bannerbanner
Очень маленькие трагедии
Очень маленькие трагедии

Полная версия

Очень маленькие трагедии

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Очень маленькие трагедии


Нелли Воскобойник

Посвящается Элле Боксер

Редактор Рахель Торпусман


© Нелли Воскобойник, 2017


ISBN 978-5-4485-9140-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Микроскоп А. Левенгука (16321723), нарисованный им самим


Мы с Левой поженились, когда мне было двадцать три года. Через тридцать пять лет он умер, и моей жизнью завладела пустота. Несколько лет я в ней барахталась, пока не стали появляться твердые островки Левиного присутствия – эти рассказы. Мой муж присутствует во всех них. В одних он рассказчик, в других персонаж, в третьих – в массовке, среди неразличимых «мы». А в остальных он растворен в читателях. Лева не прочел ни одного моего рассказа – пока он был, их не было. Я в них не нуждалась. И не знаю, понравились бы они ему или нет.

Жили-были

О бессмертии

Мы с подругой летели на каникулы в Ленинград. Нам было по восемнадцать. Мы закончили первый курс, и мамы впервые разрешили нам самостоятельно уехать из дома. Разумеется, эта неподотчётность была ограничена разумными рамками. В Тбилиси нас провожали родители, а в Ленинграде встречал Олин дядя, дома у которого мы и должны были прожить месяц под присмотром его старенькой мамы и тетки.

Мы были уверенными, взрослыми, опытными женщинами; высшая алгебра, аналитическая геометрия и общая физика были уже сданы. Мы были умны и образованны, а если и не красивы, то, черт возьми, просто привлекательны! Восторг путешествия без родителей одолевал нас и не давал заткнуться ни на минуту.

Я сидела у окна, и голубое небо с белыми ватными облаками принадлежало мне одной. Но я иногда великодушно позволяла Ольге поглядеть, если в поле зрения попадалось что-нибудь особенно красивое и необычное. И оно, это необычное, стало появляться всё чаще. Самолет делал виражи, припадая на одно крыло, и внизу появлялась земля с маленькими деревьями, домиками, машинками и поездами. Это было удивительно интересно и необъяснимо. Наш путь лежал на северо-запад, а мы кружили над грузинскими деревнями. Причем уже второй, а потом и третий раз пролетали над одним и тем же местом. Мы предвкушали, что будем рассказывать об этом домашним и друзьям, и с удовольствием примечали, как недовольны и испуганы наши соседи.

Из заднего салона нашего Ту-104 даже раздавались какие-то смутные то ли крики, то ли восклицания. Пришла стюардесса и объяснила, что при взлете самолету не удалось закрыть одно из трех шасси, и поэтому мы вынуждены вернуться на посадку в Тбилиси, после того как весь керосин будет слит. Потом оказалось, что сливаемый керосин загорелся, и задний салон наблюдал в окнах поток огня и дыма, стекающий по крылу.

Соседи вокруг окончательно перепугались. Молодой человек, сидевший третьим в нашем ряду, был абсолютно бел, поминутно отирал пот со лба и выглядел, как будто вот-вот хлопнется в обморок. Это побудило Ольгу рассказать анекдот. Он звучал так: «Приятель успокаивает друга, которому надо лететь в командировку, а он ужасно боится самолетов: „Гоги, дорогой! Зачем переживаешь? Лететь не опаснее, чем ехать в машине. Вот мой сосед – ехал на автомобиле по шоссе и погиб! На него упал самолет – и всех в лепешку!“». Мы хохотали до слез. Мужчина в соседнем кресле разозлился. И так сильно, что, если бы не абсолютный код поведения грузина, дело могло бы дойти до затрещины. Он почти не владел собой. Зато стал из белого красным, и это снова было очень смешно – но мы сдерживались, потому что были хорошо воспитаны.

Наконец появился аэродром. Мы увидели несколько пожарных машин и с десяток машин «скорой помощи» – тут мы бы тоже могли испугаться, но не успели. Самолет сел на дорожку, проехал, сколько положено, и остановился как ни в чем не бывало. Нас высадили. Провожающих уже не было. Мы помыкались с багажом несколько часов. Потом тех, кто всё еще не раздумал лететь, погрузили в другой самолет, и мы отправились в Ленинград.

Стояли белые ночи. Мы разглядывали оград узор чугунный, и не передаваемый словами архитектурный ритм этого чуда света, и единственное в мире слияние неба и воды, в тонком пространстве между которыми, как городок в табакерке, расположились дворцы, мосты, парки, скульптуры, светофоры и пешеходы.

Я и Ольга прожили похожие жизни. Наши мужья очень тепло относились друг к другу. Мы обе проводили их до самого-самого конца. И наши воспоминания включают множество вещей – то, что было у всех, и то, что касается только нас. Но поездка в Ленинград – одно из самых прекрасных, жемчужина в коллекции. А лучшее в этой поездке было то, что мы ощущали свое бессмертие так же несомненно, твердо и материально, как люди чувствуют замечательный запах свежего грузинского хлеба.

Старый дом

Тбилисский дом, в котором я родилась, был построен моим дедом и его товарищем. Оба были малярами, оба жили в съемных хибарках, у обоих были семьи и очень мало денег. Они работали вместе в одной бригаде. Ремонтируя квартиру в старом дворе, они обнаружили большой полуразвалившийся сарай, который хозяин продал им с удовольствием и задешево. По счастливой случайности, в это же время им разрешили взять старые кирпичи от разобранной церкви – молодое советское государство не нуждалось в культовых учреждениях. Наняли каменщика, который на древнем фундаменте сарая выложил новые стены из старых кирпичей, и за несколько месяцев во дворе номер 17 по улице героя Революции Серго Орджоникидзе образовались две приличные квартиры.

Крышу покрыли красной черепицей. Штукатурка была, разумеется, собственной выделки и самонаилучшая. Дед разбил свою часть на пять маленьких комнат и галерею; дядя Сема для себя, жены – тети Хаи и двух сыновей спланировал три комнаты и большую, не в пример нашей, кухню. Альфрейные работы изукрасили все помещения самым прихотливым образом: в одной спальне – колонны и голубое небо с облаками, в другой – букеты роз, разбросанные по стенам, в столовой – рога изобилия и амфоры над золочеными арками, а на галерее – волк и три поросенка в курточках, но без штанов, неустойчиво стоящие на маленьких копытцах в простенках между дверьми. У каждого из хозяев – свое крыльцо, а у нас даже садик, размером с небольшую скатерть. В садике рос куст невероятно пахучих алых роз и две лозы – белого и черного винограда.

Этот дом стал родным для двух растущих семей. Мой отец, вырвавшись в сорок первом из еще не замкнутого блокадой Ленинграда, привез туда мою маму. Дядя с фронта – свою жену. У обеих пар там родились дети.

Дом этот никогда не был новым и требовал вечных усилий для поддержания своего существования. Во всех стенах были тоненькие, но неистребимые трещины – память о старом фундаменте и кирпичах, один раз уже отслуживших свой век. Черепица во время дождей с ветром срывалась со своих желобков, и папа вылезал на скользкую крышу через слуховое окно чердака и возвращал ее на насиженное место. Обогревались двумя стенными печами.

В моем детстве на пол положили линолеум, изображавший паркет, а печь оклеили белой бумагой, разлинованной карандашом на клеточки размером с кафельные плитки. Гости, приглашенные после ремонта, дружно ахали и делали вид, что печка им кажется кафельной, а пол паркетным. К этому обязывал бонтон. В период расцвета нашего дома и у нас, и у дяди Семы полы действительно были паркетными, а печи декоративными – дом обогревался паровым отоплением. Ванные блистали хромированными кранами и импортной керамикой.

Постепенно население уменьшалось. Умер мой дед. Отселился дядя с семьей. Переехали в свои квартиры женатые дети дяди Семы. Женился и переехал мой брат. Бабушка умерла, едва мы отпраздновали ее семидесятилетие. Тетя Хая заболела раком груди, и ее тоже не стало. Дядя Сема прожил один около года и уехал к сестрам в Батуми. Его половина дома опустела. Дети не смогли договориться ни о чем. Дом стал яблоком раздора. Невестки рассорились, да и между братьями отношения напряглись. Квартира разрушалась – никто ей не мешал. Мы заколачивали там свои ящики, уезжая в Израиль. Потом и родители мои уехали.

Дом опустел. Круг замкнулся. Этот угол двора сегодня выглядит, как восемьдесят лет назад. Правда, это уже не та улица – теперь она называется улицей священника Петре. Стоило разрушать старую церковь?

Моя бабушка Клара

Моя бабушка закончила церковно-приходскую школу. Все три ее класса. Она умела отлично читать по-русски, а писала с ошибками, как, впрочем, и я, несмотря на медаль, полученную по окончании десятилетки.

При рождении она получила имя Эстер. Потом заболела, и для надежного выздоровления ей добавили второе имя – Хая («живая»). Детство ее было мало примечательно. То есть такое же, как у миллиона маленьких еврейских девочек, родившихся в начале прошлого века. Отец уехал в Америку, чтобы там устроиться и вызвать семью. Мать тем временем умерла от воспаления легких в возрасте двадцати четырех лет. Шифс-карта оказалась невостребована. Детей разобрали тетки. Так она очутилась в Киеве, где в семнадцать лет вышла замуж за романтического красавца-балагура – моего деда. На дворе был двадцатый год, в Киеве бурлила гражданская война.

Будь я писателем, я бы рассказала, как она родила первенца, и как муж ее заболел смертельно и безнадежно. И как она по смутному совету доктора взяла лежачего больного, годовалого ребенка, свой беременный живот и малюсенький скарб, нажитый после свадьбы, запихнула всё это в поезд, идущий в Крым, и сохранила все четыре жизни в жутком водовороте истории начала прошлого века.

Но я не писатель! Поэтому скажу только, что дед выжил, и они перебрались в теплый Тбилиси, где она устроилась поварихой, подавальщицей и судомойкой в столовую, получив доступ к огрызкам хлеба и остаткам каши и супа. Теперь семья была если и не сыта, то, по крайней мере, голодна умеренно, что позволило деду выучиться на маляра и устроиться в бригаду, получавшую время от времени заказы на ремонт квартир. На первую свою зарплату дед купил бабушке бриллиантовые сережки. И хоть она предпочла бы мешок муки и десять метров бязи на простыни, а всё ж и она была женщиной. Эти сережки она носила всю жизнь, не снимая. Я получила их в наследство и потеряла при таинственных обстоятельствах.

Когда я родилась в этой семье, бабушку звали Кларой, а оба её сына уже имели высшее образование. Отец был инженером, а дядя – хирургом. Дед был всё еще веселым и красивым и играл на мандолине. Впрочем, и на любом другом инструменте, но у нас была только мандолина. У бабушки было черное панбархатное платье, сандаловый веер и перламутровый бинокль. Всё это было необходимо, чтобы ходить в оперу, которую у нас все очень любили.

Дед умер, не дожив до шестидесяти, от очередного инфаркта, и бабушка из хозяйки дома превратилась во вдовствующую королеву-мать. Она вела хозяйство, воспитывала меня и брата, варила обед, ходила на базар, чистила керосинки толченым кирпичом, кипятила постельное белье во дворе в огромном закопченном баке и ежемесячно отчитывалась перед моим отцом во всех расходах, сверяясь по тетрадке, куда записывала каждую потраченную копейку. Разумеется, этих отчетов никто с нее не спрашивал, но так уж было ею заведено.

Почти каждый день к нам заходили соседки посоветоваться с бабушкой о важных семейных делах – она была умной женщиной. Я помню, как она выговаривала молодой грузинке: «Нечего теперь реветь, Этери! Когда муж приходит с работы, его надо сначала накормить и расспросить, я тебе сто раз объясняла. А ты что? Сначала стала жаловаться, что сын получил двойку. Ну, он побил его, а заодно и тебя… Что хорошего?»

Мои молоденькие сослуживицы иногда спрашивают меня, как уклониться от слишком жарких объятий семьи мужа или стоит ли брать маленького ребенка в поездку за границу. Я уверенно отвечаю на все вопросы и слышу, как моим голосом на приличном иврите говорит моя мудрая бабушка Клара. Разумеется, и вся ответственность за последствия – на ней!

Мои соседи

Самую первую соседку, какую я помню, звали Ольгой Матвеевной. Мне было года четыре – середина пятидесятых годов. Она была старенькой, худенькой дворянкой и носила длинную старорежимную юбку, которую я теперь могу датировать ранними двадцатыми годами. Жила она в нашем дворе, в глубоком страшном подвале.

В ту эпоху государство не считало, что должно помогать нетрудовому элементу, и Ольга Матвеевна не получала ничего. Возможно, хозяин дома не брал с нее плату за жилплощадь. Вода была во дворе, может быть, и бесплатная для нее. Но за свет или керосин платить всё же надо было. Так что, вероятно, она просила милостыню, но где-то вдалеке, так что мы ее никогда не видели настоящей нищенкой. Весь двор относил ей зачерствевший хлеб, заплесневевшие остатки колбасы и кастрюльки со скисающим супом.

Мы иногда покупали торт, украшенный множеством разноцветных роз, изваянных из сливочного крема. Бисквит был вполне съедобным, но сладкий маргарин крема, щедро сдобренный пищевой краской и ванильной эссенцией, бабушка тут же снимала ножом и отправляла со мной к Ольге Матвеевне. Я спускалась к ней, и пока она с благодарностью перекладывала это чудовищное лакомство с моей тарелки на свою, разглядывала крошечную каморку, стены которой были увешаны разными картинками, шляпками и непонятными притягательными вещицами с тряпичными цветами, оборками, бусинками и бахромой. Один раз Ольга Матвеевна подарила мне такую необыкновенную штуковинку, оказавшуюся подушечкой для булавок. Ветхой, пыльной и неописуемо милой моему детскому сердцу.

Она скоро умерла, и подвал этот стал служить подсобным помещением для ее соседей, трех сестер, живущих в более светлой и просторной смежной комнате. Одна из них служила поварихой, другая была медсестрой, а третья буднично и безо всякого пафоса работала проституткой.


Через двадцать лет мы с Левой оказались в высотном ведомственном доме, в отличной трехкомнатной квартире. Мы сделали там основательный ремонт и даже переместили главный стояк отопления, который по прихотливому произволу прораба либо по стечению обстоятельств отстоял от стены кухни сантиметров на сорок. Сварщик-сантехник Вася, милый человек, балагур и весельчак, играючи сделал нам сложную работу, передвинув трубы и батареи отопления, освободив проходы и облагородив ванную комнату импортным унитазом. Нам очень понравились результаты его усилий и он сам. Кухня стала уютной и вместительной. Однако осенью, когда в систему пошла вода под высоким давлением (ведь мы жили на пятом этаже четырнадцатиэтажного дома), из стояка на высоте двух метров забил твердый горизонтальный кол ледяной воды. Васю отвлекли во время работы, и он недоварил шов на пару сантиметров.

Пока мы совладали с этой струей, прошло по меньшей мере минут двадцать. Мы, конечно, испоганили свой паркет и стены и пролили целое озеро на нижних соседей. Под нами жил маленький гордый армянин с женой и детьми. Как только воду удалось отключить, мы ринулись к нему, чтобы наладить отношения, обещать ему ремонт за наш счет и прибрать по мере возможностей его полуразрушенное потопом жилище. Он молча выслушал нас. Кивнул. И только повелительным запрещающим жестом остановил мою попытку начать собирать в ведро куски отвалившейся штукатурки. «Женщина придет – уберет!» – коротко сказал он.

Жена действительно пришла с работы и навела в доме возможный порядок, нисколько не удивившись, что несусветная грязь и лужи ждали ее возвращения несколько часов. Наши отношения не пострадали от этого инцидента. Марго даже научила меня нескольким собственным секретам приготовления сациви, которыми я с благодарностью пользуюсь по сей день.


В Иерусалиме мы снимали свою первую квартиру на улице имени персидского царя Кира. Вдумайтесь – мы помним этого царя, отпустившего нас из Вавилонского плена в шестом веке до нашей эры, и называем улицы в его честь.

Так вот, мы жили возле самых стен Старого города, и нашими ближайшими соседями оказались… э-э-э… дешевейшие иерусалимские блудницы, чья биржа располагалась точнехонько под нашими окнами второго этажа. Нашему сыну было пятнадцать лет, он учился в религиозном интернате и возвращался домой только на субботу. Как раз в горячее время, когда, кроме ночных бабочек, под домом крутились клиенты попроще, которые искали самых доступных в городе удовольствий, и покровители жриц любви, которые приходили, чтобы забрать часть выручки, не дожидаясь конца смены. Неописуемых сцен насмотрелись мы, подходя к дому, и непередаваемых моим лексиконом выражений наслушались длинными теплыми ночами. Мой бедный мальчик, днем изучавший благочестивые трактаты, ночью невольно овладевал виртуозным ивритским матом, сдобренным отборнейшими арабскими проклятиями. И попутно приобрел прививку против продажной любви.


Теперь я живу в Иудейской пустыне, в доме, полном эфиопскими семьями. Из моего окна сейчас видны несколько десятков соседок в белых покрывалах и субботних тюрбанах. Они приветливы и дружелюбны. Многочисленные их дети очаровательно красивы.

Несколько лет назад в эфиопской семье, живущей над нами, проходила таинственная церемония, в ходе которой прямо в квартире забили небольшое парнокопытное – козленка, что ли? Я видела, как выглядела эта, обычно очень опрятная, квартира через короткое время после жертвоприношения. Дело в том, что по недосмотру копыта животного попали в канализацию, и поскольку я живу на первом этаже, я и стала жертвой закупорки главной клоаки…

Нет, не буду пересказывать дальнейшего. Люди с опытом – отлично представят. А те, которые еще не видели такого несчастья, всё равно не смогут понять. Не мне, с моими скромными литературными притязаниями, описывать тот вечер и ночь…


Жизнь моя, как поезд, двигается в известном направлении. Соседи остаются позади, как маленькие станции и деревни, которые разглядываешь из окна своего купе, уютно устроившись на животе на верхней полке, улыбаясь их светящимся окнам и станционным часам, показывающим, как недолго осталось ехать до пункта назначения.

Прекрасный человек двоюродный мой брат

Мой двоюродный брат Саша был красавец и щеголь.

Однажды утром он поехал на работу. Приближаясь к повороту на Военно-Грузинскую дорогу, он вспомнил, что давно не видел своего дорогого друга Толика, который жил в Пятигорске. «Надо навестить Толика», – подумал он и свернул в сторону Кавказских гор. Пути было, учитывая, что он был блестящим водителем, участником всяких ралли, – часов на семь-восемь. Его это нисколько не смущало. На работе его ожидали неподписанные бумаги, дома – мама с папой и жена с дочкой, но впереди сияла встреча с Толиком, и Саша не стал морочить себе голову грядущими объяснениями.

Так ехал он пару часов по одной из живописнейших в мире дорог и ни о чем особенном не думал. Впереди показался указатель «Ананурская крепость», и огромный автобус затормозил и въехал на туристическую стоянку. Саша тоже остановился. «Обратите внимание, – услышал он. – Ананурская крепость, построена в шестнадцатом веке». «Вот это да! – сказал себе Саша. – Мне уже тридцать лет, а я еще ни разу не видел крепости шестнадцатого века!» И он пошел вслед за экскурсоводом, радостно впитывая историко-романтические бредни, так любимые всеми туристами на свете. Потом вся группа и Саша пообедали.

На часах было около трех, и Саша подумал: «А нафига сейчас пилить к Толику? Может, его и нет вовсе? Может, он в командировке?» И Саша повернул домой. Он вернулся в прекрасном настроении и охотно рассказал жене и мне обо всех своих впечатлениях.

На работе сильно не удивились. Саша служил там зитц-председателем. У него была большими трудами заработанная справка, свидетельствующая о том, что он шизофреник. Таким образом, если бы ОБХСС, несмотря на регулярные подати, которые это заведение, крывшее коммунальные крыши скверным шифером, им платило, всё-таки пришел с проверкой, – заведующий (Саша) не подлежал уголовной ответственности, а бухгалтеру пришлось бы выкручиваться, как умеет.

Справка эта дарила Саше невиданную в Советском Союзе личную свободу, но была в ней и одна червоточинка: шизофреникам не давали водительских прав. Что ж – Саша очень успешно на протяжении пятнадцати лет ездил без прав. Он клал под заднее стекло полковничью фуражку и уверял, что армейских полковников ГАИ не останавливает. Не стану спорить – ему было виднее.

Потом мы все переехали в Израиль, и Саша срежиссировал себе еще много разнообразных захватывающих приключений.

Он умер пять лет назад. Упал на улице – и умер. Тучный одинокий больной религиозный старик пятидесяти шести лет.

Шить сарафаны и легкие платья из ситца

Я помню себя с трех-четырех лет. Я стояла в нарядном белом крепдешиновом платьице с вышитыми на нем бабочками, а тугая кудряшка падала мне на лоб. Папа фотографировал меня. Тогда я еще любила фотоаппараты, и мне ужасно нравилось название «Зоркий». Удивительно, что эта фотография сохранилась. И трижды удивительно, что я помню это платье и узнала бы его из сотни других. Все-таки одежда очень важна для женщины…

Следующее платье, которое мне запомнилось, было сшито из темно-синего ситца с белыми точечками. Оно было туго перетянуто на животе (лет через десять это место можно было бы назвать талией) десятком тоненьких резиночек, которые отчетливо отделяли верхнюю часть с рукавчиками фонариком от юбочки «клеш». Если покрутиться, то юбочка сначала приподнималась, а потом вообще становилась горизонтальной, как пачка у фарфоровой Улановой, которая стояла у бабушки на буфете. Статуэтка была маленькой и манила мои жадные детские ручки подержать ее, потискать и еще как-нибудь выразить мою любовь и восхищение. Иногда мне это разрешали.

Важное платье, которое я запомнила на всю жизнь, – моя первая школьная форма. Куплена она была в Москве, разумеется, на вырост, так что была намного ниже колена. Юбку укоротили и выпускали каждый год, но плечи, рукава и талия не имели ко мне ровно никакого отношения, что было и не очень важно, так как поверх коричневого платья носился черный шерстяной фартук. Завидная принадлежность московской формы. Тбилисские шились из полупрозрачного нейлона, что ли? – если его тогда уже придумали. Был, конечно, и белый фартук. Казался мне невероятно красивым. Однако, нарядившись по большим праздникам в парадную форму с белыми бантиками в косичках, я всегда поражалась тому, как мало мое отображение в зеркале соответствует воображаемому образу девочки из «Пионерской правды». Белый фартук не стоял торчком, несмотря на крахмал, бантики имели самый поникший вид – то ли ленты были не те, то ли искусство вязать роскошные многолепестковые банты, как у других девочек, было незнакомо моей маме… И галстук из какой-то красной хлопчатой ткани изумлял своим безобразием. Только в шестом классе я обзавелась алым шелковым галстуком, который можно было завязать как следует, чтобы свисающие уголки не топорщились жалко и неуклюже, а покойно лежали на пионерской груди. Как повяжешь галстук – береги его.

В университете мне запомнился яркий сарафан из какой-то крупноячеистой трикотажной ткани. На исходе каникул, вернувшись из Сухуми, загорелая и похудевшая, я спешила в нем к метро, цокая каблучками нарядных босоножек. Навстречу шел сосед-одноклассник. Он посмотрел на меня мельком, не узнал, остановился, потом посмотрел другим взглядом, узнал и изумился. Я моментально вошла в образ неприступной красавицы, надменно кивнула и прошелестела мимо, как ветка, полная цветов и листьев. Он был болван и бездельник, а всё же приятно.

Следующее запомнившееся платье – свадебное. Длинное, доходившее до самых лакированных белых туфель. Его сшила соседка, тетя Циля. Мне оно очень нравилось – я была не искушена. Теперь-то я знаю, какие бывают свадебные наряды, а тогда и это было прекрасно.

Дальше запомнилось больше то, что носили дети. Первая серьезная покупка в Израиле была белой блузкой, купленной для дочки после тяжелых сомнений и колебаний. Я была не уверена, что могу бездумно потратить сорок шекелей на пасхальную обновку, но к блузке прилагалась очаровательная брошечка, и мы с дочкой не устояли. Эта блузка потом несколько лет надевалась по патриотическим поводам (белое с голубым) и просто как нарядная одежда.

Сейчас мой шкаф наполовину забит военной формой, с которой ни сын, ни дочь не захотели расставаться, но и не забрали к себе. И две бритые зеленые кумты1 хранятся в узеньком ящике.

Сама я всю рабочую неделю хожу в белом халате и помню все халаты, которые мне нехотя и с большими задержками выдавала прижимистая больница. Среди них были и мужские, и укороченные до состояния блузы, и мешковатые бязевые чудовища.

Теперь в витринах меня притягивают платьица для внучек. Я покупаю их без колебаний – легкие, удобные, милые и ужасно дорогие. Какие из них запомнятся моим девочкам на долгие годы?

На страницу:
1 из 4