
Полная версия
Рассказы русской француженки. Проза и публицистика
На прощанье на вокзале она чуть не заплакала. А он поцеловал её крепко, и глядя в глаза, попросил:
– Танька, обещай мне не ходить в редакцию эти шесть дней. Можешь это сделать для меня?
Она ─ как под гипнозом ─ пообещала:
– Ok, я буду дома, я заболею.
Вернувшись с вокзала, Таня закрылась дома на шесть дней. Перед этим она накупила хлеба и сигарет и позвонила редактору газеты, предупредить, что заболела. Редактор уже как-то и так криво смотрел на неё в последнее время, а в этот раз и вообще говорил очень с ней холодно.
«Ну и хрен с ним! Мне всё равно,» ─ успокоила себя она. – «Я и вправду себя как то неважно чувствую!»
Она смотрела телевизор, курила, пыталась звонить подругам, но все были на работе.
Таня достала из кладовки вязальную машину «Северянка», которую он купил ей несколько месяцев назад. У него ─ её мужа ─ была мечта: жена-домохозяйка. А она, чувствуя свою вину перед ним, всегда скучала дома. Ей было мало кухонных дел, она была отзывчива к чужим проблемам ─ факультет журналистики МГУ приучил к некоторой социальности ─ и ей постоянно нужно что-то делать для людей ─ помогать сирым и убогим, разоблачать каких-нибудь мерзавцев.
– Просто так жить и жрать я не могу! – однажды кричала она ему на какой-то пьяной вечерине, приняв грамм двести дорогого коньяку. Вечеринка эта проходила в Академии Художеств, и Вадим, глядя, какими глазами провожают его жену студенты и преподаватели, поклялся никогда больше не приводить сюда свою жену. А она ничего особенного не заметила. Видела только его. Даже когда разговаривала с другими.
Он был гениальным художником ─ и в этой прибалтийской республике, куда она приехала из Москвы из-за него ─ ей часто говорили о его необыкновенном таланте колориста, и ей это причиняло боль. То ли она понимала, что его предназначение выше, чем её байки для республиканской ежедневной газеты, то ли боялась, что не справится с этой исторической ролью жены гения?
Она решила связать ему джемпер. Закрывшись, как в тюрьме, в собственном доме, установила вязальную машину, смазала её маслом и принялась перематывать шерсть из мотков в клубки. Электрическая перемотка на машине не работала, ей пришлось перематывать вручную. Для этого подошли ножки маленькой табуретки, на которой она растянула моток.
Разматывая шерсть, она вспомнила кадр из фильма по повести Тургенева «Первая любовь»: там барышня мотала клубки с помощью своих многочисленных поклонников.
Какая-то обида пронеслась было в воздухе, потому что Таня была тоже красива ─ это ей говорили те, у кого она брала интервью, режиссёр с киностудии, пожилой усталый человек, который недавно поработал с известной красавицей киноактрисой, сказал, что Таня в кадре смотрелась бы лучше. И его редакторша ─ мудрая пожилая еврейка ─ тоже сказала, что Таня очень красивая, что она должна была бы стать актрисой, а не журналисткой. В университете её снимал известный фоторепортёр, чтобы продать её лицо в какой-то модный журнал, но Вадим это дело запретил строго-настрого. Сам он не рисовал её, но его профессор заметил, что во всех портретах, которые делает Вадим, видно лицо Тани.
– У этой барышни не было Вадьки! ─ развеяла свою обиду Таня.
Вот он как раз и звонит:
– Милая, как ты? ─ Боже, какой любимый голос!
Она тут же зарядилась от него энергией на десять таких клубков!
– Ты доехал? ─ слова простые, а её голос звенит и искрится.
– Ты дома?
– Да!
– Я проверю ещё попозже!
«Я свяжу ему самый красивый джемпер на свете,» ─ решила Таня. Она открыла альбомы с его любимым Босхом, Брейгелем, малыми голландцами, выбирая цвета и композиции, которые ему обязательно понравятся.
Жухловатые тона ─ красный, жёлтый, зелёный в полоску и разбавлю серым, чтоб не было так разноцветно ─ в конце концов решила она. Все цвета у неё были, кроме жухлого зелёного.
Пришлось распустить свой свитер, который она связала ещё в Москве по выкройке из «Бурды Моден».
Вся эта суета с нитками затянулась до вечера, Таня легла спать поздно, поговорив ещё раз с мужем, позвонившим около одиннадцати ночи.
Серое утро балтийской зимы застало её за работой ─ времени было не так уж много.
Конечно, для какой-нибудь там опытной вязальщицы связать один джемпер на машине ─ это дело одно. А для неё ─ читающей по инструкции метод соединения вязальных петель на машине «Северянка» ─ это уж совсем другое дело. Если вспомнить мамину поговорку, что у нашей Тани руки не из того места выросли, то оставшихся пять дней на самый красивый джемпер, это рискованно. Можно просто не успеть!
Она вязала, вязала, иногда снимала, перевязывала, придумывала новое, например, петли для трёх пуговиц на широкой планке впереди у кругло-вывязанного горла. Так и прошёл день, ознаменованный телефонными звонками мужа и редакторши отдела социальных проблем, Натальи Севидовой.
– Ты скоро выйдешь? ─ спросила Наталья.
– А что?
– Есть интересная командировка ─ это по твоему материалу о монархистах. У них съезд в Москве намечается, редколлегия решила послать тебя.
– Когда? ─ загорелась Таня.
– Послезавтра съезд, а завтра вечером нужно выезжать.
– Я не могу, ─ после паузы ответила Таня.
Положив трубку, она схватилась за вязание с такой горячностью, что порвала сразу несколько петель кареткой.
Разбираясь, поняла, что устала, включила телевизор. По российским новостям передавали про готовящийся съезд монархической партии1. Мелькнуло в кадре несколько знакомых лиц. Два месяца назад она привезла из Москвы интервью с председателем этой партии Энгельгардтом-Юрковым. Материал был перепечатан несколькими центральными изданиями и зарубежным «Русским cловом». Поэтому Таня стала специалистом по монархистам, а заодно и другим неформальным партиям, в своей газете.
Ей очень хотелось поехать, опять впасть в этот сюрреализм прославления принципов монархического правления молодыми агрессивными монархистами! Хотелось вдохнуть другой жизни и рассказать о ней так вкусно, чтоб местные домохозяйки забыли о своих делах и побежали бы звонить друг другу, чтоб говорить: «К чему печатать такие статьи?»
«Ну нет, хватит,» ─ она выключила телевизор, и принялась вязать джемпер для своего любимого мальчика, мужа, художника. Приговаривая так, она выбросила из головы монархистов, и редакцию, и свои успехи, и свою красоту. Да и зачем ей всё это, если его рядом нет?
– Танька, это я!
– Как ты там?
– Соскучился!
Ожидая от неё такого же ответа, он напоролся на вопрос:
– А картины продаются?
– А ты?
– Что «ты»?
– Ты соскучилась?
– А картины продаются? ─ упрямилась почему-то она.
– Тебя что, заперло сказать, что соскучилась?
Она рассмеялась, а он ещё ворчал минуты две в трубку, что звонит ей, а она не может нормально поговорить с ним.
Весь третий, четвёртый, пятый день она вязала. Болела спина, заслезились глаза, она как-то отупела. Просто гоняла каретку и считала ряды. В каждой полосе по двенадцать рядов. Если ошибёшься, придётся распускать. В нормальной машине это должен делать счётчик, а в её «Северянке» этот прибор не работал.
На шестой день она отпарила утюгом отдельные детали ─ спинку, перед и рукава, и начала сшивать их специальной иглой. Закончила только после обеда.
А нужно было ещё убрать весь дом ─ разноцветные нитки валялись даже на кухне. Уже вечером она заглянула в зеркало и увидела своё бледное уставшее лицо с красными глазами. Она подурнела от этих шести дней взаперти.
Вадим приехал утренним поездом, она встретила его на вокзале, они отправились сначала в мастерскую, где он распаковал новые кисти, краски, холсты, рамки, что привёз из Питера.
Пообедав в ресторане, пошли домой. Таня, едва вошли в квартиру, сказала:
– Я приготовила тебе подарок!
Она принесла джемпер, но он, едва посмотрев на него, уже потянулся к ней соскучившимися руками, губами.
– Потом посмотрю!
Потом посмотрел, примерил даже на голое тело.
– Посмотри, какой сатир с волосатыми ногами! ─ прохаживался перед ней Вадим в новом джемпере, вызывая игривый Танин смех.
Таня знала эту его манеру говорить о человеческом теле ─ даже о своём ─ отстранённо. Сначала это казалось ей цинизмом, потом она привыкла. И сама рассуждала иногда у его этюда с «обнажёнкой» ─ так художники называют обнажённую натуру: «Какой тяжёлый зад у этой натурщицы. Она некрасивая».
– Тань, ну что за оценка ─ «красивая-не-красивая»! Это же не модель для подиума, ─ отзывался из глубины мастерской муж. ─ Это рожавшая сильная женщина. Вот посмотри, ─ он подходил к своей работе и мерил пальцами пропорции тела изображённой им же самим натурщицы. ─ Крепкие тяжеловатые ягодицы, бёдра такие же ─ широковатые, непропорциональные на первый взгляд. Ноги крепкие, вынашивать ребёнка легко таким бабам. Вот кого она мне напоминает: каменную скифскую бабу ─ символ плодородия и материнства. Они умели вынашивать и рожать детей без акушерок и роддомов. И делали это как бы между прочим, часто и всю жизнь. Иначе скифы бы не выжили в постоянных войнах. Поэтому и понастроили памятников этим бабам по степям.
– А, действительно, мужчинам-скифам нет ни одного памятника! ─ восклицала Таня.
– Ой, да ладно вам! ─ спохватывался Вадим. ─ Вы бабы ─ всё равно пустота, вам нужно только рожать. А у нас ─ мужиков ─ есть жезла жизни. Вот такая смешная вроде форма ─ трубка. А в ней заключён секрет жизни, ─ ёрничая, но при этом серьёзно говорил он. В таком же отстранённом тоне, как о чужом теле, рассуждал о величии своей «жезлы жизни», о целесообразности и продуманности места «жезлы» на мужском теле. Дурачась, закутывал жезлу в бороду, призывал представить себя оскоплённым и, горячась, утверждал, что вся Танина любовь исчезла бы без следа, не будь у него этой самой жезлы жизни.
– Нет, не исчезла бы! Моя любовь не совсем уж ниже пояса, ─ злилась Таня. Но представить мужа без «жезлы жизни» не бралась.
– Да хватит врать, ─ не слушал он её, ─ пока моя жезла со мной, и ты со мной. Знаю я тебя.
Потом он снял джемпер. И больше уже почему-то никогда в жизни не надел его. Хотя сказал, что красиво получилось. Да и она видеть не могла этот джемпер. Тошнило её от него. И от «Северянки» тоже. Сразу вспоминались те шесть дней добровольного заточения.
Через год она разбирала шкаф, нашла джемпер и решила подарить его одному хорошему человеку ─ другу семьи, энтузиасту, пушкинисту. Пушкинист обрадовался, и однажды Таня увидела его в этом самом джемпере по телевизору.
А с Вадимом они разошлись года через два. Таня ушла.
2007. Париж1 Речь идёт о «Православной конституционно-монархической партии России (ПКМПР)» и о «Союзе ревнителей памяти императора Николая II».
Моя русская няня
Рассказ Элизы Шарер
Я – француженка, родилась в Париже. Отец мой был инженером, хорошим специалистом, и поэтому в конце 30-х годов его пригласили в Америку на работу в одну крупную промышленную компанию. Вот так получилось, что мы пережили Вторую мировую войну за океаном, – нам повезло, что мы не видели нацистов на улицах Парижа.
В 1945 году папе предлагали продлить контракт в США, но он отказался, потому что война заканчивалась и родители мечтали поскорее вернуться во Францию. Мы приехали в Париж в июне 1945 года. Все военные годы наша парижская квартира простояла закрытой, и родители нашли её непригодной для жизни. Они решили провести капитальный ремонт. Папа сам сделал чертежи, составил смету, нашёл рабочих, мама активно ему помогала. Встал вопрос: что делать со мной, десятилетним ребёнком, на время ремонта? Решено было отправить меня под присмотром няни в наше сельское поместье в Бордо.
Мама принялась искать няню. Она хотела найти надёжную и образованную женщину, но на собеседования приходили в основном испуганные беженки из Восточной Европы, по разным причинам не желавшие возвращаться на родину. Гувернантки-француженки ехать в Бордо на два с половиной месяца не соглашались. Поиск затягивался.
– Они все, как одна, безграмотны! – сетовала мама. Согласно её плану, няня должна была все лето натаскивать меня по французской грамматике. Наконец однажды, когда я копала траншею в куче строительного мусора посреди разрушенной гостиной, мама подозвала меня и представила молодую девушку:
– Элиза, это твоя няня. Мадемуазель Анна Полякова.
Я сразу почувствовала какой-то удивительный медовый запах от её одежды. Ани была очень красивой девушкой. Особенно хороши были её глаза – даже не голубые, а по-настоящему синие. Их взгляд притягивал так, что на её лицо постоянно хотелось смотреть. Когда наш поезд на пути в Бордо проверял военный патруль, я, наблюдательная, как все десятилетние французские девочки, подметила, с каким восхищением оглянулся на неё молодой офицер…
Приехав, мы нашли поместье в ужасном состоянии. Во время войны там укрывались какие-то беженцы, которые не берегли своего временного пристанища. Мы долго и трудно открывали проржавелый замок, а, войдя, поняли, что не нужно было так трудиться: огромные окна, выходившие в сад, были разбиты – мы могли бы спокойно влезть через них. Темнело, моя няня была растеряна, а я чуть не плакала при мысли, что в этом страшном пустом разорённом доме нам придётся прожить целых два месяца. Электричества не было, водопровод не работал.
Мы сели на уцелевшие стулья и молча посмотрели друг на друга.
– Я вас очень прошу, Ани, давайте вернёмся в Париж! – взмолилась я.
Она ответила мне известной русской пословицей, которую я уже не помню дословно, но её смысл был в том, что лучше подумать утром, а не вечером. Затем она пошла к соседям, принесла воды, свечей, мы умылись, приготовились ко сну…
Спали на чердаке, забаррикадировав двери от вторжения ночных воров. Эти подробности, наверное, уже мало кому интересны, но я всё так хорошо помню! И сейчас мне кажется почти прекрасным запах мышей, пропитавший стены нашего чердака, – ведь это было моё детство… Моё детство…
Ани разбудила меня рано. Приготовила завтрак. Она нашла стекольщика, который уже пришёл чинить окна. Несмотря на все наши бытовые проблемы, Ани в первый же день провела для меня урок русской литературы. Она прочитала мне рассказ Толстого «Лев и собачка». О, я его очень хорошо поняла, потому что, уезжая из Америки, мы оставили на попечении соседей нашу собаку, скучая по которой, я даже плакала иногда. Заплакала я и на уроке, представив, что нашего доверчивого Чарли отведут в Нью-Йоркский зоопарк, в клетку со львом.
Ани не стала меня утешать. Она смотрела с улыбкой и говорила, что это хорошо, что я плачу. Я на неё обиделась. Почувствовала себя страшно одинокой и никому не нужной. Родители меня не любят, думала я. Они отправили меня в деревню! С такой холодной и жестокой русской! А сами сейчас, наверное, ужинают в ресторане или пошли в синема…
Сейчас-то я понимаю, как было трудно Ани – молоденькой девушке, оставившей ради куска хлеба свою семью, друзей и приехавшей с чужим капризным ребёнком в незнакомую местность. Но тогда я была уверена, что самые главные трудности пали на меня.
Я капризничала, отказывалась принимать душ и требовала горячей ванны, плакала, что нет электричества, была недовольна, что молоко пахнет коровой. В общем, как я понимаю сейчас, от неё требовалось много терпения и сил, чтобы оставаться ровной, приветливой, доброжелательной. Чтобы согревать мне молоко по утрам, читать книги, проверять диктанты, рассказывать интересные поучительные истории, играть со мной в мяч, ходить на прогулки, всячески развлекать меня и организовывать мой день.
Мне запомнилось, как однажды шёл дождь и мы разговаривали на террасе. Ани всегда слушала меня серьёзно и внимательно, какие бы глупые вещи я ни говорила. На этот раз я рассказала ей, что в Америке у меня остался дружок, который обещал писать мне письма и за которого я выйду замуж, когда вырасту. Она не отмахнулась от меня, как мама, а сразу поверила, что это возможно. Спросила, как его зовут, и с интересом рассмотрела его фотографию, которую я привезла с собой. Даже поинтересовалась, где мы будем жить – в США или в Европе?
Как я потом узнала, её жених – тоже русский – погиб во время войны в концлагере, поэтому Ани носила по нему траур. Какой был удивительный обычай – в те времена многие женщины, становясь вдовами, одевались в чёрное. Иногда я чувствовала тот самый приятный медовый аромат от её одежды, который уловила, когда увидела её в Париже впервые. Однажды я спросила, что это за духи.
– У меня нет духов, – ответила Ани.
– А чем же от вас так приятно пахнет?
– Это свечи, – догадалась она и достала из своего старого потёртого саквояжа связку жёлтых свечей. Я понюхала их и согласилась, что это тот же самый запах.
– А зачем тогда в первый вечер вы пошли за свечами к соседям, если у вас они были? – удивилась я.
– Их нельзя жечь просто так. Это церковные свечи, их зажигают перед иконами.
– Вы верите в Бога?
– Да.
И она, помолчав немного, рассказала мне, что после гибели жениха очень тосковала. Его сожгли в печи концлагеря, и вот Ани, бедная, всё представляла себе, как он задыхается там в дыму. Она перестала есть, выходить на улицу, разговаривать с людьми.
– Но однажды я увидела сон, – рассказывала она. – Такое прекрасное зелёное, цветущее пространство у какого-то незнакомого озера. И там на берегу я увидела его. Он сидел спиной ко мне и не хотел поворачиваться, не хотел разговаривать… А я ещё принесла булочки с шоколадом и пыталась его накормить. И какой-то светящийся, очень красивый человек – наверное, это был Ангел, – объяснил мне, что мой жених очень страдает. Что моя тоска мучает его, и он не может быть спокойным и счастливым. Он любит меня даже сильнее, чем на земле, но на небе ему хорошо. После этого сна я проснулась утешённая. И постепенно начала чувствовать, что силы к жизни возвращаются ко мне.
– А как вы с ним познакомились? – заинтересовалась я.
– С женихом? – чуть наивно спросила она. – Мы с ним вместе выросли. Наши родители вместе эмигрировали в Париж в 1920 году.
– Он был красив?
Она достала из своего бумажника и показала мне фотографию, где рядом с ней – празднично одетой и весёлой – стоял высокий молодой парень.
– Как его звали?
– Сергей.
– И вы больше никого не сможете полюбить так, как его?
– Нет… – серьёзно ответила она.
Я слушала её молитвы на ночь и постепенно научилась среди многих имён разбирать своё – Елизавета: она молилась и обо мне. В августе мы вернулись в Париж. А осенью Ани ушла в православный монастырь под Парижем.
Мои родители всегда были равнодушны к религии, муж тоже был атеистом. Я прожила неплохую жизнь. У меня была хорошая семья, мы много путешествовали, но сейчас дети выросли, живут отдельно, муж умер. Теперь у меня много свободного времени, и всё чаще я размышляю о том, что со мной будет, когда я умру. Все пожилые люди много размышляют над подобными вопросами.
Может быть, Бога нет, и тогда меня просто не будет. А вдруг Он есть, а я всю жизнь не хотела узнать о Нём? Может быть, глупо считать, будто нам всё известно, и не замечать многих вещей, напоминающих о существовании другой жизни? Думая об этом, я начала читать религиозные книги, нашла православную церковь.
Но самым сильным свидетельством присутствия Бога для меня была жизнь моей няни. Как вам объяснить?.. После войны общество как будто сошло с ума. Люди хотели забыть о страшной войне, о смерти, ранах и о мучениях. Все хотели наслаждаться жизнью, радоваться, любить. Все-все без исключения хотели любить и быть любимыми. Ради этого многие готовы были переступить любые заповеди, разорвать все связи. Это трудно было осудить – желание радоваться жизни.
Ани тогда был всего двадцать один год, и она была очень красива. Мужчины, которые в послевоенные времена были слишком избалованы женским вниманием, смотрели на неё с нескрываемым интересом. Но она не захотела этих нормальных человеческих радостей: любви, семьи, детей. Отказалась от всего, что для каждой молоденькой девушки её возраста составляет смысл жизни. И при этом не стала несчастной или грустной. Она была какой-то изнутри радостной. Значит, у неё была ещё большая радость, чем наслаждение жизнью здесь. Это я поняла со временем.
Несколько лет назад я крестилась в православной церкви. Знаю, это произошло благодаря молитвам моей няни. Русской женщины по имени Анна.
2008. ПарижВам не холодно, мадам?
Рассказ
Через прорезь в коробке к ней наклонилась голова:
– Вам не холодно, мадам?
Приподнявшись, с достоинством человека, в дом которого зашли незнакомые люди и просят разрешения позвонить по телефону в Африку, она ответила:
– Нет.
– Вы уверены? – добродушно продолжал толстяк-полицейский.
– Я прекрасно себя чувствую, – она посильнее натянула на себя спальник и старое пальто, давая понять, что её терпение исчерпано.
Полицейский пожал плечами и оставил её в покое.
Оставшись одна, она закрыла глаза, пытаясь восстановить состояние безмятежности и покоя, нарушенное полицейским, проявившим по долгу службы заботу о ней. У неё получилось не сразу – она опять начала качаться во времени.
Бабушка утром выглянула в окно и сказала: «Снегу-то навалило!» Она сразу же вскакивает и торопится одеваться. На улице ещё никого нет: воскресное утро. Не теряя времени, она начинает строить снежную бабу. Чего-то не хватает, приходится бежать домой, там бабушка выдаёт ей сморщенные старые картофелины и вялую морковину. Когда она выбегает на улицу, видит картину: мальчишки из соседнего дома, с которыми она враждует, разбивают ногами её бабу, которая так и остаётся в её памяти безликой. Она плачет, с громким криком бежит домой, где бабушка, испугавшись её воплей и причитаний, думает невесть что. Узнав, что дело всего лишь в разрушенной снежной бабе, бабушка ругает её, полоумную.
Рядом кто-то заспорил на быстром незнакомом наречии. Она пыталась переждать, но спор перешёл в ссору. Из чувства самосохранения, которое руководило её поступками помимо воли, она устало выбралась из-под своих одеял и коробок. Три алжирца спорили из-за места со старым французом, пригревшимся около канализационного люка. Старик в вязаном женском берете хитро улыбался и не собирался трогаться с нагретого местечка. Алжирцы орали на него и разбирались между собой. Устав от этого шума, она забралась в свою нору, заткнула уши, начала вспоминать и заснула.
В школе учительница литературы не любит учительницу по математике. Катя обожает поэзию, но математичка ревнует. Она приглашает к себе в гости Катю и её подругу, и, разливая вкусный индийский чай по прелестным сервизным чашкам, рассказывает о том, что литераторша даже не утруждает себя подготовкой к урокам, а просто создаёт себе дешёвую популярность. Разговор касается будущего, математичка предсказывает Кате столичный инженерный институт. Катя, вернувшись домой, плачет. Ей почему-то плохо, и не хочется идти в школу. Но в её семье нет слов «не хочется», – как повторяет иногда мама.
Проснулась ночью, было совсем тихо. Даже автомобили не ездили по соседней рю Риволи. В этой благословенной тишине, которая спускается на огромный город только глубокой ночью, когда даже проститутки уходят с тротуаров, она начала вспоминать встречу с Робертом.
Она училась на втором курсе. Того самого столичного инженерного вуза, который напророчила ей математичка. Перед ноябрьскими праздниками на доске у деканата вывесили объявление: «Приглашаем на встречу с французскими коммунистами, гостями нашего института. Явка строго обязательна».
Французских коммунистов было трое. Один из них – негр. Катя впервые увидела французов, внимательно рассматривая их движения, жесты, почти не слушая переводчика, пытаясь понять, что за нация такая – французы.
Роберту было тогда тридцать лет. Он был подвижен, худ, бледен на лицо. Он в неё тогда сильно влюбился. С первого взгляда. Эта история уже отделилась от их дальнейшей жизни, от измен, развода, судов и адвокатов, и доставляла ей удовольствие, как хороший фильм, в котором она играет главную роль.
Преподавательница французского, стуча каблуками, преподнесла гостям цветы. Роберт поцеловал ей ручку. Она засмущалась.
Катя в узком коридоре возле Коммунистической аудитории наткнулась на компанию: французы с переводчиком, декан, француженка с англичанкой. Студенты вежливо обтекали их, а она не заметила, пошла прямо на них, и наткнулась на Роберта.
– О, пардон! – воскликнул он, оборачиваясь. И увидел, и засмотрелся в её глаза. И влюбился сразу, как потом говорил.
Француженка начала что-то быстро говорить ему; Катя ушла.