Полная версия
Прошлое без перерыва. Книга повестей
Прошлое без перерыва
Книга повестей
Михаил Садовский
Технический редактор Лара Садовская
Корректор Наталья Долгова
© Михаил Садовский, 2017
ISBN 978-5-4483-6937-7
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Пока не поздно
(повесть)
Видно совушку по пёрышку
а сироту по одёжке.
Сирота, что камень на распутье
никто не видит, как сиротка плачет.
Русские народные пословицыКогда по ночам одолевают сны на одну тему – с продолжением… Когда просыпаешься в полной темноте и не можешь ещё перенестись из далёкого далёка в реальную действительность, но, преодолевая сердцебиение, поднимаешь пудовые веки, беспомощно ищешь не положенные почему-то с вечера на тумбочку карандаш, тетрадку, чтобы записать (а вдруг повезёт!) увиденное… Когда потом целыми днями ходишь и доигрываешь, досочиняешь, досматриваешь, достраиваешь ночное видение – это верный признак! Значит, книга, дремавшая внутри тебя, зашевелилась, стронулась с места и уже не даст покоя, пока не выльется на страницы и не освободит твою душу от ещё одного… одного… одного того, о чём ты хочешь рассказать другим людям, живущим рядом. Может быть, кто знает, даже потомкам.
Ты не обязан это делать. Никому не обязан. Но не можешь не сделать. Долгие годы сочинительства подсказывают тебе, что сопротивляться бесполезно, и тогда измученный и уже утомлённый этой борьбой с самим собой, бросаешься к своим орудиям производства и начинаешь строчить, не успевая за собственной мыслью. Случается, что это вынужденное действо вызывает в тебе протест и отвращение, но нет сил противостоять ему. Нет. И по мере того, как описываемые люди оживают, начинают действовать самостоятельно, порой вопреки твоей воле, ты всё больше прирастаешь к ним, в кого-то влюбляешься, кого-то ненавидишь, но уже не можешь жить ни без тех, ни без других. И всё долгожданней становится раннее утро, когда все спят! Лишь за окном пробуждается жизнь, неспешно и неохотно, и напоминает тебе, что она – продолжение того, о чём ты пишешь, и иногда невольно вперебивку врывается на страницы. И всё быстрее, быстрее бежит рука, и всё роднее и роднее тебе твоё собственное повествование, которое освобождает тебя от груза многих лет, десятилетий. От груза, порой тяжкого и неудобного. Твой лучший собеседник и слушатель – страница! Она покорно впитывает всё-всё, что ты ей доверяешь, и не противоречит, и не потеряет ни строки, ни слова, ни запятой. И как же не хочется уже тебе с ней расставаться! Со всеми, кем ты населил её! Со всем, что с болью и стеснением ей передал! О, Господи! Продлись мгновение! Но, увы! Прощайте, мои дорогие однокашники, голодные малаховские мальчишки и девчонки, люберецкие и панковские ремесленники, тишинские беспризорники, московские детдомовцы, маленькие несмышлёныши из далёких краёв России, Украины, Узбекистана, Грузии. Уезжающие с новыми родителями далеко за океан. Прощайте, американские папы и мамы, обретшие новых членов своих семей и, надеюсь, вместе с ними – счастье.
Большинство из вас я никогда больше не увижу. И, «отписавшись», то есть переведя вас на страницы, возможно, всё реже буду вспоминать. Но всё равно ваши боли и надежды такой след оставили в моей душе, что никогда она не будет гладкой, обтекаемой для чужой беды и глухой к чужому стону.
«Фитит фитёк», как говорила моя маленькая дочка, под половицей. Этот сверчок – метроном моего внутреннего слуха. Рассвет тренькает тоненьким солнечным лучиком по разболтавшемуся в раме стеклу. Птица, сорвав ноту, чистит клюв с двух сторон о веточку и выводит утреннюю побудку чисто и радостно. Гремят ложки по дну быстро пустеющих алюминиевых мисок за длинным столом в детдомовской столовке. Надрывается полуторка, выбираясь из очередной ямы в бездорожье. Плачет мальчишка, боясь покинуть свой детский дом, который вчера ещё проклинал. Гудки на захламленной станции. Гнусавый голос дикторши в аэропорту, на непонятном языке объясняющий неизвестно что…
И запах сиротства и беды, от которого каждый пытается убежать…
Как и куда?
Для меня сейчас – в эту книгу…
Осенняя назойливая муха уже который раз ударялась о стекло, падала на крашеный подоконник, отчаянно жужжа, переворачивалась со спины на ноги и снова, бешено промелькнув от стены к стене, стремительно разгонялась в направлении окна.
Хозяйка кабинета молча, не замечая времени, смотрела на эти безумные попытки вырваться к свету и размышляла о своём. Она не занималась аналогиями, просто думала о своём, повседневном, что называли текучкой, потому что текло оно и текло изо дня в день. Река эта никуда не впадала, и плыть по ней можно было только в одну сторону – по течению. Зато, чем больше барахтаешься в ней, тем сильнее память стремится назад.
Накатывающийся гул поезда заглушил бесконечный полёт. Часто и тоненько задолдонил стакан на стеклянном подносе с графином воды… Сколько она себя помнила, он тут стоял и каждый раз первым оповещал о приближении поезда. Звонил вместо часов – поезда ходили точно.
«Это товарный, – ничуть не отвлекаясь, отметила она. – Раньше в три ровно проходил, потом на два тридцать спустили, а теперь-то… с этой перестройкой… Теперь-то уж время не проверишь!» – подумала она.
Состав загрохотал совсем рядом, за стеной зелени, отгораживающей близко стоящий к полотну дороги дом.
Она подошла к окну, распахнула створку. Муха вырвалась наружу и бесшумно исчезла в чаще полыни и рыжеющей крапивы… Пряный запах увядания ударил в нос и повлёк назад. Запах – самый сильный и верный поводырь в прошлое.
Когда она была девчонкой, они с Веркой здесь, в зарослях, подступавших к забору, у самой насыпи, прятали свои «секретики» в ржавом железном ящике без дверцы. Как он сюда попал, они не знали, может, сковырнулся с платформы на ходу, и для чего его сварили из грубых обрезков железного листа, им было невдомёк. Но если засунуть руку по локоть в переполовиненную стенку под наклонной его крышкой, можно было уложить там в любом углу на сохранение, что хочешь: тряпичную куклу в самодельных нарядах, коробочку с выкопанными черепками, на которых остались следы золотых полосок и киноварь цветов чашек и блюдец, может, ещё царских, кузнецовских времён… Фантики от удивительных конфет, неведомо как попавшие к ним, сложенные в плоскую жестяную баночку из-под ландрина. На их потёртых боках с трудом можно было разобрать волшебные названия конфет: «Мимоза», «Ну-ка, отними», «Красный мак», «Раковые шейки»…
Фантики среди ребят ходили вместо настоящих денег, их можно было просто обменять на другие или получить конфету-подушечку, обсыпанную сахарными кристалликами, дольку сушёной груши из смеси, которая называлась «компот из сухофруктов»… Верка однажды за «Суфле» выменяла треть карандаша с шлифованными жёлтыми гранями и полуоблезшими золотыми словами, написанными нерусскими буквами. От очиненного конца возле грифеля пахло замечательным и незнакомым деревом другой страной, чужой жизнью. А здесь у них…
Каждый раз к осени стены в коридорах подновляли зелёной краской, двери и подоконники – цинковыми белилами, разведёнными пожиже олифой, чтоб хватило. Кто-нибудь из ребят обязательно прикладывался неосторожно к пахучей маркой поверхности, и тогда кастелянша тётя Клава орала на весь дом и двор: «Не получишшшь больше хформу, изверггкх! Узять негггдя!». И ее «ггг» так необыкновенно клокотали в мощной груди, что могли поспорить со стуком вагонных колёс.
На самом-то деле здесь время шло медленно. Попросту отставало оно на окраине их городка, особенно тут, в детском доме, на стене которого только перебивали зелёную стеклянную табличку. «Детский Дом №3» – оставалось неизменным, а внизу, мелкими буквами, всё время меняли название ведомства, по какому он проходил. Да никто на это не обращал внимания… А она вот всегда думала-гадала: как это буквы на обратную сторону наносят? Красят что ли по трафарету? Так его ж надо весь наперекосяк вырезать. В зеркало, что ли, смотрят?
Это у неё с самого детства, как осталось так и не уходило. Не то, что она сообразить не могла, она сообразительная. «Ух, девка!» – это про неё так её матери докладывали. И по хорошему поводу, чтоб похвалить и восхититься, и когда жаловались, что нашкодила, чтоб только крутануть головой да рукой махнуть. Все, все замечали, не сговариваясь. Вот и выбилась в люди.
Она усмехнулась, отошла от окна и посмотрела на карточку в рамке на стене. Вот она среди ребят в третьем ряду, рядом Верка, и Люба с другой стороны. Аккурат над головой матери оказалась. Какой это год-то? Шестьдесят шестой? Или седьмой… Мама, когда умерла?
Мысль её сбилась, перескочила и повела совсем в другую сторону. Всю жизнь её мать тут проработала. С нянечки начала. После войны замуж вышла, потом она, Ирка, родилась. А мать росла, поднималась в должностях, да и осталась тут – кормиться-то надо как-то. Отец ушёл за копейкой и – поминай, как звали. А дочь выросла при детдоме, с ребятами. И в школу тут ходила. Потом их перевели в городскую, с шестого класса. А мама до директора дослужилась. Теперь она вот на её месте оказалась. «По наследству!»
Она усмехнулась и одёрнула полы пиджака. Помедлила в задумчивости, высунулась из окна, притянула к себе створки, оставила их незамкнутыми и пошла к столу.
«Ладно, – произнесла она вслух и опустила руки на стопку папок. – Авось, повезёт. Оно всегда нас выручало – „авось“, – додумала она. – Просто, как живое. Или живой. Авось – мужик такой, мужчина, на которого положиться можно. Где он бродит?! Черт его носит невесть где? Да уж лучше так, чем какое-то – „оно“. Авось… Среднего рода – ни то, ни сё… Нет! Авось – это мужик! Авось, ну, шевельнись, шевельнись, помоги, давай! – Она улыбнулась, поглядела на себя в зеркало и покачала головой: – Э-эх, Ирина Васильевна, Ирина Васильевна, не живётся тебе, не живётся! Да уж ладно, что кому на роду написано!»
Так она неподвижно сидела, оперев на стол локти. Такой, значит, день сегодня выдался – задумчивый. Редко это случалось. Неожиданно муха снова ворвалась в комнату сквозь оставленную щель!
«Ну, надо же!» – хмыкнула хозяйка кабинета.
Муха, делая невероятные виражи, носилась по замкнутому пространству и то ли не могла снова найти вход, через который залетела, то ли не желала воспользоваться предоставленной возможностью. Она словно предвидела, что на дворе завтра польют дожди, туман под утро станет изморозью, потом холод и вовсе скуёт этот оцепеневший мир, и ей не будет другого такого тёплого и сытного угла, как за шкафом с личными делами детей в этом директорском кабинете.
«Хм! – усмехнулась опять Ирина Васильевна. – Надо ж!.. Все мы так – рвёмся, незнамо зачем, в закрытые двери! А как выход найдётся, рискнуть боимся! Хм…»
Повод для таких раздумий был нешуточный. На Пашку запрос пришёл. Вчера ещё Семён позвонил, и она почувствовала какое-то необычное волнение, что-то похожее на ревность шевельнулось и стало как наждаком изнутри драить, и под ложечкой засосало.
Чегой-то его вдруг? Ему уже шесть… почти! Таких больших усыновлять не любят, вообще-то. Да и привыкла к нему. Все привыкли.
Пять лет он у них, поди? Больше! Ему ещё года не было, когда перевели из дома ребёнка. И мать его она знала. Мать! Это название одно, что мать… Мать-перемать… Четырнадцать лет… Да, уже почти четырнадцать ей исполнилось, когда родила. Значит, с каких пор она к мужику в руки попала?
На улице росла – вот и попала. Мать – пьяница, отца и вовсе не видела, кто он был-то? Только что портки носил – вот и весь его облик. Может, здешний, тоже пропойца, а может, за бутылку мать кому проезжему услужила. И дочь так же, значит. То ли по рукам пошла, то ли кто сманил её, подкормил и приспособил, пока не понесла – тешился, а потом выгнал.
Она же с Настей в детский сад ходила. Потом они в разные школы определились. Да-да-да, почему-то эта Зойка в заводской район подалась. Далеко ведь! А жили они тут, по соседству, через улицу, и она попадалась иногда на глаза: рослая девка, красивая – чулочки со стрелочкой, беретка, каблучки. Ей лет двенадцать было. Ну, а как перестройка сюда докатилась, у многих жизнь перевернулась, да не у многих удержалась-то, скорее обрушилась. От вольницы мозги поплыли.
А мальчишку она прямо в роддоме бросила, и в графе «отец» прочерк оставила. Боялась, наверное, что отомстит ей тот, кого впишет – его ж тягать бы стали. Или откупился он. Отца нет, мать малолетка, от родительских прав отказалась. А потом она исчезла из города вовсе. Выписалась и через неделю исчезла. Всё. Милиция городская у себя в поиск поставила, а дальше её пропажу разглашать не стала – обычное дело. Не она первая, не она последняя. Чего шум поднимать? А вдруг объявится? И так бывает. Да ещё права качать начнёт: «Где мой ребёнок?»
Да, вот шесть лет почитай – ни слуху, ни духу. Пашка… Пашку жалко… А может, и повезло ему, что мать не забрала с собой и не изломала с первых дней всю жизнь. Что ему светило-то? А тут его все любят.
«Вот что! – она поняла, отчего так смутно ей на душе и скребет внутри. – Заберут – и всё! А привыкла. Раньше было даже подумывала себе его взять…»
Славный мальчишка получился и на вид, и характером. Только пугал иногда: как забьётся в угол и замолчит – всё! Не вытянешь слова! Любимым мороженым не заманишь. Сидит волчонком, зубки острые, ротик щелью и глаза серые, как стеклянные, делались. Из-под чёлки соломенной смотрят в одну точку. Чего ему там в гены напустили? Не на трезвую голову его делали.
«Да… – протянула она про себя, – чтой-то я так с одного звонка поплыла? Может, и не возьмут ещё. А правду сказать: хорошо бы взяли! И ему хорошо. Всем хорошо».
Она оперлась руками на стол, встала и прислушалась: муха всё так же неутомимо носилась по кабинету.
«Ну и чёрт с тобой! Поганка! Вот привязалась!»
Ирина Васильевна стянула створки окна до конца, туго опустила шпингалет в закрашенное гнездо, повернула его в сторону, прислушалась и посмотрела на часы – это приближался скорый.
Пора домой. Она вышла в коридор и крикнула Клавдию, остававшуюся на ночь, чтобы предупредить, что уходит.
Старый дом потрескивал в любую погоду. Похоже, это про него сказано: ломит старые кости. Зимой в растрескавшиеся брёвна набивался снег, таял даже в крепкий мороз на прямом солнышке, вода внутри щелей застывала по ночам от лютой стужи, и лёд распирал стенки, в теснину которых попадал. Высушенные годами брёвна откликались и звук разносился по всему дому… Летом дом тоже трещал не хуже – то чуть проседал на фундаменте с одной стороны и кряхтел, как старик, опускавшийся на стул, то усыхал долго и неравномерно после весенних затяжных дождей… Да мало ли отчего кряхтит и охает всё на свете старое и солидно поношенное?
Но был в этом доме, а попросту сказать, старой двухэтажной избе, особый дух, состоявший из давних запахов, теплоты самих стен, набравших за долгие годы и слёз ребячьих, и смеха, пропитанных надеждами, горечью огорчений и радостью ночных снов.
Когда-то строил это жилище богатый купец для своей семьи. С большими гостиными, буфетными, бильярдными, спальнями и библиотекой, гостевыми и комнатами для прислуги. А подвалы приспособлены были и для винного погреба, и для кладовых.
Когда перевернули большевики жизнь в столицах, новое долго ещё катилось за Уральские горы да, наконец, и тут разлилось бездумным безобразием вольницы и беззакония. Купец, конечно, сбежал, прихватив лишь то, что меньше весило и больше стоило: золотишко да камешки – он ещё надеялся вернуться, видно, да не вышло.
Дом разграбили дочиста! Даже сукно с бильярдных столов пообдирали… Хорошо, что ещё красного петуха от дури не подпустили. Постоял он пустым недолго. Новая власть отдала его сразу под приют для беспризорников, а потом так и вышло по этой линии служить дому: недолго интернатом для ребят, вышедших из исправительной колонии, а потом уж детским домом… Большие комнаты перегородили – спален понаделали, на втором этаже решётки железные снаружи оставили, чтоб ребята не вывалились ненароком, а на первом поснимали, обои переклеили, да новую грубую мебель завезли. Но неведомо как сохранился уют и жилой дух в этих стенах. И хорошо тут дышалось.
Может, ещё и невольная заслуга власти была в том, что назначали сюда начальствовать не комиссаров партийных в кожанках, а жителей местных. Сперва учительницу из села близлежащего, потом подряд несколько молодых, да видно, случайных людей – они не удержались. А следом, после войны – Волоскову, мать Ирины Васильевны. И проработала она тут до своей смерти. Умерла ещё совсем нестарой женщиной.
От неё остались в наследство степенность и основательность заведённых порядков, да дочь, которая похожа стала на родительницу всем: и лицом, и мыслями, и повадкой.
Каким образом возникают и распространяются слухи, даже в самом маленьком и незавидном скоплении людей, никто не знает. Любая солидная разведка заплатила бы большие деньги за толковое исследование по этому вопросу. Но весь мир обходится только предположениями.
Зинка остановила Пашку в коридоре у спальни. Она была старше на полгода и характером – не чета своему другу-тихоне.
– Паш, – поманила она его. – Тебя что, забирают? Только не ври, что не знаешь!
– Я, правда, не знаю, – испуганно пролепетал Пашка.
– Вот видишь! – укорила Зинка. Пашка удивлённо смотрел на неё, он не знал, что должен увидеть. – А пойдёшь? – Зинка пристально смотрела на него.
– Разве нас спрашивают? – тихо удивился Пашка, но Зинку это не устраивало, она должна была выяснить всё до конца.
– А хочешь? – начальственным тоном спросила она.
– Не знаю, – опять вяло отозвался Пашка и попытался уйти, но она снова остановила его.
– Погоди! – теперь она держала мальчишку за рукав лёгкой клетчатой рубашки. – Тебе можно! – и, не дожидаясь вопроса, объяснила: – У тебя мамки нету! Тебе можно!..
– Разве так бывает? – удивился Пашка. – Чтоб без мамки?
– Бывает! – совершенно уверенно подтвердила Зинка. – Меня когда прошлый раз Поликсена Михална забирала на субботу, сама у неё по телеку видела, как дяденька объяснял, что теперь можно родить ребёнка без мамки, и никаких!
Пашка изумлённо смотрел на неё и ничего не говорил. Он привык верить Зинке. Она всё знала, но это как-то совсем не похоже было на правду.
Зинка прервала его размышления:
– А я ни за что! У меня мамка есть. Я помню, я ещё маленькая была, три года назад, она приходила, я помню! Не веришь? – набросилась она на Пашку.
– Верю, – отступил он совсем миролюбиво и сбил Зинку с тона.
– Она мне сказала тогда: «Доченька! Вот я поправлюсь и заберу тебя!» Понял?
– Понял, – согласился Пашка.
– Я ждать буду! – ещё раз повторила Зинка. – Ну, ладно, иди! Знаешь, – добавила она уже в спину повернувшемуся Пашке, – я тебе буду писать письма. Я уже буквы по печатному умею, так что почтальон адрес разберёт. Ладно?
– Ладно! – Пашка кивнул головой и поплёлся в спальню.
Зинкино сообщение о том, что бывают дети без мамки, ему очень понравилось. Тогда могло вполне быть, что никто его не бросал, и никого не надо ждать. А главное, тогда ни за кого не стыдно и врать не надо, что мама очень занята на работе, а папа в командировке далеко, и некому следить дома за ребёнком, а когда все освободятся и соберутся вместе, то заберут сына домой. А у Зинки другое дело. У неё же была ещё одна мама – не та, которая обещала её забрать, совсем другая. Она сначала была чужая, а потом стала её мама. Он помнил, как Зинку провожали все и подарки дарили, и даже Ирина Васильевна плакала, а потом Зинка опять вернулась, и у неё опять стала только одна мама, которую она ждала всё время. И теперь ждёт… А у него никого нет, и он никого не ждёт.
Зинка вообще недавно хотела убежать и никому не говорила, чтобы никто не проболтался, только ему – потому что они друзья. Просила, чтобы он не обижался, что она уходит, а его не берёт.
«Одной незаметней, легче спрятаться! Понимаешь?»
А он и не думал обижаться. Ему всё равно бежать некуда, а Зинкиной мамке зачем он нужен? Зинка сама говорила, что мамка её не насовсем отдала, а только пока поправится. Значит, болеет, а кормиться-то как?… Он бежать и не собирался.
В этом старом бревенчатом доме, много пережившем на своём веку, жила надежда. Одна, большая, составленная из десятков маленьких, и выразить её можно было коротко и понятно, одним словом: МАМА. Здесь всех женщин, а мужчин в доме не водилось, звали мамами. И каждый подраставший – то ли по традиции, то ли наслушавшись старших, а может, в силу генетической веры, – ждал, что настанет минута, и появится та единственная, которую он воображает, которая – никогда не виденная или начисто забытая, – снится по ночам с такими подробностями, что потом можно целый день вспоминать и рассказывать… А лучше про неё молчать, потому что становится обидно тем, у кого мамки точно нет, и они начинают обижаться, злиться, и даже драться.
Надежда уже много поколений была главным духовным продуктом в этой стране. Ею латали дыры в семейном быте, ею утешали голод тусклыми зимними днями в преддверии сладких радостей урожайного лета. Она помогала выстоять в неисходной нужде, двигала вперёд в «неравной битве», заставляла терпеть в беспросветные серые будни. Обещала, обещала, обещала. И, тысячи раз обманувшая, не исчезала и не умирала, а лишь наполняла столетиями выработанную мудрость, что она умирает последней. И этой огромной надежды, пополняемой миллионами обманутых, хватало на всё и на всех. И не было уголка ни в пространстве, ни в сердце, где бы она ни властвовала. Тысячи вер в сотни идолов и иллюзий вливались в неё и делали её незаменимой и непобедимой.
Когда это всё началось? Оказалось, на этот вопрос он не мог ответить. Может быть, потому, что возникло сомнение совершенно неожиданно. Так внезапно. Просто он прежде не задумывался об этом. И вдруг здесь… при всех… Что значит: при всех?! Как будто мысли обращают внимание на то, что вокруг происходит!
Он не мог оторвать взгляда от вошедшей пары! Мальчишке года три – не больше. Мамаша тут же уселась на стуле, подвернув под себя обе ступни и удобно устроив на них свой аккуратный задик. Муж усадил сына и отправился к стойке. Мальчишка капризничал и что-то тихо канючил. Его чёрные волосы торчали на макушке густой щёткой, как у ананаса, и ещё растопыривались дрожащими проволочками перед узенькими щёлочками глаз. Лица его матери не было видно, лишь пшеничные модно растрёпанные волосы разлетались, когда она, опершись на локти и потянувшись через стол, что-то тихонько верещала сыну, и они золотисто сверкали на фоне его черной головы. Потом на эту картинку сзади медленно наползло бледное худое европейского типа лицо отца, и именно в этот момент в голове сверкнула молния догадки: мальчишку-то усыновили! Ну, конечно!
Собственно говоря, ничего особенного в этом не было, и почему именно в этот момент его как током ударило и отбросило далеко в семейную память?
У них в каждом поколении усыновляли и удочеряли. И – опять же: когда это началось? В армии генерала Вашингтона, когда они отступали перед англичанами на Бруклинских высотах, или когда победили на Валлей Фордж.
Говорят его пра-пра-прапрадед тогда, прямо под пулями, обещал умирающему другу не оставить его жену и маленького сына. И этот первый в их роду Вилсон, о котором дошла легенда, выполнил своё обещание. Он нашёл после войны вдову и решил на ней жениться, но не успел – она умерла в родах. А он оказался сразу с двумя детьми на руках – ни вдовец, ни отец, и самому ровно двадцать три.
Может, оттуда, от этих двух ребят, с которыми у него была одна фамилия, генетически пошло из поколения в поколение – усыновлять детей!
У него-то был кузен, сын отцовской сестры. Когда она умерла, отец прямо после похорон привёл мальчишку в дом и сказал им – сестре Сюзан и ему: «Вот вам брат! – помедлил и добавил, махнув рукой: – Родная кровь».
– Том! – окликнула его Дороти и прервала мысль. – Том!
Но он только поднял вверх палец и не вернулся из прошлого. Он видел, как Никколо вертел перед собой на двух полусогнутых руках тонкий до прозрачности блин пиццы. Тесто сначала купольно вздувалось медузой, потом мелькало, как извивающаяся восьмёрка, огромный блин плюхался на стол, мука прыскала из-под него во все стороны, он обсыпался, снова взлетал в воздух, как тарелка на двух палочках в китайском цирке!
«Причём тут китайский цирк? – Том откинулся на спинку стула и перевёл глаза на мальчишку. – А вот при чём! Мальчишка! Ну, и скачки делают мысли! Машина времени! Мальчишка-то китаец! Ну, явно! Китаец».
Наконец его взгляд опустился на стол, за которым они разместились своей семьёй: он, Дороти и три дочери – Кити, Мэри и Лизи. А рядом будет сидеть мальчишка, сын! Например, Ли или Сян.
Он улыбнулся, и напряжение сразу стекло с лиц жены и детей, следивших за ним. Хотя они и догадаться не могли, о чём думает Большой Том.