторов и расширенные полномочия ГПУ, но, в большинстве своем, они склонялись к единой мысли – дело стоящее, нужно смелее пробовать…
Кузьма Михеич, не встретив со стороны Облова возражение по столь животрепещущей для него проблеме, пустился даже в политэкономические рассуждения. С его слов выходило, что коммунисты уж не такие безмозглые дураки. Они прекрасно осознают, у кого находятся в руках рычаги подъема огромной страны из разрухи. У кого – да у тех, кто привык ворочать капиталом, у кого опыт торговли и хозяйствования, кто способен на коммерческие риски, ну и, естественно, жаждет прибыли. Большевики, по мнению Михеича, уже осмыслили свои былые ошибки, обираловка больше не повторится, их политическая цель по сути совпадает с задачей деловых людей – не пустить Россию и самих себя по миру.
– Вот они бросили клич нам?! То есть, трудовому, значит, народу…. Самому, что ни на есть народу! В ком сила-то России, а?! Сила-то в нас, – в купцах, в торговых людях, во мне – сельском хозяине! Мы ведь не только на себя одних работаем, вокруг нас многие люди питаются. Мы, если здраво головой подумать, мы, так все общество кормим. Да тут и нечего понимать? Мы и есть народ – раз всему корень! Так-то вот Михайла Петрович…. Они там, в Москве, да Питере правду-то, наконец, увидали. Нет, мол, Рассеюшке хода без крепкого хозяина, не сдвинуть возок-то…. На одних крикунах в кожанках, да на продразверстке далеко не уедешь. Нет товару – и все, амба! А откель он, товар-то? Кто его выдает?! Ясное дело – мы, на нас вся надёжа, от нас всякая польза идет, всем, для всех польза! Теперь, видать кончилось времечко крикунов голопузых. Им только брюхо свое набить, да позевать во все горло на сборищах-митигах своих. На горле, ты, брат, ты мой – далеко не уедешь. Тут еще кое-что требуется!?
И Кузьма Михеевич, заковыристо, с намеком постучал указательным пальцем по своему круто выступающему лбу. Сытно икнул и деловито продолжил:
– Они нам, а мы им! Дай нам волю, не грабь, не обирай нас как негодный элемент, и мы пойдем навстречу. Ежели нас особливо не прижимать, да мы так развернемся, и-хо-хо (заржал по-лошадиному), как! Да коли меня не будут обижать, дык я, ей Богу, всю нашу волость один подыму, через пяток лет и не узнать будет. Я вон с Козловскими войду в такую компанию, да мы не то, что волость, уезд подвинем, будет как Гамбург – вольный город. Нам только палки в колеса не ставь, ну, а уж коли решатся помочь – ну там кредиту или еще как, пособить словом… Да мы тогда всей душой… Эх, ма…! Да мне только волю дай!
Облов не стерпел:
– Дурак ты, скажу тебе, Кузьма Михеич, и не лечишься! Обдерут вас комиссары как липку, выпустят последнюю кровцу вашему брату – кулаку. Разделают под орех, под ясень, да и выбросят, как у них говорят: «На свалку истории». Вот вы, казалось, бывалые мужики, а рассуждаете, словно малые дети. Неужели, коммуняки для того захватили власть, для того положили столько народу по всей России, чтобы все вернулось на старые круги, как было при царе-батюшке. Да не в жисть такого не будет! Отступать большевики не собираются, вот и насадили на всё и про всё свои поганые советы, комбеды, исполкомы всякие. Нет, уж эти ребята ничего не упустят…!
А что такое НЭП? Так это краснопузые хотят, поэксплуатировать вас за здорово живешь, короче, попользоваться вашей простотой. Ну, а цель, какая? Говоря простым языком, – хотят раны свои зализать. А вы, дурни безмозглые, и рады?! Посулили вам сладкий пряник, а про припасенный кнут-то вы и позабыли? Вот вложите, к примеру, капитал в большое дело, развернетесь там во всю прыть, закрутится, одним словом, махина. Но в одно прекрасное время, вас всех в одночасье и подгребут, подвергнут опять экспроприации. А коли артачится станете, соберут в одну кучу, да и отправят – куда Макар телят не гонял. Или того лучше – перебьют к чертям собачьим, чтобы и духа вашего, сквалыжного не осталось. Простофили пустоголовые! Эх, пороть вас некому было при царском режиме, а не банки-склянки всякие создавать, радетели херовы, не могли за Россию постоять, все выгоду свою соблюдали?! Ну, а теперь, да что сказать, – сами себе яму вырыли, недоумки. Вас дурачье пока жареный петух в жопу не клюнет, с места не сдвинешь…, – Облов брезгливо махнул рукой.
– Да уж ты больно-то не пужай, Михаил Петрович. Сам я вижу, не слепой, не маленький, как люди теперь в городе стали жить, не скажи – раздолье настает. А ты, опять за свое: «Куда Макар телят не гонял…».
– Ладно, Кузьма Михеич, нечего переливать из пустого в порожнее. Делай, как знаешь, только потом не плачься, что не знал. Попомни мои слова; настанет день и всё ваше куркулиное племя, как один, побредет по этапу: кто на Печору, кто в Сибирь, ну, а кто аж на Сахалин. Ты, пожалуйста, не подумай, что я треплюсь забавы ради. Пойми, кому как не мне знать норов большевиков, кому как мне знать их методы и уловки. Давненько я с ними воюю. Между прочим, читал я кое-что из сочинений их лидера Ульянова-Ленина, – заметив недоверчивый вид старика, уточнил. – Ты думаешь, вру? Вот те крест, читал и довольно внимательно, – и перекрестился. – Так вот, что хочу сказать, очень уж рассчитано их коммунистическое евангелие на лодырей и неучей, да и не учение оно вовсе, а мракобесие от Сатаны. – Увидав тупую мину на лице Михеича, Облов скомкал мысль. – А, впрочем, что с тобой говорить. Знай, не быть тому никогда, что лелеешь ты в своих розовых мечтах.
– Ну, и что ты предлагаешь делать Михаил Петрович? Значит, пусть другие пока наживаются, а я, по-твоему, должен сидеть и ждать у моря погоды? Ну, уж дудки! Мне чужого не надо, но и своего я не упущу, чай не лыком шиты!
– Эх, сермяжная ты душонка, Михеич, «не лыком шиты»…, – и горько усмехнулся. – Зря Александр второй отменил крепостное право, уж лучше бы «влекли ярем от барщины старинной», а то дали, понимаешь, рабам свободу?! Вот и пошло одно недоразумение. Нет чтобы – по всей стране подняться, да и раздавить совдепы? Нет, видишь ли, им жалко пузо растрясти, все норовят поболее его набить, хамы! Пороть всех! Поголовно пороть! – Облов в неистовстве сжал кулаки и заматерился.
– Обижаешь, Михаил Петрович, или мы тебе не пособляли?! Подумай лучше, кем был бы ты и твои архары без нас, без крепких хлеборобов? Так – перекати поле…
– Вот она – темнота наша сиволапая? Давай-ка, еще поучи меня? Сразу видно, что по мурцовке соскучился…
Они еще долго препирались, не желая вникнуть в доводы противной стороны. Оба раскраснелись, с обоих градом лил пот, обоих до безобразия разобрало от мутного самогона и тяжелой наваристой пищи. Напуганные громким спором Бородинские женщины еле успевали обносить едоков новыми яствами, да подтирать украдкой пролитый на столешницу самогон.
Михаилу стало невмоготу спорить с упёртым стариком. Тот же, возомнив себя докой в экономике, стал навязчиво втолковывать гостю азы рыночного хозяйства. Облов резко оборвал ставший беспредметным разговор.
– Ладно, Михеич, надоело пустоту молоть, оставайся при своем мнении. Торгуй, воруй, только теперь нишкни и помолчи… – Облов задумчиво посмотрел на сникшего мужика, скосил глаз на дверь кухни, опасаясь ненужных свидетелей. Продолжил совсем тихо:
– Значится так, Кузьма Михеевич?! Видать, придется мне исчезнуть на некоторое время. Сам знаешь, загнали нас краснопузые в угол. Итак…, из моих денег дай тысяч пять, остальные схорони получше… Скажу одно – те деньги, они как бы святые, для великого дела предназначены – для войны с Совдепией. Если, что не так…, с тебя строго спросится. Ты меня знаешь дед, уж я не спущу! – Облов пьяно пошатнулся. – Переведу все твое семя, под корень вырежу! Понятно говорю? Коня оставляю тебе, корми, холи, я обязательно вернусь – когда будет надо. Понял старик?! – Облов грохнул кулаком по столу, посуда задребезжала, самогон из стаканов выплеснулся на скатерть.
– Да уж, как не понять Михаил Петрович, – подхалимисто заюлил Бородин. Он понимал, что игра в свободу мнений исчерпалась, но в тоже время его наполнила внезапная радость – наконец-то лиходей покидает родные места. Уходит, да еще оставляет его (Кузьму Бородина) при огромных деньжищах. А уж там, как еще сложится, бабушка надвое сказывала? Глядишь, казна навеки останется у него одного. – Все понятненько, а денежки я сейчас, мигом принесу, – и Михеич на цыпочках вышел из горницы.
Облов откинулся на спинку стула, закурил. Явилась Пелагея со своим ангельски чистым, васильковым взором. Украдкой поглядывая на Облова, она стала убирать со стола. Михаил задумчиво смотрел на ее большие, рабочие руки, проворно управляющиеся с посудой, смотрел на ее большой нос и прикушенные губы. Девка ему совсем не нравилась, однако, как можно теплее он заговорил с девушкой.
– Пелагеюшка, покидаю я вас, уезжаю далеко, далеко! Свидимся ли когда? Ты в Бога сильно веруешь? – и на ее утвердительный кивок, он неловко схватил девушку за руку и страстно выговорил. – Пелагеюшка, я прошу тебя – молись за меня! Признаюсь тебе одной – некому за меня Господа молить, совсем некому. А так хотелось бы, чтобы чистая душа радела Христу за меня грешного. Ты выполнишь мою просьбу, Пелагея?!
– Да! – еле вымолвила девушка, вся зарделась, потупив взор.
– Спасибо родная! Ты знай, я не нехристь какой-нибудь, и верю я крепко, всегда верил. Ты слышишь – и я в Бога верую! Очень хорошо, коли станешь молиться за меня, тогда мне ничего не страшно, когда есть кто просит за тебя…
– Я стану! Я обязательно стану! – девушка взволнованно оживилась, даже похорошела. – Михаил Петрович, я каждый вечер буду за вас Христа молить, Богородицу, Николу, всех святых буду умолять! Ох, Михаил Петрович?! – она вся задрожала, как-то поджалась, видимо хотела сказать еще что-то важное, но тут загремел у входа отец, девушка шустро сграбастала посуду в фартук и опрометью выбежала из комнаты.
– Почему она так расчувствовалась? – успел лишь вскользь подумать Облов.
Он взял протянутые Бородиным деньги без счета, тут уж он был уверен в Михеиче. Спрятав толстую пачку кредиток в специально пришитый внутри френча карман, Михаил велел принести конопляного мосла, оружие следовало привести в порядок.
Наконец, уединившись в отведенной ему чистой спаленке, скинув верхнюю одежду, оставшись в одном белье, он вдруг поддался точившему его изнутри соблазну. Да и не соблазну вовсе, а настоятельной душевной потребности, влекущей давно и постоянно. Михаил все отмахивался от неё, считая сентиментальной слабостью, но вот она пересилила его.
Михаил опустился на колени, обратил голову к небольшой иконке Богородицы, еле освещенной едва теплившейся лампадкой и начал неистово креститься. Он вершил моление не из-за страха за собственную жизнь или дело, которому служил, он благоговел не из-за воспылавшего религиозного чувства. Нет! Но он испытывал острую потребность в светлом начале. Его душа давно жаждало вылиться в исповедальном сладкозвучии, она хотела наполниться горнего трепета и благой чистоты. Михаил прочел «Отче наш», «Верую», затем стал шептать по памяти другие, приходившие в голову молитвы, уже изрядно позабытые. Он ловил себя на том, что перевирает их строфы, но и это было простительно. Он молился, и давно его сердце так не ликовало, давно такие простые и ясные мысли не освежили ему голову. Он ничего не просил у Божьей Матери и младенца Христа, ему ничего не было нужно. Он, просто, славословил Господа и его Мать, и это было великой отрадой для его изболевшейся души и истосковавшегося сердца.
Выговорившись святости вдосталь, он подобно ангельскому младенцу, впрыгнул в постель. Сладко потянулся и безмятежно уснул, будто и не было за его плечами сорока с лишним лет. Будто не числилось за ним несть числа разграбленных обозов с хлебом, пожженных изб, десятков загубленных жизней. Облов спал, словно невинный мальчик с девственно чистыми помыслами, нетронутой соблазнами мира душой. Сон его был сладок.
Темной ночью старик Бородин таинственно вызвал своего сына Филата на задний двор. Филат, иссушенный толи лихоманкой, толи беспробудным пьянством парень, весь вечер сурком просидел в своем углу, так и не получив разрешения отца выйти к гостю. Он по-своему рассудил, что оно так и лучше будет: зря не лезть в глаза Облову, не то, еще пошлет куда гонцом, или того хлеще – прикажет себя сопровождать.
Кузьма Михеич что-то слишком обстоятельно взялся втолковывать малому, тот согласно кивал чубатой головой. Но когда дело дошло до прямого ответа на вопрос отца, Филат никак не мог решиться, сказать утвердительно. Парень испуганно жался, трусливо переступал с ноги на ногу. Кузьма Михеевич психовал, однако, сдерживал гнев, орать на олуха-сына было не с руки. Старик опять мягким, вкрадчивым голосом взялся втолковывать парню явно недобрую мысль. Филат зябко ежился, неуверенно мялся, но все же подчинился воле отца. Довольный старик задорно похлопал сына по плечу. Озираясь по сторонам, словно заговорщики, они покинули гумно. Пока они шли по двору, прислушиваясь к каждому шороху и скрипу, приглядываясь к любому всполоху света – серая тень, кошкой шмыгнула в заднюю дверь бородинского дома, беззвучно прикрыв створку за собой.
Отец и сын, очутившись в тепле, осторожно разулись, и на цыпочках подошли к комнатушке, где вольготно почивал Облов. Навострив уши, чадо и родитель напряженно внимали прерывистому храпу, исходящему из спальни. Потом старик мелко-мелко закрестился, сын же оторопело почесал в затылке, пугливо озираясь на перетрусившего батьку. Так ничего не предприняв, он разошлись по своим углам, ступая на пальчиках, растопырив по незрячему свои руки.
Вскоре дом Кузьмы Бородина погрузился в кромешную тьму. Не угомонился лишь жеребец Облова. Он часто взбрыкивал, стучал копытом о дощатую переборку, грыз доски стойла… Но пришло время, затих и он.
Спит большое торговое село Рождественно. Неслышно струит свои воды обмелевшая речушка, ласково омывая покатые песчаные берега. Желтый месяц, еле пробиваясь сквозь мелко рваные тучи, скупо освещает водную гладь. Тишина. Лишь совсем изредка прорежет немоту природы одиночные гудок далекого паровоза – и опять все уснет, затихнет, растворится в ночи.
Главка 5
Новый день вошел, как застенчивый странник, скромно потупив взор ясных очей, осторожно переступая порог, робким скрипом возвестил о себе. Жиденький рассвет блеклыми полутонами заиграл на мелованных стенах бородинского жилища, хилые лучики, отыскав-таки лазейку, проникли в горенку Облова. Михаил Петрович очнулся ото сна, все тело поломано ныло, однако голова была чиста как в первый день творенья, никаких задних мыслей, никаких мнительных догадок, никакой гнетущей ущербности. Приструнив ленивую плоть, Облов резво выпрыгнул из постели, пружиняще взмахнул руками, имитируя утреннюю гимнастику. Он чувствовал, как в мышцы током вливается заряд бодрости, он ощущал себя молодым, сильным.
Выйдя во двор, он полными легкими вдохнул свежий, пьянящий воздух, настоянный на запахах деревенской жизни: тут и парное молоко, тут и горькое амбре навоза, дух уже увядших лугов и полей. Как хорошо в деревне, хорошо в любой период года, в каждом сезоне своя неповторимая прелесть. Поздняя осень, какие ассоциации рождались в душе для этой поры в старое, доброе время? Прежде всего, представлялся внутренний покой (урожай собран, дрова заготовлены) и прочная, размеренная жизнь запасливого хозяина, твердо стоящего на ногах, надеющегося лишь на себя самого, отсюда следовала уверенность в незыблемости домашних устоев, ну и, разумеется, ожидание грядущей зимы.
Облов оглядел надворные постройки: все из кондового леса, все надежно подогнано, вымерено, крепко сбито на века. Михаилу претила босяцкая ненависть к обстоятельным людям, но вид усадьбы Бородина, родил у него нехорошее чувство, почему-то похожее на ненависть. Да и как сказать, жируют сволочи, когда наш брат бездомно в холоде и голоде несет бремя борьбы, проливает кровь, пытаясь отстоять извечный круг вещей, кладет молодую жизнь, ради сытого бытия таких вот жлобов.
Проведав коня, убедившись в добром уходе за ним, Михаил Петрович порядком иззябнув, направился в дом. Проходя мимо овечьей кошары, он невольно замедлил шаг, пропуская поперед себя, бегущую с пустыми ведрами Пелагею. Девушка в затертом бараньем тулупчике, в большущих валенках с задками, обшитыми кожей, в пушистом пуховом платке, вся раскрасневшаяся с морозца и от хлопот по хозяйству, показалась Михаилу гораздо привлекательней, чем вчера. Он с нескрываем интересом поглядывал на Пелагею, пробуждая в памяти какой-то неясный отклик, идущий из глубин его прошлой жизни.
Поравнявшись с ним, хозяйская дочка робко остановилась, Михаил искренне пожелал ей доброго утра. И преодолевая, почему возникшую молчаливую напряженность, заговорил о какой-то незначительной ерунде, толи о погоде, толи о домашних заботах. Но чрезмерно серьезная мина на лице Пелагеи, остановил его словесные излияния. Девушка, чуть запинаясь, из-за неловкости в общении с мужчиной, торопливо выговорила:
– Михаил Петрович мне нужно вам кое-что сказать?! Сказать о важном для вас! Сказать по секрету. Пойдемте в кошару!
Облов несколько удивился, но последовал за девушкой. Совсем некстати колыхнулась пошленькая мыслишка: «Не в любви ли ко мне станет она изъясняться?»
Ступив под соломенные своды загона, оглядевшись в заиндевелом полумраке, он приблизился к Пелагее, выжидающе стоящей у входа. Девушка молчала. Ее широко распахнутые глаза, из васильковых ставшие иссиня черными, не мигая, стеклянным взором уставились на него. Облов почему-то смутился, преодолев неловкое замешательство, тихо, но то же время настойчиво спросил:
– Пелагеюшка, зачем ты позвала меня, что хочешь сказать мне?
По телу девушки пробежала легкая судорога, девушка вся сжалась в упругий комочек, на лице четче проступили скулы, она перевела дыхание:
– Михаил Петрович, не знаю, как и сказать-то вам? – Пелагея вся напряглась, губы ее подрагивали в лихорадке, – Михаил Петрович, отец хочет вас выдать властям. Он Филату велел заявить о вас на станции. Филатка не решался, но батяня его заставили. Он хочет, чтобы вас скорей поймали, а вся казна досталась ему одному. Он говорил брату, что вас не помилуют, обязательно поставят к стенке! Отец хочет, чтобы вас убили!
– Вымолвив все на одном дыхании, Пелагея, испуганно скрестила руки на груди, сжав пальцами свое горло и подбородок, робко поглядывала в сторону Облова.
Михаил все понял. Он подошел к девушке, положил ей на плечи руки, пристально всмотрелся в ее нерадостные глаза, стараясь как можно подробней запомнить личико Пелагеи, ее внезапно открывшуюcя девичью прелесть. Так они стояли, словно загипнотизированные, пока трубный гудок паровоза не вывел их из оцепенения. Они оба вздрогнули, разом ощутив непреодолимый водораздел меж собой. Михаил, обведя языком пересохшие губы, запинаясь, выговорил:
– Спасибо тебе Пелагеюшка, спасибо родненькая. Век буду помнить…, – потом, склонив голову, поцеловал девушку в лобик, коснулся нежной кожицы бесстрастным, отеческим поцелуем, быстро повернулся и вышел прочь.
В его сердце не было зла ни на Кузьму Бородина, а уж тем паче на дурня Филатку. Михаил Петрович прекрасно понимал, что рано или поздно его обязательно сдадут властям, свои же продадут. Такова участь всех незадачливых повстанческих вождей, тех же Разина, Пугачева, связанных, выдало на смертную муку их ближайшее окружение. Ну, а касательно его, Михаила Облова, неважно кто сподобится на столь мерзкое дело – Кузьма ли Бородин, Седых ли Денис или еще какой-нибудь из бывших прихлебателей. Важно одно, в их глазах – подполковник Облов обречен. И от этого никуда не деться, развязка неминуема и печальна. И пусть сегодня подвезло, что он благодаря наивной и чистой дочке изменника, проник в происки доморощенных заговорщиков. Пусть сейчас он решительно пресечет их подлый замысел, но когда-нибудь, уже не окажется рядом по уши влюбленной в тебя девочки, и тогда, его просто возьмут сонного, с постели. В одном исподнем.
Неужто подступил каюк, говоря по-восточному?! Неужели ничего больше не осталось в жизни, разве нет никакого выхода? А, что!? Вот, взять Пелагею с собой, да податься куда-нибудь подальше. Зарыться в самую, что ни на есть глухомань, и жить, зажить простой человеческой жизнью. Народить детишек, стать таким же как все, раствориться среди простых людей. Выход ли это для него – Облова? Да нет, конечно. От себя не уйти. Да и не сможет он опроститься, не сумет носить личину тупого обывателя. Он, столько лет, высокомерно презиравший простолюдинов, считавший себя аристократом духа, теперь, вдруг, возьмет, да и содеется ничтожеством, уподобится праху земному?!
Разумеется, нет! Ему уготована иная дорога, ему суждена иная, пусть даже ужасная участь, но он уже не свернет с раз выбранного пути, останется прежним Обловым. В том его тяжкий крест, его судьба, которую не выбирают, как дамское белье. А уж коли так, то и совершенно не к чему переменять прочно сросшуюся с его образом роль грозного атамана, безжалостного судии холуйской покорности новым властителям, ему давно привычно олицетворять собой жестокую кару, неотвратимую и потому по-божески справедливую. «Не мир я принес вам, но меч!» – вспомнив эту суровую сентенцию, Облов твердо ступил на высокий порог.
Кузьма Михеич уже поджидал Облова, двинулся навстречу ему с лицемерной улыбкой, справился о самочувствии, попутно посетовав на дрянную погоду. Михаил не стал подыгрывать лицемерному хозяину, но и карт своих не открыл. Сотворив весьма глубокомысленный и озабоченный вид, он велел Бородину принести всю имеющуюся у того наличностью. Объявив закономерную цель – необходимость выверки имеющихся денежных средств, ради грядущих расходов на общее дело. Старый лис, Кузьма, по началу каверзно заартачился, мол, чего считать червонцы, и так, все как в аптеке, зачем попусту утруждать себя, тратить лишнее время. Но Облов не потерпел возражений. Бородин, своим посконным крестьянским умом, что-то заподозрил, нерешительно затоптался на месте. Облов настойчиво прикрикнул на него, исподволь наблюдая за повадкой кулацкой бестии. Присмиревший для виду старик уж слишком ошалело метнулся по дому, что-то шепнул, появившемуся в дверях сыну. Филат тоже засуетился, то и дело боязливо озираясь в сторону Облова, его запуганный вид с потрохами выдавал их с отцом злой умысел. «Ага, запахло жареным, паскуды!» – отметил про себя Облов. Стало даже забавно, на что могут надеяться старик и его выродок, что они предпримут – глухую оборону или нападение?!
Но вот Кузьма Михеич выложил на стол брезентовую переметную суму, вещь с боевой давней историей. Она досталась отряду Михаила во время отчаянного налета на обоз продотрядников, комиссары хранили в ней свою обширную бухгалтерию. Теперь раздутая укладка напичкана по тому времени огромной казной. В ней и золотые империалы царской чеканки, и советские дензнаки, есть отсек с иностранной валютой, есть внутренние карманы с драгоценной бабьей мишурой, а в потайном кармашке на самом дне, спрятана даже архиерейская панагия, усыпанная бриллиантами.



