
Полная версия
Атаман ада. Книга первая. Гонимый
А ещё и работа на мельнице кочегаром, механиком, в кузьне у наковальни, да обучение способам прививки виноградной лозы, выведение и кормление шелковичных червей – да много чего ещё!
К концу дня ученики с ног валились от усталости, а харчи были скудными: мамалыга, клёцки с брынзой да галушки с молоком. Лишь изредка, когда приезжал кто-нибудь из попечителей, в столовой появлялось мясо, масло, творог.
Но Грише такой распорядок нравился и учился он с увлечением, легко постигая азы агрономии, смирив свой буйный характер… почти смирив.
Между казённо- и своекоштными порой случались стычки, где Гриша играл не последнюю роль. Он и в училище не забывал гимнастику, а то и часто «баловался» молотом в кузне, поддерживая отменную физическую форму, позволявшую ему оставаться «Берёзой». Его побаивались даже старшеклассники.
Но порой его «прорывало» основательно.
После отбоя запрещалось разговаривать, ходить по спальне, отлучаться – только по надобности. Но начитанного Гришу всегда просили товарищи рассказать на ночь что-либо интересное, занимательное. И он рассказывал вполголоса, пока утомлённые товарищи не засыпали. Но однажды он решил подшутить над ними – для разнообразия скудной и обыденной школьной жизни.
После очередного рассказа о волках-оборотнях, дождавшись, пока все уснут, он открыл все двери, осторожно пробрался в тёмный сад и там стал по-волчьи умело выть (а волки в тех полудиких местах были нередки). Проснувшиеся ученики от страха тряслись под одеялами, им казалось, что волки подошли совсем близко к школе. Послали за надзирателем, и пришедший Комаровский организовал из наиболее смелых старшеклассников группу для поимки «волков», вооружив их палками, вилами, топорами.
Боязливо пройдя на вой к ближним сараям, они с удивлением и досадой увидали «волка» – Гришу. А тот, увидев крадущуюся группу «храбрецов», не удержался от смеха.
– Так ты ещё смеешь насмехаться?! – закричал донельзя разгневанный надзиратель. – Немедленно в постель! О-о, твой смех тебе дорого обойдётся!
Но в училище не принято было сажать провинившихся учеников на хлеб и воду. И из наказаний здесь умели извлекать пользу – только работой. И Комаровский придумал: в парке решено было посадить акации, целую аллею. Оно бы всё ничего, да только аллея уж больно большая, да и времени у учащихся маловато. Вот и наказание: выкопать ямы под саженцы белой акации.
Но Гриша справился: и выкопал, и посадил саженцы. И до сих пор одну из аллей в пришкольном парке называют «аллеей Котовского».
Был среди соучеников паренёк из местных – Васюков, совершенный михрютка. Так тот такого страху натерпелся из-за шутки Гриши, что описался прямо в постели. И с тех пор стал предметом насмешек ребят, а того более – прямо задразнили. Затаив обиду, он решил отомстить.
Как-то, перед сном, когда все ожидали очередной интересной истории от Гриши, Васюков неожиданно предложил:
– А давайте я расскажу.
– И чего такого интересного ты расскажешь? – засомневались товарищи.
– А вот послушайте, тогда и узнаете.
– Да п-пусть, – снисходительно разрешил Гриша, которого начали утомлять ночные рассказы.
– Совсем недалеко отсюда, – начал Васюков, – начинаются жуткие топи, молдаване называют их Окий дракулуй – Чёртовы глаза. Об этих топях рассказывают страшные вещи, будто человек, если попадёт туда, или сгинет…
– Т-так что ж с того? – перебил его Гриша. – На т-то она и топь – нечего т-туда и лезть.
– А ты не перебивай, – недовольно сказал Васюков. – Дослушай сначала… да, так… э-э… вот. Жили в нашем селе два мужика, два друга: дядька Ион и дядька Штефан. Пошли они как-то раз в лес за дровами. Ну, дело-то обычное. Взяли с собой вина хорошего, да хлеба, чтоб, стало быть, перекусить… во-от. Рубили, пилили, складывали. Под конец уморились, перекусить решили. А вино-то доброе, крепкое, а день-то жаркий, душный… и сморил их сон. А как проснулись – солнце-то на закат пошло. Ну, они что могли, то с собой взяли. Да место приметили, чтоб, значит, назавтра вернуться. Идут, идут они по лесу, да стали замечать, что под ногами сыро становится. Почесали в затылках – не туда, выходит, идут. И попали они, стало быть, в болотный лес. А с детства знали, что этот лес – место гиблое, ночевать тут нельзя, попадёшь прямо к чёрту, да и поминай как звали. А ещё старики сказывали, будто если в ночную пору кто голоса в том лесу услышит, тот памяти лишится, на всю жизнь хворым останется. А если уж увидит чёртовы глаза на болоте – сам станет чёртом. И одолел тут их страх. А тут ещё луна своим неживым светом стала искажать деревья, и им стали мниться какие-то зловещие морды, заросшие мхом от старости. Да туман над болотом стал густеть и оформляться в какие-то страшенные чудища. Кинулись они назад, побросав дрова, да только ноги сами несли прямо в болото. И тут дядька Штефан ясно услышал голоса, называющие его по имени, зовущие. А дядька Ион и того хуже – вдруг увидел в тумане горящие красные глаза, в упор смотрящие на него. И ноги вдруг сделались каменными, он стал медленно погружаться в трясину. Но дядька Штефан из последних сил заткнул тряпками уши, схватил Иона и потащил из трясины. Как они выбрались из болотного леса – про то неведомо. Да только вышли на опушку через два дня, их уже искать начали. Дядька Штефан с той поры память и потерял, только и помнил всю жизнь про болото – и всё. А дядьку Иона все стали сторониться – никто не выдерживал его взгляда, от него шло одно зло. Молдаване его прозвали Окий дракулуй – Чёртовы глаза. Потом и топи стали так называть.
Когда Васюков закончил свою страшилку, наступило молчание.
– Б-брехня, – подытожил Гриша.
– А вот и нет, – тут же возразил Васюков. – У нас в селе до сих пор помнят про дядьку Иона и дядьку Штефана. Говорят, что это не они вышли из леса, они сгинули в болоте.
– А… кто ж тогда были… ну эти, двое? – шёпотом спросил кто-то из темноты.
– Нечистый.
– Б-брехня. Уж я бы не с-сгинул, – снова подытожил Гриша.
– А вот попробуй, – поддразнивал Васюков.
– И п-попробую.
– Да брешешь. Со страху, небось, храбришься.
– А в-вот и нет. А д-давай на спор?
– Давай.
Призвав в свидетели товарищей, они поспорили, что Гриша один пойдёт в эти топи.
Но покидать территорию школы, даже в праздники, без разрешения надзирателя или директора запрещалось категорически. Хотя именно в праздник у учеников было освобождение от работ, и много свободного времени. Поэтому, дождавшись праздничного дня, группка учеников сумела улизнуть, не боясь, что их быстро хватятся.
Дойдя до леса, Васюков, с двумя товарищами-свидетелями, остался ждать, а Гриша спокойно направился в топи.
Ждать-пождать, а его всё нет. Уж день к вечеру клонится – а его нет.
Первым не выдержал Васюков.
– Вот что, братцы, – неуверенно начал он, – назад пора, не то хватятся.
– Ага, пора! – накинулись на него товарищи. – А Берёза там, да?! А ну как сгинул?! А всё ты!
– Да… да ведь он сам спор предложил, – слабо оправдывался Васюков.
Но все понимали, что дольше оставаться никак нельзя.
Назад шли донельзя удручёнными и подавленными – что скажут надзирателю?!
На их счастье педагогам было не до них – гуляли. А поутру ребята с удивлением увидели мирно спящего на своей кровати Гришу. Но его отсутствие всё же не осталось незамеченным, нашлись «добрые люди», доложили Комаровскому.
На строгом допросе Гриша простодушно признался надзирателю, что ходил в Кокорозены на… жок. А так как наученная Гришей троица подтвердила его слова, то он подвергся лишь лёгкому наказанию – дежурство на ферме вне очереди. Да и то сказать – всего-то неделю, ибо он уже тогда пользовался расположением Комаровского. И была на то весомая причина. Дело в том, что Комаровский, помимо основных обязанностей, преподавал церковное и светское пение, причём так умело, что кокорозенская школа славилась на весь уезд своим хором. И в этом хоре не последним звучал голос Гриши, а уж если соло – заслушаешься. И вот что удивительно: когда он пел, то совсем не заикался. Вот потому зачастую и прощались ему его шалости.
Но когда сгорающие от любопытства товарищи пристали к нему с вопросами о его блужданиях по топи, то… ничего не услышали. Гриша молчал, и никто и никогда не узнал от него ничего. Лишь только появилась у него одна странная особенность: в минуты гнева его карие глаза делались настолько страшными, что буквально парализовали волю человека. «Окий дракулуй» – так иногда называли его молдавские крестьяне после знаменитых набегов на поместья.
Самые тоскливые дни для Гриши наставали, когда наступали рождественские каникулы, и почти все ученики разъезжались по домам. Оставались лишь те, кому некуда было ехать. И среди них Гриша. Да и то сказать – куда ехать, к кому? Из писем сестры Сони он узнал, что она вышла замуж за управляющего Горского и переехала к нему. Николай подался в Кишинёв на заработки. А Леночку тоже сосватали за местного крестьянина, и теперь в их доме новая семья. А нечего говорить про Марийку – та на учёбе в Кишинёве, в женской гимназии. Вот и получается, что Гриша – отрезанный ломоть. Единственная отдушина – книги. В училище – богатейшая библиотека, и он зачитывался взахлёб любимыми историческими романами, да ещё постоянно наведывался в кузню.
Кузнец Максимыч, весь почерневший от угара, огромный, волосатый, поначалу принял его посещения лишь как желание «поразмяться» молотом. Потому и покрикивал часто:
– Куды бьёшь, тетеря?! Гляделки повылазили?! Мотри, Гриня, я те не падагог, я ить могу и треснуть!
Какие были затрещины у скорого на расправу кузнеца Гриша знал от того же Васюкова, которому доставалось от него более всего за копотливость. Поэтому он старался не только попусту махать молотом, а ещё освоить и кузнечное дело. И по прошествии нескольких лет он даже заслужил своеобразную похвалу от Максимыча.
– Я те, Гриня, чё хочу сказать: лошадь подковать, али струмент справить – тут ты мастак. Да ить не выйдет из тебя кузнец, нипочём не выйдет.
– Это ещё п-почему? – обижался Гриша.
– А потому… железо надоть чуять, а ты не чуешь. Машешь молотом, гнёшь железо, а думаешь о своём. Нету у тебя энтого… как его… ну, чего-то нет. А парень ты тово… справный.
«Справный» парень в однообразных школьных буднях старался не терять своё «я», постигая первые азы тяжёлого сельского труда. И здесь же к нему пришла первая любовь.
У неё было красивое имя – Мариуца, но Гриша называл её просто – Марийка.
Он её впервые увидел на празднике Мэрцишор*, празднике весны (преподаватели, понимая, что иногда воспитанникам нужно отвлечься от тяжёлых будней, разрешали повеселиться в селе – но только на Рождество и Мэрцишор), и сразу выделил – в её больших тёмных глазах отражались звёзды захолустного и тайного неба. И сама она, как показалось Грише, являла собой некую тайну, которую ему предстояло разгадать.
Смущаясь и стыдясь своего заикания, он подарил ей красно-белую нить (мэрцишор) с двумя цветками, красным и белым, чтобы носить, согласно обычаю, в волосах весь март. И она приняла подарок, а это многое значило: значит, он ей не равнодушен! И сразу запела, заиграла душа, как молдавский флуер!
Гриша знал обычаи молдаван, песни и танцы, хорошо говорил по-молдавски, поэтому, взяв Мариуцу за руку, повёл её танцевать хору*.
Под аккомпанемент сельского оркестра – тоба, чимпой, флуер, кобза, скрипка – быстро и весело кружились в противоположных направлениях по внешнему и внутреннему кругам, крепко держась за руки, парни и девушки. Мелькали ноги в самодельных постолах, развевались на ветру юбки, украшенные внизу мережкой, клонились кушмы (бараньи островерхие шапки) на головах парней, всё убыстряя темп вовсю «жарил» оркестр, время от времени, подогревая темп, слышались гортанные «трели» парней – всё это вихревое действие возбуждало, заставляло играть молодую кровь.
После танца, взявшись за руки, Гриша с Мариуцей бродили на краю села, глядя, как пламенеющий закат зажигает звёзды. И звёзды зажигались в девичьих глазах, и румянец рдел на её смуглых щеках, и не было сил оторвать от неё взгляд.
Гриша чуял смущённой душой незнакомое чувство, охватившее всё его существо, от которого делалось сладко-сладко.
Просыпающаяся от долгого зимнего сна степь была похожа на стыдливую женщину, с которой вдруг сорвали белое покрывало, оголив грудь, сморщенную и мятую, как после тяжких родов. И ветер насквозь продувал безволосую степь, принося с собой лишь лёгкое шуршание прошлогоднего иссохшего ковыля, да своим зябким дыханием вызывая дрожь.
Но ничего этого не замечали влюблённые. Они молча шагали рука об руку, но в этом молчании была страсть нарождающейся любви и затаённых желаний.
– Кынд о сэ ревий?12 – нарушила молчание Мариуца.
Гриша вздохнул. В училище – не забалуешь, весь март – подготовка к севу, и строжайший распорядок дня – а нечего и говорить про отлучку! Надзиратель Комаровский в эти дни был особенно строг. Но Гриша также и знал, что нет таких преград, которых он бы не преодолел.
– Марийка, ту штий… ту аштяите.13
– Ту сэ штий… еу ын фиекаре сяре мерг ла фынтэнэ дунэ анэ… ла маржиня сатулуй14, – подсказала Мариуца.
Как ни был строг и бдителен Комаровский, как ни суровы порядки в училище – ничто не могло удержать влюблённого! Гриша исхитрялся порой улизнуть от всевидящего надзирательского ока и с трепетом дожидался у заветного колодца свою избранницу. Там обменивались они жарким страстным шёпотом и робкими поцелуйчиками.
А в конце марта снова хора и жок за околицей.
И проснувшуюся степь теперь было не узнать: недавно оголённая и сморщенная, она заколосилась разнотравьем, сочным и зелено-ярким, налилась, как грудь молодой женщины, соком. И ветер разносил изумительно тонкий аромат проснувшейся земли, напоённой молодым животворящим соком растений, пробуждающим к жизни всю мелкую бесчисленную армию существ, населяющих её обширные пространства. И на душе становилось легко и весело! Так весело, что Гриша, глядя в глаза любимой, тихо запел по-молдавски:
Встань возле меня, ненаглядная моя,Позволь мне пожать твою руку,Как вчера вечером у колодца, Мария-Мариуца.Я приколол цветы к шляпе, прицепил бусы,Чтобы на них с гордостью смотрела моя ненаглядная.Я надел рубаху разукрашенную и не боюсь никого,Надоела мне тяжкая работа, плуг и лопата,Широкий заступ да чиновники,Сегодня веселятся люди, пусть треснут мои сапоги,Пусть умру, с тобой танцуя, Мария-Мариуца.И Мариуца, слушая Гришу, неотрывно глядела на него, и её щёки полыхали как утренняя заря!
После танцев парни и девушки шли к недальним деревьям, где развешивали на ветвях свои мэрцишоры, загадывая при этом желание. Повесила свой мэрцишор и Мариуца, да только не успела загадать желание – налетевший порыв сдул его и унёс вдаль.
– Ун семы рэу15, – огорчилась Мариуца.
– С-сэ те гындешть – че вынт. Щи атыт… я т-тэ о сэ абсолвез шкоала, о сэ мэангажез ла господарул касей де к-културе, о сэ ам ляфэ бунэ щи ат-тунчь, о сэ ревин д-дунэ ти не16, – успокоил Гриша.
– Aдевэрул?17 – обрадовалась девушка.
Гриша не ответил, но посмотрел на неё с такой любовью, что сердце, нежное девичье сердце радостно и учащённо забилось.
Но напрасно радовались молодые, отцу Мариуцы уже донесли об их «тайных» встречах.
«Вот какая у меня дочь, – с гордостью думал старый Аурел. – Заневестилась уже… пора и замуж. Да и свадебное ожерелье уже готово».
Он открыл сундук и достал свадебное платье дочери, вышитое её же умелой рукой: белая длинная рубаха с льющимся по рукавам тончайшим узором, переходящим на ворот, на грудь, и чёрная клинообразная юбка, расшитая красным поперечным узором – какая мастерица! Но особая гордость – ожерелье. Много лет его заботливо собирали из подаренных родственниками коралловых бусин, монет и перламутра – чудо как хорошо получилось! Ожерелье готово – пора и замуж!
Гостил у него недавно старый друг Михай из соседнего села, да напомнил, лишь только увидел Мариуцу, о давнем уговоре:
– Че фийкэ ай мындрэ, Aурел… e тимпул сэ тримиць пециторий, фиул меу е адевэрат бэрбат. Ций минте ынцележеря ноастрэ?18
– Кум ну цин минте, – ответил радушный хозяин. – Еу, Михай, кувынтул меу ыл цин. Tоамна о сэ жукэм нунта19.
И Михай, изрядно нагрузившись вином, отбыл, чрезвычайно довольный, домой.
Но тут неожиданно нарисовался этот… с училища. Старый Аурел обрадовался тому, что его Мариуца такая красавица – вон как парни за ней! Но тут же решил принять меры: запретил отлучаться из дома, за водой стал посылать младшего сынка – а нечего тут всяким школярам без роду и племени соваться до его дочери!
Гриша затосковал, не спал ночами, был угрюм и молчалив. И однажды на спевке в хоре затянул, к немалому удивлению товарищей, молдавскую дойну*, грустную и печальную, да так, что хватало за сердце:
Дни ли длинные настали,Провожу я их в печали,Дни ли снова коротки,Сохну, чахну от тоски…Лист увядший, лист ореха!Нет мне счастья, нет утехи,Горьких слёз хоть отбавляй,Хоть колодец наполняй.Он глубок, с тремя ключами,Полноводными ручьями,А в одном ручье – отрава,А в другом – огонь и лава.А ещё в ручье последнемЯд для сердца, яд смертельный.Все были поражены: как, Берёза, всегда такой решительный, весёлый и вдруг – такая тоска одинокой души! Вся печаль дойны – на его лице. Даже Васюков пустил слезу! Уж он-то знал, что это первая часть дойны – дора (грусть) и что второй части, весёлой, переходящей в пляс, им уже не дождаться.
А когда осенью Мариуцу сосватали и увезли, Грише показалось, что ничего хорошего в его жизни уже не будет.
Но он был молод и охоч до жизни, да и учёба в Кокорозенах закончилась, и, наконец, настал момент выпуска и распределения на практику.
В кабинете директора Киркоров с Комаровским рассматривали списки практикантов.
– Котовский Григорий… а ведь неплохой парень. Среди первых учеников, опять же – немецкий язык усердно учит. Да в хоре весьма отменно поёт. Ведь так, Николай Потапович?
Комаровский, посмотрев на директора, вздохнул.
– Так-то оно так, Иосиф Григорьевич…
– Помилуйте, Николай Потапович, да что ж это вы вздыхаете? Ежели у вас какие сомнения – пожалуйте высказать. У нас, знаете ли, лучшие выпускники и направляются в лучшие поместья.
– Да всё так, Иосиф Григорьевич, и… не так. Чего-то в нём нет… хотя, нет, наоборот – слишком много максимализма. Он максималист: или всё, или ничего.
– Что ж в том плохого? Максимализм свойствен людям… высокого полёта.
– Да, это так, но… его максимализм чрезмерен. Повторюсь: или всё, или ничего.
– Сгущаете вы краски, Николай Потапович. Опять же – на практику посылаем, а уж после, по отзывам, и решим: давать или не давать документ об окончании училища. Только вот куда же нам его послать? Да, пожалуй, пошлём к помещику Скоковскому в Бендерский уезд. У него имение большое, есть где развернуться. Вы не против?
– Воля ваша, – пожал плечами Комаровский.
– На том и порешили, – заключил директор.
Глава третья
Мечислав Скоковский, проживая в Бессарабии, в своём имении «Валя Карбуней», среди молдаван, гордился тем, что он не молдаванин.
– Кто такие молдаване, господа? – любил спрашивать он в помещичьем клубе «Господарул касей де културэ»20, удобно развалясь в кресле с папиросой. – Разве это нация? Это помесь румын и цыган: туповаты, вороваты, ленивы. За ними глаз да глаз… да разве уследишь? Мы, русские шляхтичи, конечно, можем жёстко держать всю эту… э-э… голытьбу в узде, но ведь нужен толковый помощник. Нет, ну конечно есть у меня толковый управляющий, но, изволите видеть, его никак не хватает на всё. Потому я и просил уважаемого господина Киркорова, директора училища в Кокорозенах, прислать дельного выпускника в помощь моему управляющему. Вот, ожидаю со дня на день.
Григорий прибыл в его имение в конце декабря.
С удовольствием оглядев крепко сбитую фигуру молодца, Скоковский углубился в чтение рекомендательного письма, что привёз с собой выпускник.
А Григорий меж тем почтительно ожидал, осторожно осматривая кабинет и его обладателя. «Обладатель», мужчина средних лет с пухлыми холёными щеками, щегольскими усиками, производил впечатление.
«Барин», – уважительно подумал Григорий.
Да и кабинет под стать хозяину: вдоль стен шкафы из морёного дуба с толстыми фолиантами, на стенах – портреты каких-то важных людей и большой ковёр, увешанный старинным оружием; солидный письменный стол из такого же морёного дуба с чернильницами, пресс-папье, стопками бумаг; огромный диван-тахта с мягкими валиками, как видно, для хозяйского отдыха. И воздух, казалось, был пропитан деловым духом успешного хозяйственника. Да и сам дом, который успел рассмотреть Григорий, с колоннами по фасаду, с большой верандой, зимним садом, с просторными залами – всё говорило о том, что хозяин – крепкий помещик, не чурающийся красивой жизни. Конечно, ему далеко до князя Манук-бея… но в таком солидном хозяйстве можно большой опыт приобрести, лишь бы взял хозяин на практику.
– Ну те-с, – произнёс Скоковский, закончив чтение письма, – отзывы весьма похвальные, а посему я принимаю вас, юноша, на полугодовую практику в качестве помощника управляющего моим имением. Положу вам жалованье для начала… тридцать рублей («Ого!» – мысленно обрадовался Григорий), жить будете во флигеле – вам покажут. А работа… работа вам знакома. Угодья мои весьма обширны – четыреста семьдесят десятин (Григорий ахнул: почти как в училище!), и мой управляющий просто не успевает за всем хозяйством уследить. Да батраки – молдаване, а за ними глаз да глаз. Проя̀вите себя хорошо – возьму вас после практики на постоянную работу с хорошим жалованьем. А пока… пока, юноша, расскажите немного о себе.
Чем дольше о себе рассказывал Григорий, тем больше он нравился хозяину: и то, что он сирота («Отменно, – думал помещик. – Значит, будет у него интерес устроить свою жизнь»), и то, что наполовину поляк («Опять хорошо, – радовался хозяин. – Значит, прижмёт как следует этих лодырей-молдаван»), и, наконец, то, что разбирается в винокурнях («Отменно, – снова радовался хозяин. – Значит, поможет и производство моего вина наладить»). По всему выходило – нужный человек в хозяйстве… если не врёт.
«Ничего, посмотрим… ну а если врёт – в шею!» – подумал хозяин. А вслух сказал:
– Идите, Григорий, к управляющему – он вас устроит.
– Да, барин, – слегка поклонился Григорий.
И это тоже очень понравилось Скоковскому – понимает парень разницу между ними!
Управляющий, вертлявый, зоркоглазый грек, сразу загрузил его работой, поучая:
– Называть меня будис – господин управляюсий. Объедес все поля, посмотрис зяби, затем – всю технику, где надо – наладис. Да смотри у меня, будис отлынивать – острафую, а если воровать – выгоню!
– Н-не извольте беспокоиться, г-господин управляющий. Я всё понял, в-всё будет сделано, – смиренно ответил Григорий.
Поселившись в одной из комнат флигеля, вместе с прислугой, новый помощник управляющего рьяно взялся за дела и… тут же прослыл чудаком.
– Этот-то… новенький, – делилась сомнениями челядь, – тово… чудит. По утрам, слышь-ка, снегом натирается… бр-рр! Да ишо железяки тягает – чудно̀, право.
– А вечерами-то, вечерами бубнит у себя чегой-то не по-нашему. Может, запрещённое… доложить бы барину, а то как бы чего не вышло.
И барину доложили.
Скоковский вызвал к себе молодого практиканта якобы для отчёта, хотя все отчёты по хозяйству ему ежедневно докладывал управляющий (да и не особо он себя утруждал заботами, проводя, в основном, время в Бендерах, в помещичьем клубе).
Выслушав Григория, Скоковский похвалил:
– Что ж, любезный, весьма, весьма вами доволен… да вот и управляющий такого же мнения о вас. А что вас особо привлекает в…э-э… мн… сельском труде?
– Агрономия, б-барин, – вежливо ответил Григорий.
– Ах, вот как. А вообще… кроме агрономии, интересуетесь ещё чем-то? – осторожно поинтересовался помещик.
– Немецким языком, б-барин.
– Да-а? – искренне удивился Скоковский. – Позвольте… а зачем вам знать немецкий язык? Немцев у нас нет, а молдаване, насколько я знаю, говорят исключительно по-молдавски.
И он засмеялся, искренне радуясь своей шутке.
Вежливо подождав, пока барин отсмеётся, Григорий продолжил:
– Хотел бы з-закончить высшие агрокурсы в Германии, чтобы с-стать полным агрономом.
– Ах, вот как… да вы, любезный, цель имеете.
Помещик уже с интересом смотрел на практиканта.
– А позвольте спросить, – продолжал он, – учёба за границей – это, знаете, весьма недёшево. У вас что же – и деньги на это есть?
– Мне изволили о-обещать его сиятельство князь Манук-бей… если в-выучу немецкий.
– Вот оно что! – вновь удивился Скоковский. – Да вы и впрямь не промах! Далеко пойдёте, юноша… однако, позвольте, а все эти… э-э… мн… снежные процедуры, железяки… что, тоже во имя Германии?
– Во имя з-здоровья, барин, – почтительно поправил Григорий. – Ведь только, к-как вы знаете-с, в з-здоровом теле – здоровый дух.