bannerbanner
Три судьбы
Три судьбы

Полная версия

Три судьбы

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

– Пусть станцует, – откуда-то издалека донесся до Феликса шепот Корнилыча.

– Что? – не понял Феликс.

– Скажи ему: «Танцуй!»

– Танцуй! – приказал Феликс.

И великан стал неуклюже стучать деревянной ногой по полу. В глазах появились удалые искорки, руки выделывали в воздухе замысловатые пируэты. Танец закончился странным стуком. Деревяха отлетела. Но увалень не повалился на пол, лишившись опоры. Откуда ни возьмись, появилась настоящая нога. Правда, без ботинка.

– Кино, – отирал слезы Корнилыч, – просто кино. Ну ты даешь, парень!

Увалень пришел в себя, поглядел на ноги, обиженно схватил свое полено и замахнулся было на Феликса.

– Еще чего! – заорал на него старик, и тот быстро скрылся с глаз. – Машет он! Какой от тебя прок? По сорока рублев в день? И на кого замахиваешься? Это ведь наш клад бесценный! – Корнилыч подошел к Феликсу и оглаживал его теперь по плечам, по голове. – Разлюбезный мой! Жена-то есть?

– Нет.

– А кто есть?

– Мать умерла недавно. Больше никого.

– Повезло им, – сказал Корнилыч так, что у Феликса мурашки по телу поползли. – И тебе повезло. Ты ведь теперь с нами будешь. Теперь я буду говорить, что делать, а ты – денежки приносить. Стар я уже по двенадцать часов на перроне простаивать. Смена нужна. Да с твоими способностями мы еще много чего накумекаем… Только про дом свой забудь. Здесь теперь твой дом будет.

– Надолго?

– Насовсем, хлопец. Насовсем. А чтобы не скучно тебе было, ты ж у нас, поди, самый молодой будешь, – мы тебя к Ляльке заселим. Тоже молодая. Горячая, что кобыла…

Прошло несколько дней, прежде чем Феликс окончательно понял, куда попал. Такие места называют притонами. Но этот притон был особенный. Большая коммунальная квартира в девять комнат, постояльцы которой состояли в одной воровской шайке. Всего их было человек двадцать. Двое калек: увалень-притворщик, с которым Феликс уже познакомился, и настоящий, без обеих ног. Старый цыган, управлявший целой сворой цыганок, неизвестно где обитавших, занимал отдельную комнату, ни с кем не разговаривал и не выпускал изо рта трубку, хотя Феликс так ни разу и не увидел, чтобы из нее шел хотя бы слабый дымок. Две туалетные проститутки: Лялька и Ася. Лялька, с которой теперь жил Феликс, оказалась не очень-то и молода, даже постарше Феликса немного. А Ася – та вообще была в годах. Она не столько на страсть, сколько на жалость била. Человек шесть, те самые, которые все на одно лицо и напоминали мышей, работали с Корнилычем. Тот клиента держал, а они чистили. Были еще наперсточники, бугаи, на случай, «ежели кто чужой», и один отставной чин – числившийся хозяином квартиры. Как только какие-нибудь проверочки, он надевал форму, ордена и выходил вперед. Его роль была самая короткая и играть ее выпадало редко, потому как проверки были все случайные, с милицией Корнилыч был очень дружен, платил щедро.

Феликса приволокли к Ляльке и втолкнули в комнату. Повернули ключ в дверях. Самой хозяйки в комнате не было, однако повсюду витал запах не самых дешевых духов, на широком подоконнике стояли три горшочка цветущей герани, а внизу под батареей сушилось несколько пар капроновых чулок со швом. Лялька нагрянула в половине второго, если верить часам в ее комнате. Ввалилась в дверь и пьяно захохотала:

– А тут… еще… один! Только тебя… мне сейчас… не хватало!

Она обильно приправляла речь трехэтажным матом. Лялька повалилась на кровать и как была – в красной юбке с воланом, с размазанной по щекам помадой – тихонько захрапела. Феликс в эту ночь не сомкнул глаз. Все произошедшее казалось ему наваждением, сном. Сейчас он проснется, и весь этот идиотизм кончится наконец. Завтра же, как только рассветет и местные обитатели разойдутся, он унесет отсюда ноги и даст себе клятву никогда больше не появляться ни на одном вокзале. Смешно, ей-богу, разве можно держать человека силой где бы то ни было? Да и где она, сила? Кто будет его удерживать? Неужели эта девчонка? Или калеки из соседней комнаты? Или, может быть, Корнилыч?

Только вспомнив старика, Феликс почувствовал, что по коже побежали мурашки. Он закрыл глаза и попробовал представить себе его лицо, чтобы убедить себя самого в том, что это всего-навсего хилый семидесятилетний старикашка, из которого давно песок сыплется. Но ничего не получалось. Вместо лица старика в воображении возникал оскал дикого вепря. Из открытого рта капала кипящая слюна. Глазки буравили Феликса насквозь. Он физически ощущал взгляд этого отвратительного создания.

Что-то внутри говорило ему: «Отсюда не так просто уйти, и не думай. Это заколдованный мир, в котором обитают человеческие отбросы, жестокий мир, где любое непослушание карается смертью». Хватаясь за остатки здравого смысла, Феликс пытался вспомнить о том, как он жил раньше, как схоронил мать, как выглядит его квартира, его комната. Но голова все больше и больше наполнялась туманом, а память упорно молчала, не желая ввязываться во внутреннюю борьбу.

К утру, после бессонной ночи, Феликс понял, что выхода из этого заколдованного мира не существует. В его сердце поселился парализующий страх. Как только он начинал думать о побеге, этот страх сковывал его по рукам и ногам. Сердце начинало биться через раз, дыхание становилось рваным и тяжелым.

Когда утро наполнилось гомоном и шумом уличного транспорта, Феликс наконец задремал. Заглянув к нему в комнату, Корнилыч нашел его лежащим на спине, с неестественно поднятыми плечами. Его лицо было перекошено от ужаса. Грудь часто и судорожно вздымалась и опускалась. Корнилыч хихикнул и толкнул Феликса в плечо:

– Вставай, хлопец. Работать пора!

Так началось его многолетнее рабство.

Когда вокруг тебя четыре стены и дверь заперта, заключение не слишком тяжкое бремя для человека разумного. Он может окунуться в воспоминания, удариться в медитативные грезы, писать книги, в конце концов. Информационный карантин даже полезен для здоровья в некоторых случаях. Совсем другое дело было – заключение Феликса.

Нет-нет, его не заперли в четырех стенах, не связали по рукам и ногам, не кололи наркотики. Он мог передвигаться, действовать, разговаривать с людьми. В этом смысле он был абсолютно свободен. Однако маленький старичок парализовал его волю. Он теперь не знал, что ему делать со своей свободой, как, впрочем, не знают многие из нас. Он ничего не хотел, ни к чему не стремился. Утром ему было лень подниматься с кровати, вечером лень отходить ко сну. Приказы Корнилыча казались благом. Что он без них? Мешок с костями, валяющийся целыми днями возле лохматой Ляльки.

Когда Корнилыч подходил к их комнате, Феликс оживлялся, предчувствуя разумную активность в течение дня. Как конь, бьющий копытом в приближении хозяина, предчувствуя разминку, Феликс спешил открыть дверь первым, выбежать навстречу. Так начинались дела.

Поначалу дела были простыми, даже элементарными. Феликс с приличного расстояния ловил взглядом какого-нибудь замечтавшегося фраера, приготовившего деньги у кассы, а кто-нибудь из серых человеко-мышей шмыгал мимо, с быстротой молнии выхватывая купюру. Через минуту после этой короткой операции Феликс отпускал пострадавшего, и тот, как правило, списывал отсутствие денег в руках на свою забывчивость или вовсе ничего не мог понять.

Никто из пострадавших не жаловался: сумки были целы, кошельки на месте, если их и потрошили человеко-мыши, то обязательно возвращали на место – в пиджаки или кошелки. Особенно удачно они промышляли возле железнодорожных касс. Вот почтенный отец семейства занимает очередь в кассу и выходит покурить на платформу, становясь как раз напротив Феликса, в десяти метрах. В правом кармане рубашки паспорта, в левом деньги, видно невооруженным глазом. Он достает пачку, вынимает сигарету и хлопает себя по карманам. Лицо его тут же прокисает, он шарит глазами по сторонам, готовый подскочить к первому встречному с просьбой прикурить. Но тут доблестный папаша напарывается на взгляд Феликса и замирает. Мимо проходят два подвыпивших гражданина и, на секунду останавливаясь возле него, чиркают спичкой, заслоняя огонек ладонями. Ладонями, плечами. Чтобы не погасла. И растворяются в толпе. Когда мужчина приходит в себя, в руке его дымится зажженная сигарета, паспорта лежат в левом кармане, а правый карман безнадежно пуст. Папаша машет руками, словно взялся полоскать белье, швыряет зажженную сигаретку на землю и яростно затаптывает. Потом бросается к ближайшему ларю, выскребая из карманов брюк мелочь, и покупает чекушку.

Мелкие торговцы, постоянно прописанные на платформах, подыгрывали им иногда. Бабульки, продающие позавчерашние букетики, купленные по дешевке в оранжерее неподалеку, часто сами рвались поучаствовать в игре. Выбирали девицу побогаче среди вокзальной голытьбы и проходу ей не давали: «Купи, милая, да купи мои замшелые цветочки. Я, мол, посмотри, бабка какая старая, а ты молодая да красивая». На это многие девки покупались. Лезли в модные сумочки и… «Ну так чего, дочка. Деньги, что ли, дома забыла?» – рассерженно и нетерпеливо частит старуха. «Кажется, да-а-а», – тянет девица. И-их!

Карманники кивали на Корнилыча с уважением. Чисто работает, гад. Смотреть приятно. За долгие годы никаких жалоб, ни единого обращения к ментам, ни единого вопля «караул!». Нет денег – и нет. Не понимает человек – почему нет. Были же вот только что. И никто не подходил. Даже мимо никто не пробегал. Вытащить не могли. Выходит, сам выронил, ворона. И давай искать дырки в карманах штанов, в сумочках, в кошелках.

Все это Феликса забавляло, вот только не было в этом больше привкуса власти. Власть теперь вся была у Корнилыча. И охота его из алой превратилась в серую, будничную…

Вскоре у Корнилыча в подручных замелькал один психопат болтливый. Слова из него сыпались, как горох из мешка, стукали по голове собеседника бессмысленно, но непомерно часто. Денек Корнилыч с ним шептался, а потом псих этот пропал. Вернулся через неделю, стоял у двери и пританцовывал: «Нашел, нашел, нашел, нашел. То, что надо, штучка так штучка, то, что надо…» И посыпал своим горохом бессмысленным чаще обычного…

Задумался после разговора с ним Корнилыч. Дельце это он давно обмозговал, только рисковать собственной шкурой не хотелось. А Филька может, чего ему? В крайнем случае – не выдаст. Даже если захочет…

6

(Феликс)

Последний дом окнами упирался в забор. На скамеечке возле подъезда сидели старушки – губы распустили, раскисли. Скучно. День стоит, редко кто показывается, чего уж тут хорохориться. Вот вечером, когда с работы пойдут…

– Заняться нечем? – резко окликнула их с порога седовласая коренастая женщина.

– Здравствуйте, Варвара Семеновна, – заискивающе принялись кивать бабки, стараясь втянуть животы и вжать головы в плечи.

Варвара Семеновна, молча кивнув им и поджав губы, натянула сиреневые перчатки и гордо прошествовала мимо.

– Ай, Господи. Корчит из себя.

– Ага, ага, – часто закивала другая, испуганно глядя вслед удаляющейся Варваре. – Прямо-таки дама. Как будто мы лыком шиты. А грозная какая! Слышь, боюсь я ее че-то, как свекра покойного…

– Все деньги. Оставил бы мне муж, сколько ей, я бы еще не так… Во! Ясно дело – жулик был. Мой-то вон честный, от бутылки помер.

– И мой, и мой, – снова закивала вторая.

У Варвары Семеновны денег действительно хватало. Муж был большим чиновником, работал в министерстве. Скопили на безбедную старость. Жаль, муж, царствие ему небесное, не дожил. Сразу после пенсии и окочурился. Все водка проклятая…

Шествуя мимо детской площадки, где неряшливые мамы болтались все утро с надоевшими им до смерти гомонящими детьми, Варвара Семеновна еще раз возблагодарила Бога за то, что не послал ей кару небесную в виде деточек. Сначала, пока молодая была да глупая, переживала, завидовала подругам, цацкавшимся с пеленочками да бутылочками. Но их карапузы быстро превращались в нескладных прыщавых подростков, приносивших домой двойки и дурные манеры. И зависть улетучилась как дым, уступив место чувству облегчения – хорошо не у меня! А впоследствии подросшие еще лет на десять бывшие малолетки и вовсе начинали с родителями настоящую войну за какие-то свои никому не понятные права, за метры в малогабаритных квартирах, за собственных народившихся отпрысков. Дикость.

Бог миловал Варвару, лишив ее деточек. Подруги, упивавшиеся своим материнством, теперь где? На кладбище. А почему? Да потому, что все соки из них выпили, все жилы вытянули деточки-то родные. А она идет по парку гулять в кожаных сапожках да в кашемировом пальто. И на душе у нее спокойно, и выглядит она не как замызганная старушенция, прущая тяжелые сумки на всю семью, а как женщина, знающая себе цену. Как там вчера говорил Коля?..

Ах какой человек приятный этот Коля. Интеллигент, художник. Правда, с легкой придурью, но на то он и художник. Обещал пригласить на персональную выставку, а потом на банкет от Союза художников. Познакомились они неделю назад здесь, в парке. Он стоял перед мольбертом в лиловом берете. Такие, конечно, нынешние молодые люди уже не носят. Но она еще помнила старые времена…

Она не удержалась – заглянула через плечо. На мольберте были неопределенные мазки: яркие, размытые, обещающие неповторимый осенний пейзаж их парка.

– Сколько может стоить ваша картина впоследствии? – спросила Варвара Семеновна и поправила перчатки.

Ей хотелось показать, что она не старуха, коих в парке тьма, что она разбирается в живописи, что она может себе позволить купить понравившееся полотно, в конце концов. В их районе, а тем более в парке, так редко появлялись трезвые мужчины… А тем более люди ее круга. Ей хотелось соответствовать.

И все-таки он был с легкой придурью, этот Коля. Сыпал фразами, как горохом. Слова не давал вставить. Потом спохватился:

– Вас, наверно, ждут?

– Я вдова, кому же меня ждать?

– Дети, внуки…

– Бог миловал!

Так она ему и сказала: «Бог миловал». И он понял. Даже улыбнулся ей так солнечно. А потом целую неделю названивал насчет предстоящей выставки. «Я вас не застал в четыре…» – «В это время я обычно в парке…» – «Вы не брали трубку? Что случилось?» – «Да нет же! Просто по утрам я обычно выхожу в магазин». – «Какое у вас интересное расписание!»

Варвара Семеновна шла по узенькой дорожке в сторону сберкассы. Сегодня давали пенсию. Она заранее предупредила Колю, чтобы не звонил с одиннадцати до часу. Получив деньги, она любила зайти в кафе-мороженое, в магазин тканей на углу и обязательно – в кондитерский. Ей нравилось расхаживать так, пока улицы пусты, пока дети не вырвались из соседней школы, оглашая округу отвратительными криками и визгом.

Вдруг через дорогу у самой сберкассы она заметила Колю. Он был в модном костюме, при галстуке. Неужели перенесли выставку? Боже мой, успеет ли она собраться? «Ко-о-ля!» – закричала она, ступая на мостовую.

Это было последнее, что она запомнила из этого странного дня.

Она пришла в себя глубоким вечером, когда за окном весело мигали звезды. «Ах», – только и сказала она, вываливаясь из забытья в темноту собственной комнаты. «Ох», – сказала она четверть часа спустя, все еще ровным счетом ничего не понимая, и зажгла свет.

В комнате ничего не изменилось. Только было несказанно душно и слегка пахло табаком. Может быть, с улицы тянуло? Варвара Семеновна выглянула из окна. Скамеечка была пуста. Она посмотрела на часы и если бы могла, то обязательно присвистнула бы. А так получилось – только фыркнула, как это делает соседская кошка, когда она проходит мимо нее по утрам. Несносная тварь.

В голове у Варвары Семеновны прояснялось все больше и больше. Сегодня, то есть вчера уже, конечно – вчера, ведь сейчас половина первого ночи, вчера она должна была получить пенсию. Деньги всегда были лейтмотивом любых ее рассуждений. Она могла позабыть обо всем на свете, но получить пенсию день в день она никогда не забывала. Не могла забыть! Может быть, у нее начался склероз? Говорят, с возрастом это случается со всеми. Конечно. Разумеется. У нее склероз. Поэтому то она и позабыла, что делала днем и почему так долго дремала в кресле.

Варвара Семеновна полезла в сумочку, вытащила портмоне, щелкнула замочком. Пусто. Руки у нее затряслись так сильно, что портмоне полетело на пол. Она никогда не тратила все до копеечки. Была у нее такая примета – в кошельке всегда должен оставаться по крайней мере рубль. Но на этот раз в портмоне не было не только пенсии, но и даже мелочи, даже какой-нибудь завалившейся за подкладку копеечки.

Она села на стул и попыталась вспомнить. Да, да, она шла через парк. Потом увидела Колю. Перешла дорогу. Нет, ей показалось. Коли там не было. Слишком много она о нем в последнее время думала. Вот и померещилось. Да еще с ее зрением… Коли там не было, а был человек. Лица никак не вспомнить. Что он ей сказал? Что-то такое сказал, и довольно убедительно. Так сказал, что она поняла – он прав. Абсолютно прав. Только бы вспомнить теперь – в чем прав? И они пошли…

Господи! Тут в ее памяти замелькали каруселью картинки одна страшнее другой. Она с этим человеком, ну с тем самым, который был абсолютно прав, идет в сберкассу, получает деньги и отдает ему. Не может быть! Не может… Но она это делает. Потом он еще что-то говорит ей, и они идут, идут по улице, идут… к ней домой! Он говорит, а она лезет в комод… Потом они снова идут в сберкассу… Потом какие-то люди, а он снова говорит… Люди шарят за картиной… в шкатулке… И только одна мысль прочно сидит в ее голове: «Им нужно все отдать. Все-все отдать. Обязательно».

Покрывшись холодным потом, Варвара Семеновна на негнущихся ногах прошла к комоду, выдвинула нижний ящик и запустила руку под шуршащее, накрахмаленное нижнее белье. Ну конечно. Все в порядке. Это был только страшный сон. Она ведь задремала в кресле. Вот она, сберкнижка. Вот она, ее серенькая утица, несущая пусть не золотые, но по крайней мере серебряные яички. Варвара Семеновна осторожно погладила корочку сберегательной книжки. Кругленькая сумма, отложенная еще в те времена, когда муж был в силе, давала ей теперь возможность ежемесячно снимать процентик. Пусть маленький, но люди за такие деньги работают не один час и не два. Она аккуратно открыла книжечку. В графе расход стояла кругленькая сумма. Варвара Семеновна пошарила очки, но потом прищурилась и увидела…

Получалось, что вчера она сняла с книжки все деньги. Варвара водила пальцем слева направо и справа налево, но от этого ничего не менялось. Чернила не испарялись, вчерашнее число не исчезало. В остатке болтался один рубль.

Сердце прихватило не на шутку. Но Варвара Семеновна была сейчас глуха ко всему, что не касалось ее денег. Она бросила книжку на пол, рядом с портмоне, и подошла к трюмо. Шкатулка оказалась пуста. Равно как и конвертик с двадцатью долларами, лежащий на черный день в буфете под большим расписным чайником, равно как и тайничок за картиной, висящей на стене.

Тупо уставившись в одну точку, Варвара Семеновна поняла, что сейчас умрет. Сердце ныло безостановочно. Ее обобрали, напоили чем-то и обобрали. До нитки. Она было бросилась к телефону, но на полпути остановилась и сникла. Сама ведь привела домой, сама все отдала. Никто не угрожал, никто даже не просил. Все сама.

Ей хотелось завыть белугой. Выть без остановки несколько часов, пока не наступит смерть. Она представила, как через неделю или даже больше ее хватятся соседи. Неизвестно, сколько пройдет времени, пока ее найдут. Она будет лежать на полу, вздувшаяся и вонючая. И, брезгливо зажав нос, милиционер вызовет работников морга. А потом приедут тупые равнодушные лбы со стеклянными глазами… И, не обмыв, не прочитав молитву, закопают в яму, а может быть, еще и надругаются над ее телом…

Думая об этом, она расхаживала по комнате. Душу леденил ужас. Она не заметила, как вышла из дома и спустилась вниз. Варвара Семеновна мерила шагами улицу и считала про себя, чтобы окончательно не сойти с ума от непрошенных мыслей о смерти, о морге. Из кустов ей навстречу вышла крупная тощая псина с проплешиной на спине и слабо завиляла хвостом, не питая, пожалуй, давно никаких надежд на человеческое сочувствие. Варвара Семеновна брезгливо отпрянула, и собака, опустив хвост, пошла обратно, куда-то в черную ночь…

Неожиданно женщине пришло в голову, что… Конечно. Вот же как все просто! Тогда больше никто никогда… Тогда, если что с ней случится – она будет выть… Обязательно будет выть – и все услышат.

– Эй, – взвизгнув, окликнула она собаку как человека, а потом, опомнившись, сложила губы трубочкой и часто зачмокала.

Собака обернулась и неуверенно направилась к женщине.

– Иди, иди ко мне, моя радость, – тараторила Варвара Семеновна, отступая и зовя собаку за собой, – иди, родненькая моя. Пойдем со мной, а? Будешь жить у меня, а? О, мы с тобой так заживем! Я буду покупать тебе косточки в кулинарии, там есть, я видела. Ну иди же ко мне, – она неожиданно заплакала, – иди. Они тогда оставят меня в покое. У меня все есть. Нам хватит на двоих. Иди, я тебя покормлю…

Возвращающиеся домой за полночь подвыпившие прохожие с удивлением смотрели, как маленькая крепкая старушка, подскакивая, быстро двигается в сторону дома, упирающегося в забор, а вслед за ней вскачь радостно несется огромная тощая дворняга, тоже, вероятно, не первой молодости…

Богатеньких одиноких старушек находил Генка Шлык – племянник Корнилыча. По пьяни он мог биться в истерике, что баба, брызгать слюной и плакать навзрыд о чем-то никому не понятном. Дома он позволял себе расслабиться. Особенно после удачной операции. Напиваясь, говорил, что старух ему жаль, что все, что он делает с ними, – отвратительно, что он их почти любит и душу перед ними выворачивает наизнанку, а Корнилыч платит ему за такую поганую работу всего семь процентов. «Прости меня, Марья Игнатьевна, – рыдал он по очередной обобранной бабульке. – Ты ко мне как к родному, а я, падла, под монастырь тебя подвел. Под высокий белый монастырь».

Но Генка никогда не углублялся в свои страдания. Через минуту он уже ржал как конь над пошлым анекдотом, который рассказывал цыган, и спроси его, кто такая Марья Игнатьевна, – ни за что бы не вспомнил.

В деле он был настоящий артист. Профессионал. Пользуясь наводками мелкой шпаны, он дня два наблюдал объект. А на третий подкатывал к нему именно в том виде, который бабулька предпочитала. За последнее время он побывал и детдомовским сиротой, и художником Колей с надвигающейся персональной выставкой, и моряком Сеней, уходящим на днях в загранку, и даже молодым альфонсом-импотентом. Он легко преображался в махрового еврея или ярого антисемита с прокоммунистическими взглядами, в хохла или татарина, в немца или финна – в зависимости от того, кого бабульки больше любили. Рожа у него была – на все лады. Ошибки он исправлял быстро. По ходу представления. И если бы Генка играл в театре, а не на улице, то давно получил бы звание народного артиста.

Поскольку Генка приходился Корнилычу вроде как родней, Феликс часто наводил разговор на его обожаемого дядюшку. Но каждый раз Генкауворачивался. Он бил себя кулаком в грудь, хрипел про Корнилыча какую-то правду: «Никому не говорил – тебе скажу», – но не сообщил Феликсу ничего нового о старике. Ничего такого, за что можно было бы зацепиться, чтобы подумать об освобождении.

За год своей привокзальной жизни Феликс узнал о старике лишь то, что знали остальные.

7

(Корнилыч)

Когда на блокадный Ленинград сыпались бомбы, Корнилыч носил обычное имя-отчество и, как все, сбрасывал зажигалки с крыш. На фронт его не взяли по причине не то чтобы ослабленного, а вообще никакого здоровья плюс близорукости. До войны он был школьным учителем, а теперь стоял у станка, падая от усталости, засыпал стоя, и чем дальше, тем больше не понимал, зачем он живет, кто он такой и что происходит вокруг.

Жил он у родителей жены, горячих патриотов коммунистической державы и больших охотников до изучения последних речей Иосифа Виссарионовича. Жил – как у Христа за пазухой. У них была просторная квартира, куда он и перебрался сразу после регистрации брака и шумной свадьбы, на которую съехались все родственники невесты до пятого колена. Многие приехали из других городов, поэтому о первой брачной ночи несколько дней не могло быть и речи. Квартира превратилась в полевой лагерь. Спали на кроватях, диванах, на полу в каждой комнате человек по пять. Включая и комнату молодоженов. Только через три дня родственники, уничтожив все съестные запасы хозяев, разъехались, обещая вернуться к рождению наследника.

Через девять месяцев и три дня родилась наследница, и снова их дом превратился в место паломничества. Однако теперь робкий Корнилыч настоял, чтобы в комнате новорожденной никто не храпел, да и вообще потребовал оставить ребенка в покое. Это был первый случай, когда он подал голос и выказал в семье свою волю, чем очень порадовал тестя и раздосадовал тещу.

Жену свою он, несмотря ни на что, любил. Несмотря на шумных родственников, на то, что теща в день получки и аванса поджидала его, поджав губы, на кухне и снисходительно пересчитывала деньги, которые он отдавал ей беспрекословно все до последней копеечки. Потом она журила закомплексованного очкарика-зятя за то, что не умеет пробиваться в жизни, и со вздохом прятала его получку на огромной, как подушка, груди.

На страницу:
5 из 6