
Полная версия
Я дрался за Украину
Когда к нам подошел фронт, надрайонная СБ направила меня в сотню «Наливайко», в охрану командира сотни. Каждый сотенный имел при себе шесть-семь человек охраны – были часовыми, обеспечивали связь. Имени «Наливайко» я тогда не знал, только сейчас вычитал в «Летописи УПА», что его звали Степан Савчук. В сотнях УПА обычно было больше ста стрельцов – могло быть и сто пятьдесят, и двести человек. Наша сотня была небольшая – чуть больше ста человек. Вооружены были кто автоматом, а кто карабином. Многие хлопцы имели советские десятизарядки, но потом их все повыбрасывали. Она очень деликатная – где-то попала грязь, и все, заедает. У нас также было четыре пулемета Дегтярева – как для сотни, то это было маловато. Еще в сотне был один ротный и один батальонный миномет.
В марте 1944 года сотня пошла с Тернопольщины через Львовщину на Холмщину. Большевицкий фронт в апреле стал под Бродами, а мы пошли от фронта на запад. Удачно перешли железную дорогу Киев-Львов, это было не так просто сделать, потому что немцы с обеих сторон пути на сто метров вырезали все до кустика – голо было. И все время ездила дрезина, обстреливала лес – для испуга, чтобы не подложили мину. Поэтому нам надо было ползти, чтобы не заметил никто.
На Галичине стали мы на постой в каком-то селе около Бродов. Перед этим очень долго в лесу стояли, не могли никак пройти. А я, когда квартировал, то всегда вечером выходил, изучал местность: «Так, здесь мы стоим, там дорога в лес, тут село». Никогда не было так, чтобы я не знал, где я нахожусь. Нас было двое в хате – я и «Пава». Он был старше меня, служил в немецкой полиции, потом убежал к нам. Сняли мы сапоги, легли спать, оружие поставили. Не раздевались, только разулись. А эта хата была чуть дальше от дороги, с краю села, на пригорке. Хозяйка забрала ребенка, ушла ночевать к соседям, потому что боялась. Утром, на рассвете, слышим – стучат, открывают двери. Заходит большевик в плащ-палатке, с автоматом! Откуда он взялся? Спрашивает у нас:
– Кто такие?
Я говорю:
– Партизаны.
– Какого отряда?
– Калашникова.
– Ступайте к командиру!
– Есть!
Было бы в руках оружие, я бы их босой погнал, убил бы его. Но когда я сказал «партизаны», то он открыл дверь, кричит: «Братва!» А на улице стрельба! Это какая-то советская часть прорвалась в немецкий тыл – глубоко зашли, потому что фронт еще был далеко. А в селе стояли с одной стороны мы, с другой немцы, и они бой завязали с этими немцами. А наши услышали, что идет бой, и отошли. Я слышу, что он пошел к своим: «Братва! Братва!» Мы – раз! – обулись, ремень на себя, оружие в руки, и по тропинке в лес. Я вечером посмотрел, где лес – знал, куда идти. Сзади слышим: «Ёб твою мать! Убежали!» Дальше идем, видим – бежит немец за нами, без шинели. «Пава» говорит: «Я его сейчас застрелю». Я говорю: «На хрен он тебе нужен? Он тоже убегает». Спрашиваю у немца: «Откуда ты взялся?» Он говорит: «Рус загте „Стой!“ А я драп-драп!» Потом отламывает ветку, сбрасывает штаны и дерьмо с кальсон счищает! «Пава» говорит: «Я его убью!» Я ему: «Не надо, дурной ты!» Идем дальше, слышим – впереди нас по-немецки говорят. Немцы! Мы того немца посылаем вперед. Он с ними поговорил, из леса выходят немцы – в маскхалатах, с пулеметами MG. И тот немец к ним присоединился, а мы пошли к своим. Приходим к нашим:
– Почему же не сообщили нам, что отступаете?
– А мы не могли найти, где вы!
На Холмщине польская Армия Крайова сильно уничтожала наших людей. Украинцы бежали оттуда на Галичину – на Мостиска, Раву-Русскую. В июне мы пришли в села возле Грубешова, выгнали оттуда поляков. Там была река Гучва, поляки бежали за реку, а сотни УПА заняли эту территорию. Помню, что идем по селу – а дорога заросла бурьяном, хаты закрыты, только кое-где кот на нас посмотрит. Возле некоторых хат были ульи – пчелы так меда наложили, уже полные рамки, и они сверху лепят, на рамку! А меда хочется – берешь патрон, пулю вынимаешь, пороха насыпал, поджег. Пчелы улетели, берешь вощину с медом. Мы проверяли, нет ли кого в хатах. Захожу в одну хату, а там убитая старая женщина, лет под семьдесят – видно, месила хлеб, и ей поляк в затылок выстрелил. И она на той бочке лежала, руки в тесте, хата залита кровью. Эта картина у меня вечно перед глазами. Мне было двадцать лет, и которое я имел отношение к тем полякам? Только кровавая месть! Были бои, мы жгли их села. Открытых боев с местными поляками почти не было – они отступали в села, мы их оттуда выгоняли, они бежали, отстреливались, но не помню, чтобы кого-то из наших ранило или убило. Они боялись нас. А подразделения Армии Крайовой стояли где-то за Грубешовом, в лесах, к нам не подходили. Потом поляки перестали даже появляться в тех местах, украинцы стали возвращаться в села, в июле начались жнива.
У нас были потери от немцев. Возле одного села было большое имение, мы там квартировали, везде были наши посты. И ехала немецкая машина с солдатами, наехала на наш пост, и хлопцы из пулемета как ударили по ней! Подожгли машину, нескольких немцев убили, остальные убежали. Но они передали по рации, что их обстреляли, приехал танк, прилетели самолеты. Мы легли в рожь, она уже дозревала, мы ее на себя нагнули, а они строчат из пулеметов! Тогда нашего казаха убило. В сотне был один казах, он бежал из немецкого плена к нам.
Потом немцы стали отступать на запад. Мы пошли за Грубешов, там был лесок, мы в нем остановились. Закопали батальонный миномет, оставили только малый, ротный. Собрали все документы, фотографии, адреса и все подожгли. Ничего не осталось – ни один документ. Недалеко была дорога – машины немецкие едут, едут, едут. Мы никого не трогаем, и они нас не трогают – бегут. Потом где-то два часа тишина. А потом опять машины едут, слышим – «Катюшу» поют. Это уже русские. Мы переждали, пока все проедут и пошли в село, местные жители нас переодели. А там полное село советских солдат, ходим среди них. Солдаты к нам подходят, говорят: «Ребята, тоже пойдете в армию!» А вечером мы опять собрались, переоделись в свою одежду, взяли оружие и связные повели нас в лес. Подходим к лесу, а оттуда как открыли огонь! Советские войска стояли в лесах, они думали, что это немцы идут. Мы все рассыпались. Было темно, они ничего не могли нам сделать. Я зашел в поле, лег в рожь, со мной был еще один парень, из Ковеля. Нагнули на себя рожь и лежим, не знаем, что дальше будет. Пролежали всю ночь, наутро рассвело. Видим – по меже идет девушка с граблями. Я говорю тому парню: «Ты подползи к меже и спроси ее, где мы находимся». Он подполз, спрашивает:
– Девушка, где мы?
– Там крайний сарай, который выходит в поле. Как стемнеет, идите туда.
Все! Больше ничего не сказала, даже не остановилась! Ее послали нас искать. И вечером мы все сошлись к сараю, целая сотня, и пошли дальше. Все время вели нас связные, одни мы не шли. Связь была очень налажена. Первой шла разведка – если никого нет, то проходила сотня. Никогда никому не рассказывали, куда мы идем. А если и говорили, то совсем про другую сторону, а сами туда не шли. Такая была конспирация.
Вообще мы фронтовые части старались обходить – и немецкие, и советские. Вот коммунисты кричат, что мы «фронтовикам в спину стреляли». Но подумайте – зачем нам было это делать? Надвигался фронт – шли большие части, полно солдат, техники, нам было очень невыгодно с ними воевать. Разве что случалось так, что на них наткнулись – тогда начиналась перестрелка, мог быть бой. А так, чтобы специально делали засаду на фронтовую часть – то нет. Мы их обходили. Наша политика была такая – пусть немцы и советы уничтожают друг друга. Нам это было очень интересно, чтобы они себя как можно больше уничтожали. А после войны, Вы знаете, Черчилль хотел пойти войной на Советский Союз, и это был бы для нас хороший шанс. Но Рузвельт был против этого, еще и ядерное оружие появилось – и они побоялись воевать.
Когда мы были на Холмщине, к нам перебежал от немцев кубанский батальон, и они воевали вместе с нами против поляков, немцев, все время были с нами. Говорили кубанцы по-украински, немного на суржике. Им было по тридцать-сорок лет, они говорили нам: «Хлопцы, держитесь – к вам большевики возвращаются!» Они даже себе песню сложили, когда были у нас, на русском языке, первые ее строки были такие:
Потянулись к небу тучи грозовые,
Кликнул нас Бандера, верных сыновей.
С хутора-станицы йдут у партизаны
На защиту Родины своей.
Здоровые были, чернявые, хорошо пели. Когда перешли фронт, то наше руководство решило отправить их на Восточную Украину. Пошли на восток – прошли Броды (там после боев лежало много убитых, оружия), пришли в город Острог Ровенской области. Под Острогом есть село Вилия и река Вилия – это граница Западной Украины. И наших кубанцев послали на восток. Судьба их неизвестна – поймали их, или убили, пришли ли они с повинной, судили ли их.
Наша сотня тоже пошла на восток, дошли до Славуты – это сейчас Хмельницкая область. Там была фабрика, сигареты делали. Вечером зашли в село под Славутой, на фабрику не шли, потому что знали, что там охраняется. Пришли на пункт, где молоко сдавали. Заходим – на стене большой портрет Сталина, сепараторы стоят. Дрр! – из автомата по сепараторам, продырявили их. И того Йоську, который висел, тоже продырявили. Уничтожили этот пункт и ушли, боя у нас там не было, это все делалось тихо. Потом сотня вернулась обратно на Львовщину, шли по советским тылам. Это была осень 1944 года, в октябре мы пришли в Радеховский район.
А.И. – Много было боев с НКВД?
Ф.В. – В бою мы встречались с ними не так часто, но мы их ловили. Например, в селах все девушки-учительницы были связаны с нами. А эти энкаведисты были очень падки на наших девушек. Я помню, как одна девушка привела к себе домой офицера-энкаведиста, а мы там сделали засаду. Взяли его, допросили – рассказал, как он следствие ведет, как допрашивает. Потом его ликвидировали. Мы их так часто брали. А когда офицеры НКВД квартировали, то взять их было трудно, потому что у них всегда была охрана – взвод или больше. Мы квартировали в лесу, они в селе, и мы всегда знали, сколько их. Но мы понимали, что если пойдем в село, убьем этих энкаведистов или председателя сельсовета, то полсела вывезут или село десяткуют. Надо было гражданских людей жалеть – мы убили врага и убежали, а они не могли спрятаться. Так что наши основные бои – это были короткие засады на дорогах.
В Радеховском районе мы вели бои, и 13 декабря 1944 года в селе Нивицы в бою с НКВД меня гранатой ранило в обе ноги. Мы ночевали в селе, а они на нас напали. Их немного было – как они попали в село, не знаю. В селе стояла вся наша сотня, но мы с несколькими хлопцами были в охране сотенного, в отдельной хате. Возле той хаты был самый большой бой, хата загорелась. Наш пулеметчик стрелял с чердака и сгорел вместе с хатой. А я был во дворе, стрелял, потом вижу – один москаль спрятался за дровами. И он в меня стрелял, а я в него. И тут слышу, у меня в ногах – бах! Я еще раз выстрелил и чувствую – у меня ноги онемели. Сапог потрогал – а он как решето. Энкаведистов мы разбили, кто жив остался, тот убежал, но сотня не хотела идти на риск, потому что могли прийти их большие силы, и отступила в лес. Меня хлопцы забрали, повезли в другое село, занесли в хату, а меня всего трясет. Соседи сбежались, слышу – одна женщина говорит другой: «Он умрет». Я думаю: «Боже, двадцать первый год мне пошел, а уже умирать!» Нашли фельдшера, он мне сапоги разрезал, вынул из ран куски носков, некоторые осколки, которые были сверху. Перевязали меня, и так из хаты в хату, из села в село перевозили. Дежурила возле меня девушка, уже была зима – возле хаты всегда стояли сани. Правая нога была больше ранена – в ступне одиннадцать осколков, на трех пальцах вырвало сухожилия. В 1968 году, когда я жил в Коми АССР и работал на шахте, мне на ногу упало железо и один осколок с места отбило. Я приехал во Львов, и мне там его вынули. А еще шесть этих осколков и сейчас в ноге. И одна рана еще течет – течет и заживает, потом снова открывается. Был я у врачей, они собрали консилиум, говорят: «Пан Володимирский, мы боимся туда лезть, потому что можете потерять ногу». И я уже не даю ничего делать, сын приезжает, перевязку мне делает, и так доживаю век.
На Крещение я лежал в одном селе, название сейчас не вспомню, в хате у одной женщины. Муж этой женщины был на фронте, она куда-то ушла, в хате со мной была старая бабушка. Вдруг слышим – москали приехали в село. Бабушка плачет: «О Боже, Боже! Москали!» А я всегда был спокоен – убьют, так убьют. Говорю бабушке, что надо делать. А матраса на кровати не было – была солома. Отгребла бабушка солому, я ложусь на доски возле нее, она меня соломой накрывает, и так лежим. А большевики приехали крест спилить – в каждом селе были кресты на символических могилах. Я говорю бабушке: «Только не паникуйте! Как зайдут в хату, дайте им что-нибудь выпить и все!» И тут один москаль открывает дверь, голову просунул к нам:
– Че, бабушка, больная?
– Ой, буду умирать, дети.
– Не умре-е-ешь!
Закрыл дверь. Видите – я как будто должен был выжить!
Скрывался я до марта 1945 года. В селе Оглядове 13 марта 1945 года была облава, девушка-медсестра услышала вечером выстрелы, пошла узнать, ее поймали, она не показала, где я. Они меня сами нашли в хате, допрашивали, били, потом привезли под тюрьму в Лопатин, «стрибок» (боец «истребительного батальона» – прим. А.И.) меня караулил, я сидел на земле. Вышел начальник тюрьмы, спрашивает конвойного:
– Чего он сидит?
– Он раненый.
– Раненый? Зачем везли?
А возле тюрьмы могилы энкаведистов – рядами. Начальник мне:
– Видишь, сколько наших убили?! Шкуру снимем!
Внесли меня в камеру, там было полно хлопцев со всего района, их поарестовывали, потому что не шли в армию. Меня положили на пол – побитый, измученный, воды не дают. Двадцать человек в камере, тесно, я лежу в углу. Потом стучат в дверь: «Всем встать!» А я лежу – раненый, на ноги встать не могу. Заходит какой-то офицер – надо мной стал, постоял, посмотрел и вышел из камеры. И сейчас же дежурный, белорус (те, которые были в красных партизанах, нас по тюрьмам охраняли), приносит ведро воды и говорит: «Где тут раненый?» Может, тот старший ему сказал? Хлопцы показали на меня. А он так матюкнулся на них и говорит: «Он хоть воевал! А вы прятались!» Вот какая логика! Логика мужчины, который воевал, хоть и был враг! Ведро воды выпили за десять минут. Так я лежал в камере, потом начал немного ходить. Пара осколков вышла из ноги вместе с гноем. Никто перевязки не делал, в бинте полно вшей, но ни гангрены не было, ничего – что значит, молодой, здоровый!
Потом завезли меня во Львов, в тюрьму на Замарстынове. Там я пробыл полгода, хлопцев привозили и забирали, привозили и забирали. А меня сначала допрашивала милиция – как скрывавшегося от армии. Потом передали дело в НКВД. Но они не имели на меня материалов. Не знали, за что зацепиться. Допрашивали меня: «Почему ты ранен?» Я говорил:
– Я над Бугом копал окопы – немцы забрали нас. Бежали от немцев, шли через лес, и я на мине подорвался.
– А почему тебя не завезли в больницу?
– Хлопцы меня в село завезли, сказали: «Мы тебя вылечим, спрячем, а иначе заберут в армию».
Проверяли, действительно ли у меня ранения от мины. Приезжала какая-то военная – фельдшер или врач. Говорит мне: «Разбинтуй ноги». Я разбинтовал, она посмотрела, говорит: «Это не осколочные ранения! Это пулевые! Сюда пуля пошла, здесь вышла, а другая – сюда пошла, здесь вышла». И ушла. Записали, что ранения пулевые.
Я сразу сменил фамилию – сказал, что я Сушенко, родом из Вишневца. Однажды пришли ко мне, говорят: «Мы делали запрос – такого знать не знают в Вишневце!» Мама Божья, как я обрадовался! Если бы они знали, что я был в Службе безопасности, то меня бы повесили. Но у меня была конспирация – я никогда не появлялся домой с оружием, никто меня не видел. Родители знали, что я в подполье, но не знали, где именно. У нас соседи были поляки, они спрашивали маму: «Пани Антонина, а где Ваш сын? Что-то его давно не видно». Мама говорила: «В Почаеве на попа учится». Прикрытие у меня было, потому что в Почаеве у нас тоже были свои люди – там организовали курсы священников для походных групп ОУН, так что они могли подтвердить, что я там учусь.
Потом привезли нас на Полтевну, там был вокзал, стояли товарные вагоны. А перед тем суд был, 9 января 1946 года. Напихали нас полный «воронок» и привезли на военный трибунал войск НКВД города Львова. И всех судят – ничего не спрашивают! Я ничего не подписывал, никаких признаний. Сидит такой жид лысый и заседатели – двое стриженых солдат-краснопогонников. И говорит: «Статья 54—1а „Прямая групповая измена Родине“. Десять лет лагерей и пять лет поражения в правах!» Я даже ничего не говорю, ничего у меня не спрашивают. Выхожу, хлопцы спрашивают: «Ну, сколько?» Я говорю: «Десять». Они обрадовались: «Так тебе повезло! Дают по двадцать пять лет, каторги по двадцать лет, по пятнадцать!»
Из Львова меня повезли в Коми АССР – на шахты, на лесоповалы. Там началась моя лагерная жизнь. Сначала попал в Печорлаг, а потом меня забрали под Воркуту, но там не приняли, и отправили в Абезь – там был инвалидский лагерь. Недолго там побыл, и попал на Инту в Минлаг. И там мы встретились с «рецидивом». Эти урки забирали у людей одежду. У меня на себе много не было – вышитая рубашка, телогрейка и штаны. А когда прибыли к нам гуцулы в таких вышитых кожушках, то их блатные грабили, и мы не могли ничего сделать. Но потом мы организовались – литовцы и мы, бандеровцы. Литовцев очень много было в лагере, эстонцев. Но потом начальство лагеря бросило такую кость между нами и литовцами. Такая была провокация, как будто «они на вас доносят администрации». Чуть до драки не дошло! Но, слава Богу, помирились и потом были очень осторожными.
С блатными мы бились жестоко, хорошо их придавили. Бандеровцев они боялись страшно! Бывало так, что в бараке утром встают – а в туалете два-три блатных зарезанных. У нас такие организованные хлопцы были – когда надо было кого-то зарубить, то приносили топор с шахты, прятали его так, что никто не видел. Бригадиром у нас был русский, Жуков – молодой, раньше летчиком был. Большевистская власть ставила бригадирами блатных, но он как-то попал на бригадира. Он со мной хорошо обходился, но взял себе в бригаду блатного, а тот на работу не ходит, за него надо работать. Однажды я прихожу в барак, а этот блатной мне: «Иди сюда! Разуй меня!» Я говорю: «Чего? Разуть? Сейчас разуем!» Пошел, позвал своих. Приходят двое хлопцев с ножами, садятся сбоку, ткнули ему ножи под дыхало: «Ну, так кого будем разувать?» Он давай проситься: «Ребята, я не знал!» Я потом слышал, как Жуков этому блатному говорил: «Нахуя ты его трогал?!» С ним хлопцы поговорили, и все – он успокоился, больше ничего такого не делал. Надо было его убрать, но я не хотел еще одного брать на душу – и так их на мне много. Всякую сволочь приходилось убивать.
В лагере я работал на шахте монтажником – лавы монтировали, комбайны, конвейеры. Тяжелая была работа – самая маленькая деталь пять килограммов весила.
Отбыл я девять с половиной лет, вышел из лагеря. Я хотел одного – только на Украину! Но не давали никуда выезжать. В Коми АССР я женился, там родился сын Богдан, полжизни своей я там прожил. Писал в Фастов, в кооператив – многие наши жили в Фастове. Но мне надо было пятнадцать лет работать на шахте, чтобы иметь право поступить в кооператив. В 1978 году я поступил в кооператив сюда, в Ивано-Франковск – местных возвращали домой, а я же не ивано-франковский, а тернопольский. И я их немного обманул – сказал, что по «комсомольской путевке» был направлен на север. Я хорошо изучил, как работало КГБ – если на тебя кто-нибудь не стучал, то можно было проскочить, можно было их обмануть. А меня никто не знал. Когда я приехал сюда, мне даже были рады: «О, привез мешок денег с севера!» Деньги и правда были хорошие – северная надбавка, коэффициент.
Здесь поступил в кооператив, немного оберегался, никуда не вмешивался. Еще два года работал, а после этого уже нет, жене сказал так: «Я десять лет не буду работать – столько, сколько я там задаром работал, а потом пойду на работу». Но потом уже не захотел. Имел большую пенсию, как-то пошел в городской совет, там посмотрели на мою трудовую книжку, говорят: «Вы персональный пенсионер!»
Но все равно за мной следили. Сын пошел в армию из Коми, а пришел уже сюда, в Ивано-Франковск. Устроился на работу на завод «Прибор», пришел домой, говорит: «Папа, меня в отдел кадров вызывали и спрашивали, почему я родился в Коми АССР». Так что все-таки нас подозревали, но здесь таких как я, была половина. Я сильно не высовывался – хотели поставить меня председателем кооператива, но я отказался. Думаю: «Если я буду ходить в городской совет, что-то требовать, то могут мной заинтересоваться, еще что-то раскопают про меня».
При независимой Украине создалось Всеукраинское Братство ОУН-УПА, и я уже несколько лет являюсь председателем Краевой Управы Братства ОУН-УПА Карпатского края, но хочу это дело бросать – уже не те силы. Такова краткая история моей жизни, а чтобы рассказать все, нужно, как говорится, «сорок дней и сорок ночей».
А.И. – Хотел бы задать еще несколько вопросов. Вам приходилось воевать с «истребительными батальонами»?
Ф.В. – Нет, «стрибков» я не видел. Они боялись нас, сразу бежали. Кого мы видели, так это дивизионников – солдат дивизии «Галичина». Мы с ними не враждовали, но были случаи, когда они нас обстреливали.
А.И. – Ошибочно или намеренно?
Ф.В. – Тут уж разберитесь вы, историки. Когда мы шли на Холмщину, то заквартировали возле Золочева, в селе Подгорье. А они приехали в село на фурах, вместе с немцами – что они должны были там делать, не знаю. И на нас напали. Обстреляли то место, где мы стояли, одного парня нашего поймали. Немец посадил его на фуру и сказал одному дивизионнику: «Держи его при себе, будем везти в район». А сами пошли по селу грабить – дивизионники вместе с немцами. Наш парень стал говорить с этим дивизионником, познакомились. Дивизионник говорит ему: «Мы будем ехать возле леса, а ты беги! Я буду стрелять, а ты не падай, ничего, только беги!» Так и сделали, парень сбежал. Не знаю, что немец тому дивизионнику сделал – или по морде дал, или какой-то рапорт на него написал, но наш парень остался жив. Дивизионники не были против нас, но они же под командованием немцев были. Я считаю, что эта дивизия была не нужна. Ее создали в 1943 году, когда большевики были под Киевом. Кубийович тогда выступал, говорил, что надо воевать. А за что воевать? За то, что немцы грабили Украину, вывозили наших людей? Бандера говорил ни в какую дивизию не идти. УПА уже воевала с немцами, Волынь вся горела – можно было бежать. И те дивизионники, которые в 1944 году прорвались из-под Бродов на Волынь, все остались живы и пошли в УПА.
А.И. – Чем Вы были вооружены?
Ф.В. – У меня была сначала советская трехлинейка, потом немецкий карабин – наши где-то разбили немцев, отбили у них много оружия. Он был черный, покрытый лаком, не ржавел. И ручка затвора в немецких карабинах не просто так торчала, что можно за что-нибудь зацепить и разрядиться, а загибалась вниз. А еще очень хороший патрон немецкий. Советский патрон вынимается из замка за такой выступ, а на немецких патронах есть заточка, патрон глубоко заходит в замок, и легче его вынуть.
Потом я себе взял автомат ППШ, с круглым диском. У нас были немецкие автоматы «эм-пи», но к ним нужны были патроны. К нам шли советы – зачем нам было немецкое оружие, нужно было переходить на все советское. Еще у меня был «наган», он мне нравился. Далеко я из него не стрелял, «наган» хороший, если надо стрелять близко, очень близко – Вы поняли, о чем я говорю.
А.И. – Что Вы чувствовали в боевой обстановке?
Ф.В. – До первого ранения я не боялся, когда где-то стреляют. А после ранения, если где-то пулемет застрочит, то инстинкт тебя гнет вниз. Ты не хочешь, а тебя гнет!
Я никогда не думал, что должно убить меня: «Чего это меня должно убить? Меня не убьют». Но ведь первый раз ранили, второй раз ранили… А потом, когда я попал в руки большевикам, то понял – что угодно может быть.
Сейчас я старый человек. И знаете, Алексей – я не хожу на исповедь. Много езжу – освящения, могилы, раскопки, всю область объехал, знаю всех священников, владык, но не иду к ним руку целовать. Я только одному человеку исповедовался. Был тут у нас отец Роман Кияк – старый священник, националист. Ему я все рассказал, он сказал мне так: «Бог тебе все простит!» А молодым священникам я не исповедуюсь – потому что они, может быть, больше грешные, чем я. Но я верю в Бога – в ту силу, которая меня держала и помогла все пережить.
Ф. Н. Володимирский умер 4 января 2014 года
Интервью, лит. обработка и перевод: А. Ивашин