Полная версия
Трамвай номер 13. О веселом и грустном
Трамвай номер 13
О веселом и грустном
Валерий Казаков
© Валерий Казаков, 2017
ISBN 978-5-4485-5868-9
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
На Невском – дождь
Маленькая повесть
Завод
Центральный Ремонтный Завод в Ленинграде ничем от других заводов не отличался и ничего мне не напоминал, он просто был в моей жизни, как некий этап, через который нужно было пройти.
На заводе каждый рабочий день для меня начинался одинаково. Миновав прохладную проходную, я заходил в просторную раздевалку, где облачался в черную промасленную робу. После этого через железную дверь попадал в первый цех, где царил полумрак и какой-то особенный нескончаемый заводской шум. Потом из этого шума начинал выделяться громкий надсадный скрежет, который особенно сильно раздражал. Это карусельщик Анатолий начинал обтачивать на своем огромном станке массивные паровозные колеса.
По широкому коридору я продвигался к своему долбежному станку марки «Големь», включал его и начинал рабочий день с изучения чертежей и заточки резцов под нужный размер.
Иногда в конце смены ко мне подходил краснорожий слесарь дядя Леша и доверительным тоном предлагал:
– Пойдешь пить стакан?
– Нет, – вяло отвечал я.
Но, когда он предложил мне пить стакан в третий раз, я сделал вид, что толком не понял его вопрос и переспросил:
– Стакан чего?
– Водки, конечно, – удивился он. – Тут у нас за углом закусочная…
– Водку я не пью, – ответил я, отрицательно покачав головой.
– Почему это? – снова удивился дядя Леша.
– Не хочу, и всё.
– Вот те на! Не хочу… Нет, дружок, у нас так не принято. Ты к нам на завод работать пришел или как? Ты новый член коллектива. Должен же я с тобой как-то познакомиться.
Железная логика его доводов застигла меня врасплох. Я на какое-то время растерялся, а дядя Леша между тем продолжил:
– Понимаешь, тут у нас на трезвую голову с человеком, как следует, не поговоришь. Традиция такая. Понял?
– Понял, – ответил я, предполагая, что если отвечу иначе, то дяде Леше это может не понравится. А если не понравится, неизвестно что ещё может случиться.
Потом по гулкому заводскому коридору мы продвигались в раздевалку. Я впереди, он сзади. У меня было ощущение, что он меня конвоирует из мечты в реальность. Рядом с раздевалкой была душевая, где дядя Леша услужливо намылил мне спину и с иронией посмотрел на мои худые ноги без волос. Отошел в сторону и саркастическим тоном изрек:
– У тебя зад как у курицы.
Я не обиделся, я знал, что мой зад действительно не внушает оптимизма. Просто я ещё росту, мне только что исполнилось восемнадцать и это накладывает определённый отпечаток на весь мой внешний облик…
После душевой мы с дядей Лешей долго одевались. Расчесывали волосы, подсыхали, обмениваясь какими-то короткими ничего не значащими репликами. Потом возле нас появился ещё один человек, тот, которого всегда не хватает. Так называемый третий, сначала ставший оппонентом, а потом всё более проявляющий себя как партнер и собутыльник.
Собутыльник был щуплым человеком с редкими седыми волосами и крупной головой на тонкой морщинистой шее. Дорогу до закусочной он знал не хуже дяди Леши.
Закусочная встретила нас мятежным духом винного перегара, запахом куриного бульона и сизым дымом сигарет. Мы энергично сбросились по два рубля. Дядя Леша принес спиртное и закуску. Встал рядом и, не говоря ни слова, опрокинул свой стакан в тёмный и большой рот. Крякнул. Выдохнул. Сделал губы коромыслом, как будто о чем-то запоздало пожалел. Потом потер кончик носа, зажимая его между пальцами, сморщил лицо в гармошку, прикрыл глаза такими же морщинистыми, как лицо, коричневатыми веками и глубоко вздохнул. На салфетке под его стаканом в это время вырос полукруг влаги.
В дяде Леше, надо честно признаться, не было ничего отталкивающего. В нем просто всё было как-то излишне крупно, я бы даже сказал, размашисто. Большое морщинистое лицо с морковно-кирпичным оттенком, огромный нос, усыпанный мелкими черными крапинками, увесистый небритый подбородок. А ещё у дяди Леши были громадные руки, которые всегда что-то выражали вслед за голосом, спеша заполнить образовавшуюся паузу тишины многозначительным жестом. Дядя Леша имел широкие плечи, внушительный, но не тяжелый, а соразмерный размаху его души живот.
После стакана водки дядя Леша показался мне не тучным и не слабым человеком. Правда, его голос иногда чем-то напоминал рычание. Из-за этого его кажущаяся доверительной речь где-то в скрытой своей глубине таила явную угрозу.
Сделавшись слегка навеселе, он сказал:
– Ну, давай рассказывай, – и толкнул меня локтем в бок.
– Чего? – не понял я, сознавая, что это некий пароль, вслед за которым могут последовать реальные действия.
– Откуда тебя черт принес на нашу голову?
– Рассказывай, рассказывай, – посоветовал плоскогрудый собутыльник. – Интересно ведь…
Я стал рассказывать о себе, стараясь при этом не ударить в грязь лицом, угодить дяде Леше и собутыльнику, в общем, сделать приятное всем хорошим людям на земле, которые стоят у станков на многочисленных российских заводах. И до того договорился, что, в конце концов, попытался доказать им свою персональную близость к таким, как они. Стал уверять, что и выпивать я могу порядочно, и в морду дать, как следует, если потребуется. Что природная моя бледность и худоба – это явления временные. Скоро я окрепну и стану пить водку пивными кружками, научусь курить и материться, как сапожник. То есть в итоге я ощутил себя невостребованным пьяницей и громилой, скрывающимся под личиной обыкновенного рабочего парня.
– Хватит, – остановил меня дядя Леша. – Ты лучше скажи, как там у вас на Вятке насчет леща? Клюёт ещё лещ-то?
– Лещ, – осекся я, как будто упал с большой-большой высоты.
– Да лещ… А чего? Раньше ведь леща на Вятке было много. Лещ с Камы заходил – крупный, красноперый. Я там ребенком после блокады жил какое-то время. В Советске. Там был туберкулезный санаторий на берегу реки… До сих пор его помню. Сосны, вода, солнце, горячий речной песок…
– А как же… И лещ, и стерлядь, и прочее… И вода…
– А санаторий?
– Стоит, куда он денется, – на всякий случай соврал я, хотя ничего про этот санаторий не знал.
– Хорошие там были люди, – мечтательно изрек дядя Леша. – Санитарки хорошие и врачи. Они меня на ноги поставили после войны.
– Да и теперь…
– Сейчас народ другой, – отрезал дядя Леша без обиняков.
– Да я бы…
– Другой, – снова повторил он и посмотрел на меня грозно.
– Ну, может…
– Не спорь с ним, – посоветовал мне собутыльник, – пока в рожу не получил.
На всякий случай я решил сбегать за водкой, плеснуть друзьям ещё грамм по сто от щедрости души. Я уже чувствовал себя их должником. Видел в них старших товарищей, готовых научить меня уму разуму. Но денег, как назло, наскреб только на двести пятьдесят граммов. Когда буфетчица начала разливать водку по стаканам, я услужливо посоветовал:
– Два по сто, а мне пятьдесят хватит.
– А мне всё равно, – огрызнулась буфетчица и посмотрела на меня с той же иронией, с какой дядя Леша разглядывал меня в душевой.
Мне на какое-то время показалось, что эта женщина видит меня в неверном ракурсе, в неправильном свете. Я действительно был ещё очень нескладен, худ и высок. От меня за версту разило стеснительностью. Я чувствовал себя кисейным и волооким интеллигентом среди пропахших потом мужиков и баб, но я очень хотел быть чистым и искренним…
В тот день дядя Леша проводил меня до автобусной остановки. Мы шли, взявшись за руки, изрядно пошатываясь, громко бормоча только нам понятные душевные слова. И я чувствовал, как его железная рука постепенно становится гуттаперчевой. Как весь он делается легким и элегантным интеллигентом, готовым выслушать мои бредни и дать мне дельный совет.
При расставании он ласково посмотрел на меня и сказал:
– Прилетай ещё, голубок. Я тебя со своей птахой познакомлю. Её Анютой звать.
– А кто это такая? – нагло осведомился я.
– Это… дочка моя младшая.
– А?
– Хорошая девка. Только дура. Вроде тебя…
Анна
Я и сейчас не могу понять, как это у безразмерного дяди Леши могла появиться такая миниатюрная красавица дочь. И почему он решил меня с ней познакомить? Какая в этом была нужда? Я же ничем себя не проявил, ничем не заслужил эту странную благосклонность. Я только ещё начинал кроить свою жизнь, оробело подступаясь к монолиту города и пробуя его то на взгляд, то наощупь. Причислить меня к стану будущих ловеласов было невозможно, хотя прелюдия скрытой греховности уже жила во мне весьма тучным призраком.
Я ждал этого знакомства, я жаждал его. И оно состоялось.
Дядя Леша, как бы между делом, намекнул мне, что его дочь будет ждать меня в сквере возле проходной нашего завода. На этот раз его голос был не твердым и не доверительным, а каким-то пространным. Как будто он говорил это не мне, а кому-то другому, кто был у меня за спиной. На всякий случай я оглянулся. За моей спиной дремал американский клен с корнем, похожим на громадную куриную лапу.
Я уже направился к заводской проходной, когда дядя Леша остановил меня словами:
– Ну, ты на свиданье-то не гони. Успеешь ещё. Отстегни старику на бутылку в знак благодарности.
Я отпустил руку в карман, нащупал там мятую трешку и сунул её дяде Леше в ладонь. Он широко улыбнулся.
– Иди…
Через прохладную проходную я вышел на улицу, накосо пересек безлюдную площадь перед заводским корпусом и углубился в сквер, где кроме юных берез были ещё престарелые, сгорбленные временем каштаны. Увлажненный летним дождем и пронизанный солнцем сквер светился золотом изнутри, дышал, пошевеливался, брезгливо стряхивал с листьев мелкие капли.
– Здравствуй, – сказала она. Её голос прозвучал откуда-то справа, неожиданный, как шелест крыльев испуганной птицы. Я повернул туда голову. Вот она белокурая девочка в кисее бардового платья. Анна стояла возле юного каштана, слегка покачиваясь. Возможно, это ощущение создавалось из-за высоких каблуков на её босоножках. Или из-за того, что она была тонкая, как былинка, и её раскачивал ветер.
– Я Аня.
– А я Андрей. Но как вы меня узнали?
– Папа сказал, что вы худой и высокий. Что вы увлекаетесь поэзией. Вы пишете стихи?
– Я?
– Да.
Я, конечно, любил Есенина, читал Ахматову и Пастернака. Но чтобы писать стихи самому. До этого дело не доходило, слава Богу. Писание стихов представлялось мне такой несусветной морокой, что я никогда и не думал о них всерьёз. Но, чтобы соответствовать моменту, я сказал:
– Да, я пишу… иногда. Знаете. Но это очень-очень личное, я бы даже сказал, суверенное. В поэзии важно не сфальшивить, найти верное сочетание слов и… образов. Постараться каждую строку увенчать подлинным чувством.
– Вы так красиво говорите, – похвалила меня Анна, – как настоящий поэт… И взгляд у вас ясный. Вы так глядите, как будто знаете что-то очень важное.
И меня понесло. Я вдруг ощутил себя если не гением, то человеком весьма значительным. Этаким хозяином положения, игроком, предчувствующим большой выигрыш.
Я потащил её в закусочную через дорогу. Взял себе стакан водки, а ей – бокал «Каберне». И всё это в каком-то немыслимом темпе, как бы не в силу, а вопреки пронзительному чувству едва возникшей симпатии. Я выпил водку залпом, схватил Анну за тонкую теплую ладонь и заговорил что-то совершенно немыслимое, несвойственное мне ранее. Говорил долго, иногда красноречиво вскидывая брови и картинно поправляя непокорный локон, сползающий мне на глаза.
А закончил свою мысль примерно так:
– Жизнь, Анечка, это всего лишь проталина мысли в сугробах судьбы. Красивый пируэт свободного ума на поприще давно знакомых истин.
Она от восторга ахнула:
– Как хорошо!
Сейчас я понимаю, что это было роковое восклицание. Не нужно было его произносить. Ибо за ним могло последовать только одно – чтение стихов собственного сочинения, или что-то иное, но примерно в том же роде, когда потребность утвердиться на пьедестале обожания становится важнее всего. Когда в обретении этого пьедестала не жаль пожертвовать даже своей жизнью.
Передо мной была уже не женщина, а очарованная слушательница, зрительница, восторженная ценительница прекрасного. И мне обязательно надо было продолжать покорять её своими познаниями в поэзии и прозе, философии и живописи. Хотя познания эти были, надо признаться, весьма скудными.
Между тем Анна была очень хороша. У неё были большие синие глаза и обольстительно полные губы. И в ней совершенно не чувствовалось манерности. Сплошная скромность и искренность, теплота и румянец тайной робости на щеках.
Но всё это вдруг стало уходить на задний план. Я должен был двигаться дальше. Сейчас мне важно было удивить её чем-то ещё, поразить, обескуражить, продлив тем самым в ней этот пленивший меня восторг…
В общем, всё закончилось тем, что я влез на бордюр какого-то чугунного моста в центре города и… прыгнул с него в холодную Неву.
Когда прыгал, страха в душе не было. Было ощущения заключительного аккорда. Жирной точки над «и».
Но в полете со мной что-то произошло. Полет отрезвил и одновременно отрезал путь к отступлению. Катастрофическое отсутствие альтернативы ошарашило и потрясло… Неужели все?! А как же перспектива блестящего будущего, покорение вершин, претензии на исключительность? И, пораженный этой мыслью, я огласил окрестности города ужасным предсмертным криком:
– А-а-а-а!
О том, что я прекрасно плаваю, я вспомнил только в воде…
Когда по гранитным ступеням я устало поднялся на берег, жалкий, испуганный и худой – одна сплошная впалость, без выпуклостей – Аня посмотрела на меня так, как будто я не герой её романа, а крохотное ничем не примечательное насекомое.
– Что это было? – спросила она.
Я растерянно пожал плечами и ничего не ответил. В голове была трезвая, гулко звенящая пустота.
– Для чего ты это сделал? – снова, уже совсем холодно повторила она.
– Я хотел…
– Чего ты хотел?
– Мне показалось…
– Я никогда не смогу уважать человека, который ни во что не ставит свою жизнь. Это глупо, – неожиданно ясно и лаконично выразилась она.
– Я немного подсохну и потом всё тебе…
– Ничего не надо объяснять. Ничего больше не будет, – отрезала она…
Потом я шел рядом с ней, втянув голову в плечи, и, дрожа от холода, бормотал:
– Понимаешь, видимо, потребность полета давно жила во мне. Я это чувствовал, только выразить не мог. И вот случайно вырвалось…
– И это ты называешь случайностью?
– Я не хотел.
– Не хотел, – ворчливым тоном, но уже более мягко повторила она.
– Всё случилось как бы само собой.
– А если бы ты разбился… насмерть.
– Ну и хрен с ним, – выпалил я отчаянно.
Я думал, после этого она презрительно фыркнет и убежит от меня. Что она сочтет это за очередное оскорбление. Но она почему-то не убежала. Осталась. Она шагала рядом и слушала мои путаные бесшабашные объяснения. Она на что-то надеялась. Я понимал, что мне нужно как можно больше узнать о ней. Как-то сблизиться, постараться понять. Но вместо этого я всё рассказывал ей о себе, пытаясь быть предельно откровенным. Она и не подозревала, что после прыжка в холодную Неву я стал другим человеком. Мне больше не хотелось мостить путь к славе. Мнимая значительность во мне скорчилась и умерла, придавленная тяжестью бессмысленного поступка. Сейчас я был сам собой. Но мог ли я заинтересовать её в этом новом облике?
А, впрочем, навязываться в вечные воздыхатели к Анне я вовсе не собирался. Поэтому, ничего не объясняя, свернул в какой-то пустынный дворик, нашел там укромное место и стал раздеваться.
– Что ты собираешься делать? – спросила она.
– Одежду сушить, – буднично пояснил я.
– Как? Прямо на улице?
– Прямо, – ответил я. – Люди в лифтах писают, а мне просушиться нельзя в приличном месте?
– В лифтах писают хамы.
– Ну, значит, я хам.
Она посмотрела на меня возмущенно и растерянно. Потом покачала головой и развела руками, ничего не говоря. Мол, что с тебя взять, с такого глупого и невоспитанного.
Между тем я стянул с себя рубаху, штаны, выжал всё это и развесил на чугунной ограде сквера так, чтобы подсыхало и проветривалось. Атрибуты моей отчаянности трепал теплый летний ветер.
Вскоре я согрелся, сел на пыльную траву рядом с чугунной изгородью и вытянул худые ноги перед собой. Мне, такому неказистому в тот момент, показалось, что Анна уйдет от меня через минуту. Что ей делать здесь, рядом со мной, таким худым, невзрачным и неуравновешенным.
Но она почему-то не уходила. Она презрительно раздувала ноздри, пыталась на меня не смотреть, переступала с ноги на ногу, но никуда не уходила. Она чего-то ждала. Наверное, ей было жаль оставлять меня одного в такой момент.
И мне вновь стало хорошо. Мне не хватало сейчас только густой махристой зелени над головой, чтобы почувствовать себя совершенно счастливым.
Где-то в каменной чаще за нашими спинами пронзительно запели птицы. Звуки этой трели были созвучны биению моего сердца. Неведомые городские птахи явно провоцировали во мне возрождение новых желаний. И тогда я не выдержал, я сказал:
– Давай когда-нибудь сходим за грибами.
– Что? – переспросила она голосом только что проснувшегося человека.
– Сейчас в лесу хорошо, – продолжил я мечтательно. – Там липы цветут. Медом пахнет.
– А мне в лесу страшно. Однажды я была у бабушки в деревне, и зашла в лес. А там огромные деревья, незнакомые птицы и муравьи… В лесу я не смогла бы задержаться даже на десять минут, если бы не было бабушки рядом. Лес – это такая мрачная стихия, такая страшная, что просто ужас. Недаром ведь в лесу медведи живут.
– Ты ничего не понимаешь, – парировал я. – Лес – это вселенная. А город – так, пустое место. Груда камней в натеках плесени. Мечта, закованная в гранит.
– Пустое место – город! – снова обиделась Анна. – Да город – это средоточие культуры, мерило высших ценностей, центр всех научных знаний. В крупных городах творили гении, которые поразили своими произведениями мир. Такие, как Караваджо, Микеланджело, Поль Сезанн и Анри де Ренье.
– А для меня важнее природы нет ничего. Человек может быть счастлив только на лоне природы. Всё остальное – фуфло.
– Какие глупости ты говоришь.
– Это не глупости. Вот мы с тобой сходим за грибами, и ты всё поймешь сама.
За грибами
В лесу я шел впереди, она – сзади. У неё было испуганное и неискушенное лицо. Даже ветки под её ногами хрустели как-то настороженно. Она знала, что где-то здесь, совсем рядом (возможно, за соседним кустом) прячутся бурые медведи, чуть дальше – рыщут в поисках добычи волки, а из-под гнилой валежины в любую минуту может выпорхнуть ядовитая змея толщиной с хороший водопроводный шланг и кинуться на нас, разинув пасть.
Естественно, при таком предвзятом отношении к лесу она пресытилась им уже через полчаса. Он наскучил ей, как могут наскучить за окном несущегося поезда однообразные телеграфные столбы. В её душе явно не было места дендрологической сущности, способной соединить созерцание с вдохновением…
А когда я присел под березой на широкой, пронизанной солнцем поляне и жестом пригласил её присоединиться ко мне, – она наотрез отказалась. Сказала, что боится заплутавших в высокой траве муравьёв. Потому что они тут повсюду. И если они заползут под одежду, то от них уже не избавишься, пока не разденешься донага. Да ещё эти жуткие клещи, которые коварно впиваются под кожу и разносят энцефалит. Нет. Уж лучше она постоит рядом. Так для неё безопаснее.
Тогда я сделал нечто, по её мнению, ужасное. Я немного отодвинулся от березы, лег в густую, мельтешащую мелкими тварями траву и заложил руки за голову. Солнце спелым яблоком легло мне на веки. В голове стало пусто и светло.
– Хорошо! – совершенно искренне произнес я.
– Издеваешься, – откуда-то сверху ответила Анна.
– А что?
– Душно. Я вся вспотела. От меня в электричке будет пахнуть потом, как от какого-нибудь водопроводчика или водителя башенного крана.
Видимо, она полагала, что башенные краны ездят по дорогам, как обыкновенные машины.
– И грибов мы не набрали. Где твои хваленые грибы?
– Наверное, рано ещё, – отозвался я.
– Тогда для чего мы здесь?
– Сам не знаю… Хотел показать тебе лес.
– Лес! – удивилась она. – Я этого не понимаю.
– Зелень, солнце и этот вот шум листвы, – уточнил я, чувствуя ресницами прикосновение теплого ветра.
– Ну и что? – снова повторила она. – Не понимаю. Лес мрачный, густой и страшный. Хочется поскорее от него избавиться.
– Здесь махристая зелень кругом.
– Это Набоков.
– Что?
– «Махристая зелень» – это из Набокова. Он так писал. Странно, длинно и непонятно, о чем… Я ненавижу его Лолиту и Машеньку тоже ненавижу. Писал о женщинах, но женщин не понимал.
– А кто понимал? – спросил я с улыбкой.
– Женщину может понять только женщина. Агата Кристи, Виржиния Вульф, Нэнси Като.
– А разве есть такие писательницы? – усомнился я.
– Есть… А ты думал, что все писатели мужчины?
– Странно, – произнес я, ни о чем не думая.
– Ничего странного, – отреагировала она, приняв это восклицание на свой счет. – Женская натура гораздо сложнее, чем мужская. Мужчины грубы и прямолинейны. Они думают, что любовь – это наслаждение, некое сонное блаженство, которому нет конца.
– А что же это, по-твоему?
– Это испытание на прочность, это притягательное клише, которым пользуются поэты и писатели, чтобы оправдать свою распущенность…
– Присядь со мной рядом, – попросил я.
Мне показалось, что если она сядет со мной рядом, она лучше меня узнает.
– Зачем? – спросила она.
– Чтобы понять, что земля теплая.
– Она сырая.
– Ты не присядешь?
– Нет, никогда. Ты только посмотри, сколько там всяких тварей. Посмотри. На каждой травинке свой жучок, своя гусеница.
Она даже присела на корточки, чтобы лучше рассмотреть этих мелких тварей.
– И все шевелятся. Фу!
– Дура ты, – с улыбкой отозвался я.
– Сам дурак, – весло ответила она…
Обратно мы шли по обочине сельской дороги. Эта обочина была пыльной, заросшей грубой белесой полынью и чахлым цикорием с приметами увядания. Но зато эта дорога вывела нас на окраину Финского залива. К огромным гладким валунам, на которые с шумом обрушивались коричневато-зелёные морские волны.
Над заливом стояла сизая дымка, сквозь которую смутно просматривались очертания дальних берегов. Я никогда не видел такого огромного пространства воды. Я нигде не встречал таких громадных, так тщательно отполированных валунов. Поэтому поспешил спуститься поближе к морю и сел на гладкий холодный камень возле морских волн так, чтобы мелкие брызги иногда долетали до меня, увлекаемые резким порывам ветра.
Дальняя кромка нашего берега отсюда показалась мне туманной, органично вплетенной в зеленовато-сизую перспективу залива.
Моя спутница спустилась с берега и села рядом. Что называется, снизошла. Её чудные волосы растрепал прохладный морской ветер, с запахом морских водорослей.
– Здесь холодно, – сказала она через какое-то время.
– Зато, какой простор! Посмотри.
– Просторно, но холодно, – отозвалась она.
Её излишняя изнеженность, выставляемая напоказ, начала меня раздражать. Даже шум морского прибоя её не волновал. Я уже не знал, как понимать эту её бесчувственность. Как назвать её невосприимчивость к этой поглощающей меня особой монополии звуков и запахов. Её душа всё ещё оставалась для меня тайной. Возможно, неясная, едва слышимая мелодия зарождающейся любви значила для неё гораздо больше, чем для меня. Возможно, я чего-то не понимал… Но почему тогда она не чувствовала восторга от того, что меня воодушевляло? Почему так легко не замечала то, что застигало меня врасплох своей оглушающей и восхитительной новизной?
– Море! – мечтательно пропел я.
– Холодно, – ответила она.
– Сесть на корабль и плыть…
– Куда? – не поняла она.
– Вдаль…
– Где-то там должен быть Кронштадт.
– Кронштадт, – оживился я. – Первая русская крепость, заложенная Петром для охраны северной столицы?
– Первый город, восставший против большевизма, – добавила Анна.
– Да, да… Кронштадт… Ленин, Троцкий, большевики. Страшное время…
– Время гибели той России, которая никогда больше не возродится, – уточнила Анна…
Обратно в Ленинград мы добирались вовсе не на корабле, а на обыкновенном пыльном автобусе, который почему-то сильно трясло. Как будто он мчался на всех парусах по морским волнам. Анна сидела рядом со мной и смотрела за окно. Её полное теплое бедро было рядом с моим бедром, и поэтому все мои чувства были сосредоточены именно там. Оно грело мне душу, оно наделяло меня несбыточными надеждами. В голову лезли разные бредни из разряда страстных мечтаний вперемежку с нелепыми сомнениями.