Полная версия
Нас время учило…
Наконец наступил день, когда чердак опустел. С удивлением осматривал я невысокое странное полутемное помещение. Тусклый свет проникал сквозь полукруглые люки – выходы на крыши. Потолок с темными балками – стропилами – двумя плоскостями под углом спускался к черному полу, разделенными на отсеки поперечными балками. Теперь мы ведрами таскали сюда густую белую известковую краску и закрашивали все изнутри. Эта краска – противопожарное покрытие; окрашенное ею дерево не горит – так, во всяком случае, вещают все противопожарные плакаты с белым заголовком на фоне огня «Как бороться с зажигательными бомбами». На плакатах – люди в нарядных синих комбинезонах. В руках у них длинные клещи, в которых зажата небольшая черная бомба, полыхающая желтым пламенем. Рядом – изображение бомбы в разрезе и принцип ее действия. Бомбу полагается засыпать песком. Его к нам во двор привозит трехтонка. Мы помогаем разгружать ее, потом забрасываем песок наверх и раскидываем его по углам. Нам выдают пожарный инвентарь: ведра, багры, длинные клещи и два красных огнетушителя вместе плакатом-инструкцией, как им пользоваться. Мы устанавливаем все на местах, любуемся своей работой и наведенным порядком. Все. Мы к бомбежке готовы. С любой зажигалкой справимся. Пусть фрицы летят. С любой зажигалкой… А если фугаски?
Мы вылезаем на крышу и расползаемся по ней. Как здесь интересно! Красноватые скаты крыши, покрытые кровельным железом, довольно плоские. Посередине, на гребне крыши, через каждые пять-шесть метров прямоугольные закопченные трубы – выходы печного отопления. У края крыши бортик – узкая кромка кровельного железа. Осторожно подхожу к нему и заглядываю вниз. Ух, как далеко до булыжной мостовой! Да и вся наша Третья Красноармейская с крыши совсем другая. С гребня крыши виден весь город, город новый и неузнаваемый. Нескончаемые ряды крыш, уходящих в горизонт и теряющихся в дымке. Заводские трубы в районе Обводного канала. Справа, почти рядом, голубеют купола собора на проспекте Красных командиров. Высокие трубы у горизонта. Сколько их? Раз, два… восемь… шестнадцать – весь город в кольце заводских труб. Слева, впритык к нашему дому, – громада корпуса ЛИСИ. На его крыше люди с противогазными сумками и повязками на рукавах – это пожарная команда института, студенты и преподаватели.
Над городом чистое голубое небо с перистыми облачками. Тишина. Солнце теплом обдает лицо. Звонки трамваев с Международного… Неужели все-таки будут бомбежки?
Дома меня встречает встревоженная мама.
– Где ты был?
– На крыше.
– Как? На самой крыше? Зачем?
– Мы все закончили на чердаке. Надо было осмотреть объект.
– Оттуда можно свалиться! Прошу тебя – не ходи больше на крышу!
– Мам, я буду ходить на крышу. Я отвечаю за пожарную команду. С завтрашнего дня у нас ежедневные дежурства по крыше.
– Дежурства? По крыше? – Мама в ужасе.
Восьмое сентября. С утра завыли сирены, и по радио прозвучало: «Говорит штаб местной противовоздушной обороны города! Воздушная тревога! Воздушная тревога!»
Хватаю противогаз и под вопли мамы бегу на крышу. Ребята уже там. Все возбуждены. Разбираем багры, клещи и ждем. Прерывистые гудки заводов, вой сирен. Потом издали доносятся ухающие звуки – стреляют зенитные орудия. Вдалеке слева в небе возникают быстро тающие клочки – облачка. Потом по диагонали над нашим домом довольно низко проносится одинокий самолет. Наш? Немец?
Откуда-то издалека начинают доноситься глухие тяжелые удары. Они не приближаются, но нарастают по частоте. Гамма звуков с каждой минутой становится разнообразнее и богаче. Снова ухают зенитки. Кучевые всплески серых хлопков-дымков смещаются вправо и становятся более близкими. Над нами с гулом проносятся еще два самолета. Прилепясь к трубам, мы зачарованно смотрим на необыкновенное зрелище. И вдруг осеняет: это же всерьез, это же война, это же немцы бомбят Ленинград! Все чаще, теперь уже непрерывно, бьют зенитки. Небо вокруг становится похожим на решето от их темных точечных проколов. Вдалеке на горизонте мы замечаем в небе группу темных точек, движущихся в нашу сторону, и, как в кинокадрах, возникают взрывы с огнем и дымом под ними… Где же наши истребители, наши знаменитые «ястребки”? Где-то невдалеке раздается сильный взрыв. Пламя и дым на месте падения бомбы. Где это? На Обводном? На Седьмой Красноармейской?
Ссыпаемся с крыши на чердак, чтобы не сбило ударной волной. Стоим в полумраке, пытаясь угадать происходящее по звукам. Бомбят уже совсем рядом, вокруг нас. Гул самолетов. Вой летящих бомб, глухие и мощные удары. Отчаянный лай зениток. Все это сливается в общий грохот, сквозь который прорывается звенящий детский голос: «Зажигалка!». В углу чердака ослепительное голубоватое пламя… Зажигалка! На нашем чердаке! Вперед! Толпой мчимся к черному продолговатому предмету, из которого с треском и шипением выплескиваются в разные стороны струи рассыпающихся огней-блесток. Фосфор!
Тушить песком! Быстро! Закидывай здесь! Лопаты мелькают в наших руках. Еще вспыхивают отдельные искры, но все-таки мы справились. Потушили. Главным тут сразу оказался маленький чернявый Витька Медведев. Это он первый заметил бомбу, первым вступил с ней в бой – стал засыпать песком. И мы, возбужденные и чумазые, хлопаем его и трясем от радости.
Между тем грохот сверху вроде бы затих. Издалека еще доносятся залпы зениток, но и они слышны все реже. Мы решаемся вылезти на крышу. Перед нами открывается фантастическая картина. Полнеба с юга занимают тяжелые густые красно-оранжевые облака, тянущиеся от горизонта. Они медленно ползут, меняя форму и очертания, красными ватными хлопьями темно-фиолетовыми густыми тенями, резко очерченные чистой голубизной неба. Внизу справа, в районе проспекта Майорова и дальше, к Невскому, горят несколько домов. Впереди, слева над Фрунзенским универмагом тоже характерные дымы, но все они темные, серо-пепельные, непохожие на те, что сплошной пеленой нависли над ними. Что это горит? Почему такое кроваво-красное одеяло над городом?
Дома я застаю всю семью, кроме Лили. Все встревожены, растеряны, угрюмы. Перебрасываются короткими репликами. Меня встречают, как заново рожденного. Я возбужденно рассказываю о наших подвигах, о зажигалке, о Витьке Медведеве, о красивых разноцветных облаках.
– Откуда шли облака? – спрашивает папа.
– С юга. Вернее, юго-востока. По всему горизонту.
– С юго-востока, – повторяет папа, – с юго-востока.
Он достает одну из своих синек – районов Ленинграда.
– Уж не Бадаевские ли это склады?
– А что это за склады?
– Склады с продовольствием. Там много продовольствия, очень много. Это один из крупнейших складов, – взволнованно повторяет папа. Взгляд его из-под пенсне встревожен и угрюм. Мне непонятна его реакция. Подумаешь, какие-то склады! Тут столько домов горит, сколько, наверное, людей погибло, а он почему-то стоит у окна и молчит…
Прибегает соседка Фаня Кушак.
– Вы слышали? Дом на пятой – до фундамента! Сплошные развалины. В ЛИСИ попало несколько зажигалок. Там потушили. И еще, говорят, немцы разбомбили Бадаевские склады…
– Бадаевские склады! Тысячи тонн сахара… Мука. Масло. Хлеб… – папа произносит это тихо, не глядя на нас. А мы стоим рядом, пораженные даже не сутью сказанного, а тоном сказанного им и его видом. Что это он так разволновался? Ну, будет хуже с продуктами. Ничего, переживем. Лишь бы немцев отогнали…
Откуда нам было знать, что сегодняшняя бомбежка практически решила судьбу Ленинграда, в том числе и нашу, что начинается самая страшная полоса нашей жизни, что Ленинград полностью окружен и блокирован, что муки в городе осталось всего на семнадцать дней, что на Бадаевских складах погибло две с половиной тонны сахара и что черную землю, пропитанную этим сахаром, будут в декабре продавать на рынке по сто рублей за стакан; откуда нам было знать, что немцы, уверенные в том, что взятие Ленинграда – вопрос дней, назначили генерала Кнута комендантом Ленинграда и торжественный банкет в «Астории» должен был состояться уже два месяца назад – 21 июля… Разве могли мы предугадать размеры бедствия, обрушившегося на наш город? Разве могли мы вообразить, что нам предстоит?
Мы боялись бомбежек, мы боялись немецкого вторжения. Пристально следя за сводками, мы ужасались стремительности немецкого наступления. Не успев преодолеть годами вколачиваемую в нас убежденность в непобедимости Красной Армии, мы все еще надеялись на чудо. Каждый раз, с замиранием сердца слушая начало военной сводки, истово ждали перелома, того, что и должно, что обязано было произойти – коренного перелома и решительного контрнаступления Красной Армии. Разве могли мы тогда представить, что настанет время, когда голод настолько истощит наши тела и нашу психику, что сделает нас равнодушными к нашим военным успехам и неудачам, а кусок хлеба, размером в два спичечных коробка станет в наших больных мозгах значительнее всего остального и заслонит смертельную опасность немецкого вторжения?
А пока мы просто стояли рядом с отцом в окружении всех привычных и родных предметов – наших картин, нашей мебели, фотографий, висящих на своих обычных местах, занавесок на окнах и мирно тикающих часов в высоком дубовом шкафу.
Мы сидим вчетвером, укрывшись от обстрела в ванной комнате: я, папа, мама, и наш сосед Савелий Кушак, высокий красивый старик с большими голубыми глазами и окладистой белой бородой. Я просматриваю книгу художника Лепикаша «Акварель”; мама сидит, пригорюнившись в уголке, а папа и Кушак ведут беседу. Кушак рассказывает о своей жизни, папа изредка вставляет одно-два слова, и я, под равномерный звук падающих капель из крана, ощущаю точность папиных определений, ясность логики и отмечаю, что его реплики являются четкими берегами, ограничивающими многословную речь Кушака. Поток его слов послушно меняет направление, следуя поворотам и изгибам папиной ясной мысли.
Постепенно книга пересиливает и переключает меня на иное, более интересное. Автор рассказывает о тайнах мастерства акварели, о специфике акварельной техники, иллюстрирует текст своими работами. Метод его строг и прост. Сначала делается точный рисунок свинцовым карандашом, затем тонко, прозрачно заливаются все локальные пятна. На одной странице нарисовано карандашом чучело утки, на другой та же утка предстает уже в цвете, но как бы под папиросной бумагой. Второй этап – усиление цвета вторым заливом до окончательного звучания. Третий рисунок – законченная работа: красивая утка с синей головой, белым воротничком на шее и оранжевыми лапами. Как просто и как недостижимо!
На следующих страницах автор усложняет задачу: показывает принцип работы над пейзажем, и в конце демонстрируется самое сложное – портрет человека. Тонкий линейный рисунок старушки в платке. Морщинистое лицо, усталые добрые глаза, набрякшие веки… Как это здорово!
Хочется попробовать. Хочется рисовать. Чтобы так же, не хуже. Чтобы тоже портрет. Или пейзаж. Или чучело утки. Но ведь за этой простотой, за этой точной линией большая школа, годы труда, длительная практика…
Все это несбыточно, нереально, все, как прекрасный сон, то ли в прошлом, то ли в будущем.
А пока так же капает вода в медную ванну, так же равномерно катится речь голубоглазого старика, белеют мелом стены, стоит медная колонка с чугунной дверцей с выпуклыми буквами «Санкт-Петербург» на ней, и мы сидим вчетвером и ждем конца тревоги…
У нас в семье всегда существовал культ отца, созданный и тщательно поддерживаемый мамой. Папа всегда был как бы на пьедестале. Ему предоставлялась «военная тропа». Дом и все дела и заботы, связанные с ним, были исключительно прерогативой мамы. Она же в основном занималась и нашим воспитанием. Мимоходом, незаметно в рассказах о своем отце, в пословицах и поговорках, которых она знала бесчисленное количество, мама закладывала в нас нравственные основы: не тронь чужого, слабому помоги, падающего поддержи, перед сильным не клонись, если не можешь идти вершинами, иди подножиями, ничто так дешево не стоит и ничто так дорого не ценится, как человеческое внимание, и т. д.
Уроженка Люблина и воспитанная дедом, получившим образование в Германии, мама владела польским и немецким, как русским, и всю жизнь переживала, не находя применения своим знаниям. Она была живым, остроумным и бесконечно добрым человеком с критическим складом ума и народным здравомыслием.
У папы была блестящая память, он был широко образован. С детства у нас, детей, была непоколебимая, многократно подтвержденная уверенность в том, что он может ответить на любой вопрос из истории, литературы, географии и техники. И вообще на любой вопрос. Эта уверенность не была поколеблена и во взрослые наши годы.
Много лет спустя мы с архитектором Н.Г. Эйсмонтом трудились над проектом памятника «800 лет воссоединения Украины с Россией». Николай Гелиодорович сам был эрудитом и человеком высокой культуры. По ходу работы у нас с ним возник вопрос из истории воссоединения, и он по привычке полез в справочники и энциклопедии, но, к своему разочарованию, не нашел там ответа. Тогда я предложил разрешить вопрос простым способом – позвонить папе. Мы позвонили и тут же получили четкий, аргументированный и подтвержденный ссылками на авторов ответ. Николай Гелиодорович был поражен не столько сутью ответа, сколько моей незыблемой уверенностью в том, что папа ответит на любой вопрос.
В своей профессии, в своем деле папа был асом. Он всегда был либо ведущим инженером, либо главным, либо руководителем проекта; его всегда приглашали на экспертизу самых сложных технических вопросов по водоснабжению Ленинграда. Он владел редкой способностью множить и делить в уме многозначные числа, чем развлекался на работе и дома, удивляя окружающих. Молодые инженеры иногда подначивали его:
– Самсон Львович! Сколько будет 278 умножить на 26?
Ответ давался моментально и всегда совпадал с последующей проверкой на логарифмической линейке.
Он любил шахматы, книги и покой. Читал постоянно и хорошо знал классическую и современную литературу.
ОктябрьС первого числа снова уменьшили норму хлеба. Уже в третий раз. Теперь папа по рабочей карточке получает 400 граммов, а мы все – по 200. Дома стало голодно. На крупяные и масляные талоны почти ничего не выдают. Теперь мы ежедневно вспоминаем, что еще месяц-полтора тому назад могли бы что-то закупить, насушить сухарей, но ничего не предприняли, наивно надеясь, что дальше хуже не будет… Мама приносит с Сенного рынка килограмм соевых бобов, выменянный на шерстяной джемпер, и мы пируем два дня и удивляемся, почему мы никогда раньше не ели такой прекрасной пищи.
Теперь у нас на всех килограмм хлеба на день. Это примерно три четверти буханки. Мама по утрам делит хлеб на две части: одну половину прячет в буфет на вечер: а другую делит на равные куски к завтраку. Пайка хлеба и стакан кипятку с ложечкой сахара – так начинается наш день.
Чтобы отвлечься от голодных мыслей о еде, я слоняюсь по квартире в поисках занятия. Нахожу кусок хозяйственного мыла, сжимаю его, скатываю шарики и неожиданно убеждаюсь в его пластичности. Из него можно лепить. Ага! Идея приходит сразу, и через два часа я показываю маме две фигурки – толстых и смешных человечков – Добчинского и Бобчинского. Мирра тоже принимает участие в обсуждении, потом предлагает мне пойти погулять.
– Куда?
– Да недалеко, там, около Звенигородской, есть одно интересное место…
Я сразу соглашаюсь, потому что всегда рад побыть, поговорить с Миррой, а уж если она зовет на что-то интересное, то не зря. На Загородном проспекте, рядом с кинотеатром «Правда» Мирра подводит меня к дверям столовой, и мы встаем в длинную очередь. Сначала стоим на улице, потом постепенно продвигаемся внутрь и оказываемся в большом зале. Вкусно пахнет. Мы занимаем освободившиеся места, и официантка приносит нам две большие тарелки дымящегося супа из соевых бобов. Вкуснота необыкновенная! Суп съеден, и тарелка вычищена маленьким кусочком хлеба, случайно оказавшемся в Миррином кармане. Мирра заказывает еще две тарелки и сливает суп в бидончик. Для мамы и папы. Я смотрю на нее во все глаза. Надо же, как она здорово придумала. Мы теперь сюда будем ходить каждый день!
На другой день я уже сам тормошу ее: Бросай все! Пошли за супом!
Мы быстро минуем Витебский вокзал, я подгоняю Мирру, – надо скорее встать в очередь. Вчерашняя тарелка с коричневатой жидкостью с поблескивающими на ней блестками жира и ложка, полная упругих солоноватых бобов стоят у меня перед глазами. И я еще сильнее тяну Мирру за рукав и в предвкушении пиршества сглатываю набегающую слюну. Вот она, Звенигородская. Вот и вход в столовую… Но что это? Где же очередь? Что такое?.. Мы поднимаемся в зал. Он полупуст.
– Супа больше нет, – говорит вчерашняя официантка.
– А что есть?
– Только чай. Сладкий.
Потерянные, мы стоим в унынии.
– Давай возьмем чай, – предлагает Мирра. – Ведь сахара дома тоже нет.
Наливаем полный двухлитровый бидон сладкого чая и медленно бредем домой.
Мы с Вовкой Петровым выходим из ворот школы на Первую Красноармейскую и заходим в гастроном на Международном. Прилавки пусты. Люди заходят и тут же выходят. Крупа пропала. Масла уже давно нет и в помине. Нет мяса. Нет практически ничего, чем были забиты витрины и полки еще три месяца тому назад. Народ голодает, и тревога незримо входит в каждую семью, в каждый дом. Неделю тому назад Лиля ездила на рытье окопов и привезла целый рюкзак капустных кочерыжек, оставленных в земле после сбора капусты. Она рассказала, что множество людей копается на этих полях, увозя огромные мешки кочерыжек и хряпы – верхних темных листьев капусты. Хряпа – ценнейший продукт. Мама долго возится на кухне и приготавливает нам две сковородки лепешек из нарубленных кочерыжек, поджаренных на олифе. Это объедение мы растягиваем на два дня!
Мы с Вовкой заглядываем в булочную на Международном. С самого детства она называлась булочной «У Лора», по имени ее дореволюционного владельца. Сейчас «У Лора» пусто. На полках темнеет ряд хлебных буханок, и стоит продавщица в грязном халате.
– Крупы нет, мяса нет, – говорит Вовка, в точности повторяя мои мысли. – Что есть-то будем?
– Ну, хлеб-то есть! А может быть, его еще прибавят…
Мы выходим из булочной и нарываемся на удивительное зрелище. На углу Второй Красноармейской, посредине улицы, между зданием ЛИСИ и фабрикой игрушек, копошится толпа. Люди внаклонку что-то делают, движутся, что-то рвут друг у друга из рук, кричат, ругаются, бегают вокруг, пытаясь вклиниться в общую кучу сосредоточенных согбенных спин. Подбегаем. На мостовой валяется павшая лошадь, вернее ее красно-бурые останки, нелепо растопыренные ноги с копытами, распластанный темный хвост на булыге, коричневая морда с сильно выпученным глазом, а в середине месиво из людей, орудующих ножами. Люди толкают друг друга, поспешно засовывая отрезанные куски в кошелки. Руки у всех в красной жиже, глаза безумные. С криком «А ну, подвиньсь!» в толпу врезается мужичок в темном пиджаке и солдатской фуражке с топором в руках. Его пытаются оттолкнуть, но он, подняв топор над головой, с диким криком «Зарублю-у!» бросается в самую гущу снова. Народ шарахается, а он точными и хлестким ударами острого топора быстро выкраивает себе широкий кусок крупа и, молодцевато ухнув, закидывает добычу за плечо. Топор в руку, и он исчезает. Толпа снова смыкается над остатками туши.
– У тебя нож есть? – спрашивает Вовка. Я не успеваю ответить.
Сирена!
Гудки заводов…
Бьют зенитки.
Мы бежим в бомбоубежище на Первую Красноармейскую под нарастающий грохот и прячемся в подвале небольшого серого здания, в котором раньше помещался народный банк. В бомбоубежище неожиданно тепло, довольно чисто, горит свет, по зеленым стенам – жгуты электрокабеля, деревянные лавки, противопожарные щиты, плакаты с наставлениями, как вести себя при бомбежке, план эвакуации на случай завала здания. На лавках люди. Старушка вяжет на спицах серую варежку, рядом с ней семья: высокий седой мужчина, женщина в зеленом пальто, на коленях ребенок. Мужчин мало, в основном – женщины, старые, молодые, все с кошелками, сумками или узлами.
Вовка достает большой темный сухарь и начинает грызть его. У меня спазм в желудке. Отхожу к стенке и начинаю изучать плакаты. Потом возвращаюсь с одной мыслю: может, отломит? Сажусь рядом, молчу. Потом не выдерживаю и спрашиваю:
– Откуда сухарь-то?
– Отец дал. – Вовка спокойно отправляет остаток сухаря в рот и, дожевав, объясняет: – Отец – кровельщик. Буржуйки делает из кровельного железа. За буржуйки платят хлебом. А вчера дали десять сухарей.
Тикает метроном. Наверху еще, наверное, бомбят, но здесь не слышно.
– Отбой воздушной тревоги… Говорит штаб местной противовоздушной обороны… Отбой…
Выходим на улицу. Что это? Вся улица, тротуары засыпаны белыми листками бумаги. Когда-то я видел что-то похожее… Когда встречали челюскинцев… Поднимаю листок. На нем фотография – улыбающиеся люди. Пригожая старушка, толстощекая женщина и кареглазый мальчик лет пяти. Сверху надпись: «Они хотят мира, они хотят жить!». Переворачиваю листок и с первых слов холодею от кощунственного, невозможного, неприемлемого смысла: «Кровавая сталинская власть принесла народу гибель и нищету. Красная Армия разбита. Победоносные немецкие войска полностью окружили Ленинград и готовятся к штурму Москвы. Граждане Ленинграда! В городе нет продовольствия! Сопротивление бесполезно! Уничтожайте политработников, коммунистов и евреев» Строки сливаются перед глазами. Фашистская сволочь! Я рву листки на мелкие клочки, поворачиваюсь к Вовке и вижу, что Вовка сгибает свою листовку пополам, потом вчетверо и бережно прячет в боковой карман.
– Вовка! Ты что?!
– Да так, – говорит Вовка, глядя в сторону. – Может, пригодится. – Ты посмотри, что там, в конце.
Я обалдело поднимаю другой листок. Немецкий орел держит в лапах кружок со свастикой. Под ним крупно: «Пропуск». Затем более мелким шрифтом: «Каждый, кто предъявит пропуск немецким властям (каким властям?), получит трехразовое горячее питание и право на жизнь».
Я рву вторую листовку, третью… Но их кругом тысячи… Немецкий орел… Право на жизнь… Кровавая сталинская…
– Ну, я пошел, – говорит Вовка, поворачивается, и я вижу в последний раз его удаляющуюся спину. Он такой же, как всегда, маленький, крепкоголовый, с хорошими серыми глазами… Такой же, но уже совсем другой!
Господи! Ведь мы же с ним вместе вступали в пионеры, озорничали в классе, на перемене гоняли в футбол на школьном дворе, выпускали знаменитую классную газету «Заноза».
Он писал веселые и хорошие стихи… И листовка за пазухой.
«Уничтожайте коммунистов и евреев…”
НоябрьВчера репродуктор объявил о новом уменьшении нормы хлеба. Двести пятьдесят граммов на рабочую карточку, сто двадцать пять – служащим, иждивенцам и детям.
Радио мы не выключаем никогда. Черный круглый репродуктор появился в тридцать пятом году. Помню, как я прилип к этому чуду: Хенкин читал Зощенко! Теперь это самая важная вещь в нашем доме. Оттуда мы черпаем всю информацию: ежедневные сводки Информбюро, сообщения с фронтов, рассказы о подвигах наших летчиков, танкистов, разведчиков. Оттуда же часто звучит музыка, песни советских композиторов. Но самое главное, то, чего мы постоянно и напряженно ждем, – звук сирены и напряженный, нервный и торопящийся голос диктора: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!». Как правило, эта фраза звучит трижды, а потом начинает лихорадочно стучать метроном. Его легкие, сухие и частые щелчки раздаются на протяжении всего воздушного полета вплоть до желанных слов диктора: «Отбой воздушной тревоги!». После отбоя метроном успокаивается и начинает щелкать в два раза реже, но звучит он круглосуточно.
Я ненавижу песню «Играй мой баян и скажи всем друзьям…», потому что существует какая-то фатальная закономерность: на каком-нибудь слоге этой песни обязательно прерывается звук, раздается знакомый щелчок и начинает выть сирена. За последние месяцы эту песню ни разу не успели исполнить до конца. Есть еще одна песня, вызывающая то же щемящее чувство – «На рейде ночном легла тишина…». Вот уже в который раз «тишина» заканчивается знакомым как зубная боль воем, и у нас начинается суматоха. Мы хватаем подготовленную мамой сумку с оставшимся хлебом, накидываем пальто и под звонкий лай разрывов зенитных снарядов скатываемся вниз по лестнице на первый этаж, где на лестничной клетке собираются и жмутся жильцы верхних этажей. Кроме нас тут Яковкины и жильцы из шестой квартиры. У нас в доме нет бомбоубежища. Ближайшее – на Первой Красноармейской. Пока туда добежишь…
После того как мы впервые увидели руины дома на Пятой Красноармейской, мешанину из балок, кирпича, уцелевшую одинокую боковую стену с разноцветными прямоугольниками обоев каждого этажа и чудом прилепившуюся на выступе облома третьего этажа керосинку, мы решили, что оставаться наверху опаснее, чем быть внизу.
Сейчас мы все вместе сидим за обеденным столом при тусклом свете коптилки. Коптилку и небольшую черную буржуйку, которая стоит у нас на плите в кухне, купила Мирра на Сенном рынке. На ней мы кипятим воду или греем какую-то еду. Коптилка – медный цилиндрик с припаянным к нему латунным конусом, из которого торчит фитилек, дает маленькое пламя с черным хвостом, высвечивая небольшой кружок на столе и пятна наших лиц. Мы ждем ужина.