Полная версия
Предметы старого быта. Рассказы
– Она на тебя похожа, – говорю я.
– На меня?
Натэла смотрит на картину повнимательнее и заключает:
– Она красивая.
– Ты тоже.
У девочки на картине нет таких загнутых кверху проволочных косичек, как у Натэлы, и наверное, у нее не бывает на ногах столько синяков и ссадин, но все равно она чем-то похожа на Натэлу, даже очень.
– А что такое Сурбаран? – спрашивает Натэла.
– Это художник. Это у него такая фамилия.
– А я правда похожа на нее?
– Очень.
Натэла улыбается, и кончики ушей у нее покрываются легким румянцем.
– Ну и что? – спрашивает она и, не дожидаясь ответа, начинает перелистывать альбом.
– Здесь еще много интересных картинок?
– Остальные не такие красивые.
Я люблю рассматривать этот альбом и придумывать разные истории. К каждой картине свою. Если изображена сцена с людьми, я сочиняю целый роман, иногда очень увлекательный, так что сам начинаю волноваться и переживать за героев. Если предметы, я придумываю, кто ими пользуется и зачем. А по портрету я люблю угадывать характер и мысли. И еще я мечтаю когда-нибудь поехать в Ленинград и увидеть все эти картины по-настоящему.
Только пейзажи мне не очень нравятся. Я гораздо больше люблю бегать по горам, чем смотреть, как они нарисованы на картине, но, к сожалению, мне это редко удается.
Я бы с удовольствием рассказал Натэле свои истории, но она уже откладывает книгу в сторону и идет к окну. Я сразу же вспоминаю, что на диване сидеть нельзя, потому что он покрыт японским покрывалом, и тоже встаю.
– Опять жена Чхеидзе ругает, – говорит Натэла.
Отар Чхеидзе сделал у себя в подвале маленький погребок и держит там вино. И почти каждый день во дворе разыгрывается одна и та же сцена. Жена Отара стоит на галерее третьего этажа и кричит вниз:
– Отар! Отар, иди домой! Есть у тебя совесть или нет у тебя совести? Что ты там делаешь? Отар, ты меня слышишь или ты меня нет?
Отар Чхеидзе ничего не отвечает из подвала. Он прекрасно знает, что его хотят послать в булочную. Наконец разъяренная жена спускается по лестнице, которая под ее шагами грохочет железом на весь двор, и скрывается в подвале. Вид у нее очень воинственный, и когда я сравниваю ее мощную фигуру с худенькой и неказистой фигурой Отара, мне становится боязно. И правда, из подвала сразу же слышится его голос:
– Вот этого не надо… Не надо! Ты нанесла мне телесные побои! Милиция, эй, милиция!
Конечно, никакой милиции поблизости нет. Все стихает, и через пять минут Отар и его жена выходят из подвала под руку. У жены Отара красное лицо и растрепанные волосы, и платье на ней сидит теперь как-то косо, так что непонятно, кто кого бил. Но кажется, что оба они довольны.
Мама говорила папе, что у них там любовь. А я не знаю, что такое любовь.
– Я пойду, а то скоро твоя мама придет.
Натэла залезает на подоконник и спрыгивает вниз.
– А… тебе понравилось? – спрашиваю я. Зря, конечно.
– Да… ничего, – отвечает она, оттаскивая ящик на место и неопределенно пожимая плечами. – А Васико из шестнадцатой купили велосипед. «Орленок». Он меня вечером покатать обещал. Ну, пока!
И Натэла подбегает к малышам, чтобы немного почистить их от цемента до прихода родителей.
А я со вздохом беру скрипку и смычок. Надо, чтобы мама слышала, как я играю. Но проклятые гаммы мне до смерти надоели. Я хочу сыграть что-нибудь такое… настоящее, как та картина в книжке. Ведь вот этот Сарасате, про которого мама говорит, он, наверное, знал, зачем играет по четырнадцать часов в сутки. Я тоже хочу знать, зачем. И потом, у меня что-то так сжимается в груди, что хочется или заплакать, или сочинить что-нибудь, или нарисовать… И я играю. Я играю хорошо, мне нравится. Я сочиняю мелодию, это, оказывается, так легко, она льется сама собой, без принуждения, не то что гаммы, скучные, как табуретка. И все кругом захвачено прекрасной музыкой…
Окно напротив захлопывается с яростным звоном.
– Нет, наверное, у тебя действительно нет слуха, – говорит мама.
Она стоит в дверях, прислонившись к косяку, и у нее очень грустные глаза. С трудом сдерживая вздох, она тихо добавляет:
– Может быть, попробовать итальянский язык?
Ок. 1980, 2017***На небе луна, как лаваш на столе,Бела, и кругла, и добра.Смеются и плачут на этой землеИ долго поют во дворах.Здесь песни бездонны, здесь вздохи легки,Здесь сердце любовью больно.В жаровнях огонь золотит шашлыки,И бродит в подвалах вино.И кажется мне, что сойдя со двора,Один и никем не любим,Нико Пиросмани бродил до утраПо улочкам старым твоим.1980А моря нет
…Я выброшен на берег твой.
О. МандельштамМаксим лежал, как большая раковина на берегу моря, на краю, у воды. Он видел только небо и волны, а когда они отступали – ту линию, где кончаются облака и переходят в море; и волны облаков, и пена моря проходили в него вибрирующим в груди эхом. И он отдавал это – обратно, как песок отдавал тепло солнца.
Ему трудно было встать, чтобы посмотреть вслед женщине, прошедшей мимо него в знойном мареве, но он знал, что ее мерно покачивающиеся бедра струятся кругло, перетекая в смуглые ноги в золотистых сандалиях, и волосы ее шуршат, как облака, и летят, как волны. Она прошла, словно несла на голове сосуд с драгоценным вином, которому «настанет свой черед», и была сама похожа на амфору: женщина-амфора с сердоликами на груди, с тонкими золотыми запястьями на руках, одетая только в море и солнце, в звон браслетов и шум прибоя, в темную солнечную сетку волос.
Ее звали Зоя, что значит – жизнь.
…Ему говорили в детстве, что если приложить раковину к уху, услышишь шум моря. Где-то в глубине ее изгибов скрыта тайна отзыва. Это шумит тот прибой, что слышали гребцы папирусных лодок – четыре тысячи лет назад.
Максим приласкал рукой мокрую лапку волны, скользнувшую по песку возле него.
– Нефер-эт, – шепнул он.– Прекрасная Пришла.
***
На книжном шкафу в кабинете отца стояла гипсовая головка – копия амарнской скульптуры. Отец называл ее Нефертити. Позже Максим прочел в одной книжке про пирамиды, что это была вовсе не она – Нефер-эт, Прекрасная Пришла, называемая греками Нефертити, – а совсем другая женщина, имени которой не знает никто. Может быть, скульптор любил ее. Впрочем, какое это теперь имеет значение?
Лицо египтянки было не просто прекрасным. Оно было свободным. Осуществленным. Такое запоминается навсегда.
Теперь это лицо вошло в него, выплыло из тумана детской полупамяти, где существовало вместо няниных сказок, «бури мглою», тайны книжного шкафа или домового под веником. Даже гипсовое, лицо светилось, как оникс. Теперь же оно было живым.
Когда это случилось, моросил мелкий дождик. Максим увидел, как она выходила из автобуса в час пик. Увидел и остановился. Он никогда не предполагал, чтобы можно было сделать это так. Не выдраться, ловя оборванную пуговицу; не выкарабкаться, с остервенением выдергивая за длинный ремень отставшую сумку; не вылезти, устало отругиваясь назад; а сойти или даже снизойти. Как будто не «побыстрее на посадке», не «не держите среднюю дверь», не «встала тут, как корова и ни тпру, ни ме», а карета у парадного подъезда и граф спешит по ступеням крыльца поцеловать руку.
Как ей это удалось, Максим не понял, но он пошел за ней следом, за ее черным плащом, блестящим дождинками, за темной солнечной прядью из-под капюшона. В сетке у нее были абрикосы. Они озаряли улицу золотым сиянием.
Одни женщины на улице придирчиво осматривают друг друга, скользя пристрастными взглядами снизу вверх, сверху вниз: «При такой заднице надо додуматься полосатую юбку надеть!» Глаза других быстро бегают из стороны в сторону, то и дело цепляясь за что-то нужное: «За чем стоите? Женщина, где абрикосы брали?» Таких большинство. Третьи, ярко крашеные даже днем, зазывно глядят в глаза встречным мужчинам. Четвертые погружены в себя, и возле рта и на лбу над переносицей у них прочерчены суровые морщинки: это учительницы и жены алкоголиков.
У нее же было лицо той древнеегипетской женщины, портрет которой ошибочно считают портретом Нефер-эт, жены Аменхотепа IV, более известного под именем Эхнатона.
– Девушка…
– Да?
Она обернулась медленно и без раздражения. Медленно-медленно. У нее были глаза цвета меда, тенистые, бездонные!..
– Да? – переспросила она, держась за ручку подъездной двери.– Вы, кажется, хотели что-то спросить?
И ни тени иронии в голосе.
Максим с трудом вынырнул взглядом из глубины тысячелетий и взглянул на сетку.
– Да. Знаете, просто ужасно захотелось съесть абрикос. Может, одолжите один? А завтра я вам верну. Честное слово.
***
Зоя сидела на ковре, прислонившись спиной к тахте, и слушала далекое море в рогатом рапане.
Создав ее, природа и сама удивилась, и не дала ей более ни одного таланта, ибо и этот один – хранить в себе солнце – был избыточен. Волосы ее – темная гиацинтовая волна – казались светлыми, а гордые плечи – дивно покатые – покорными. Глаза – цвета меда, с золотистым ободком. Но главное – эта сладость, и тепло, и запах – запах фрезий (или абрикосов?) и горько-сладкий дурман духов. И золотистый свет сквозь кожу, и мягкость губ, целуя которые погружаешься…
– Как называются твои духи? – спросил Максим.
– «Каир», – ответила она. – А что?
Он промолчал, вдыхая печальный запах.
Зоя отложила в сторону рапан.
– Между прочим, – сказала она, – это твои первые слова, обращенные ко мне, за сегодняшний вечер.
– Неправда. Еще я поздоровался. И еще… чего-то…
– Ну да, конечно. Отвечал «да» или «нет» на мои вопросы.
– Вот видишь. А ты говоришь…
– Ну, прости, пожалуйста.
Легла на ковре, словно на берегу моря. За занавесками сыпал снег крупными хлопьями; по серому шелку скользила его тень. Падал снег. Она лежала, закинув руки за голову, и в ней, как в сосуде, хранился солнечный свет. Лицо, смугло-бледное, тихо сияло, как оникс. Максим задохнулся. Как больно, больно сжалось в груди. А там, давно – ты помнишь? – храм Атона. Систры. Звонкие браслеты и систры. И та, что ставила силки на птиц. И та, что не устерегла свой виноградник. Солнце воплотилось в винограде, как дух в теле, а виноград – в вине, а вино, пронзая меня, волнует, развязывая путы, сдерживающие страсть…
– Я хочу тебя…
Она сняла бусы и положила их на ковер, рядом. Максим взял их в руки. Они были чуть-чуть теплые сзади, возле застежки, где соприкасались с телом. Сердолики, нагретые солнцем ее тела. Тело… Сосуд. Амфора с драгоценным вином.
– Чего тебе не хватает, Максим? Ну, скажи мне… Отчего ты всегда молчишь? Или читаешь эти мрачные стихи?
Есть горы в краю моем,– а моря нет —пшеничных волн окоем,– а моря нетОна отняла бусы и потянулась к нему. Подставила открытые губы, вдохнув с поцелуем его дыхание. И, когда ее язык прикоснулся к его небу, показалось ему, что он умирает.
Господи, какое счастье! Какая мука! Есть ли хоть что-нибудь, что останется после нашей любви? Ничего, ничего, ничего…
…есть сосен зеленый плеск,– а моря нет —текучая синь небес,– а моря нет —и ветра хриплая песнь —– а моря нет.1– Ты… ты плачешь?
Он то погружался в Киммерийские тёмные воды страсти, то взлетал к вершинам солнечных волн.
Как мало нужно двоим любящим: только пустой берег, да звезды, да плащ ее волос. Слеза дрожит жемчужиной в ложбинке между ее ключицами. И женщина принимает его, как раковина, и погружает в пучину морских вод. Только снег за окнами, да старая тахта, да покрывало ее волос…
***
Максим никогда не был у моря. Он никогда не видел, как вечерняя волна падает брюссельской пеной на золотое блюдо песка. Он знал только, что когда-то давно это было и с ним. Что в тёмных глубинах, хранящих венецианские бусы и греческие амфоры, скрыта и его тайна. Что в ритмичном глухом цезурированном ропоте волн – начало всей музыки и всей поэзии. Что русалки умирают от любви.
Помнишь, как устав от любви, она ела виноград? Помнишь лиловые ягоды, полные розовым соком, так и не ставшим вином? Отчего же навсегда потеряна не только надежда, но даже мечта? «Ты сразила меня, сестра моя, невеста, сразила одним лишь взором, одной цепочкой на шее». Руки в загаре, все в золотом пушке. Он ловит губами эти тонкие руки. Чего желать еще, если чудо произошло? Если нашел ту, которую выдумал так давно, еще в детстве?
Голые, мокрые в дожде ветки деревьев переплетаются в осеннем небе, как колючая проволока. За окном – глухая кирпичная стена с надписью «Здесь ничего нет».
Он опускался на колени и пробовал молиться. Господи, о чем?
– А хочешь, мы поедем на юг, Максим? К морю? Ты ведь никогда там не был. Ну, хоть бы и в Сочи. Тебе холодно тут, ты болен. ………………………………… Мы поедем на юг, и все пройдет. Правда-правда. Нам ведь хорошо вместе, разве нет? Что с тобой? Да не молчи же!
– Прости меня, Зоя. Видно мне это… не по плечу. Не по силам, понимаешь. Я не могу плыть за буйки. Я разучился, понимаешь, я слишком долго ждал этого. Может быть, много веков. Прости. Мне все равно не удержать тебя. Рано или поздно… Солнце нельзя держать в комнате. А шум в рапане – вовсе не ропот моря, а простая физика, ведь так?
– Глупости. Все пройдет. Ты просто устал. Только не гони меня, пожалуйста. Ну поедем на юг!
Но Максим не хотел на море: в страну пляжей, мокрых тел, плотно – лежак к лежаку – покрывающих берег. Не было там страны его снов. Были только буйки, грязные забегаловки, кричащее разноцветие синтетических купальников, скрывающих тело. Лысый фотограф в белой рубашке-бобочке и с носовым платком, четырьмя узелками завязанным на голове.
Этой страны не было, как не было и не могло быть женщины в сердоликах, идущей по берегу, египетским звоном звеня золотыми запястьями и гладя кудрявые гривы прирученных волн загорелой рукой.
***
Только ночью чувствуешь, как Земля летит в космическом пространстве. В белом домике у Черного моря спят обитатели санатория, никогда не заплывающие за буйки.
Уставшее море отшлепывает ритм мокрой ладонью. Русалки танцуют джаз, соря драгоценными камнями, кораллами и медузами. И бедный старик бредет по пляжу, собирая бутылки, в которых прячутся звезды.
Ок.1976, 2017.***В переулках вертит время ветер,В серый мир квартирной воркотниВходит март отчаянно, как Вертер,Приподняв от ветра воротник.Комната – глухая и немая.Из-под рук оконного креста,Ничего про нас не понимая,Смотрит строго с неба пустота.Как из ран, из кухонного кранаКапают минуты тяжело.Может поздно. Может – слишком рано.В общем, все равно – не повезло.Все равно не удержать надежды,Канувшей в весенний неуют.Ангелы – небесные невежды —С голубями крошек не клюют.2002Портрет художника в зрелости
Мокрое и серое, как половая тряпка, утро медленно вползало в комнату. Дождь, начавшийся еще ночью, к утру усилился, и блеклые струи его мерно и скучно колотили о жестяной подоконник.
Андрей высунул руку из-под одеяла и, схватив пронзительно звенящий будильник, быстро спрятал ее обратно. Будильник еще что-то буркнул и обиженно затих.
В комнате было холодно, потому что осень нынче наступила рано, отопление не работало, а заклеить окна Андрей никак не мог собраться. Коварный будильник все же отомстил, коснувшись его ноги своим ледяным металлическим боком. Андрей чертыхнулся и, рискнув еще раз приоткрыть одеяло, выпроводил его на место.
Когда он проснулся во второй раз, было уже девять часов. Дождь поредел, помельчал, но от этого стал только еще противнее.
«Девять часов. Я же вчера лег в двенадцать. Девять часов. Какой разврат! Это все дождь виноват, – думал Андрей сердито. – Да, все из-за проклятого дождя. И вчера было то же. И голова болела. И сейчас болит. И будет болеть».
Он полежал еще немного, в раздумьях о том, что надо вставать. Вставать – это значит вылезать из-под теплого одеяла, зябнуть, потом готовить завтрак и опять что-то есть… Опять овсянка, яйцо всмятку, бутерброд с сыром. Кстати, сыр у него, кажется, кончился еще вчера.
Андрей блуждающим взглядом обвел свое жилище, словно ища в нем какой-нибудь предлог, чтобы не вставать.
Свою большую комнату в коммунальной квартире Андрей условно делил на зоны. Сейчас он находился в спальне, состоящей из широкой кровати, бабушкиного туалетного столика, потерявшего за свою долгую жизнь одну из ножек, и старого платяного шкафа с зеркалом во всю створку, угрюмо стоящего в самом темном углу. В зеркале тускло мерцали мягкий зеленый диван и покрытый потертой плюшевой скатертью обеденный стол, которые вместе с любимым бабушкиным креслом и хлипкой этажеркой, уставленной множеством мелких предметов неизвестного назначения, составляли обстановку его гостиной. В самой светлой части комнаты – между двух окон – Андрей устроил мастерскую. Композиционным центром ее был мольберт, задрапированный женским халатом.
Старая мебель, картины в тяжелых рамах с облезающей позолотой – все это казалось Андрею обломками кораблекрушения. Для бабушки это был привычный, устойчивый мир, это была ее крепость, надежная, как темный дубовый шкаф, помнящий ее еще девочкой. Устойчивые вещи, казалось, делали устойчивой и саму жизнь. И Андрей, пока бабушка была жива, чувствовал себя среди них своим, и комната эта была и его крепостью. Ему казалось, что это вещи делают ее такой. И неторопливое течение жизни не могло бы быть другим среди этих вещей. Но вот бабушки не стало, он остался один – и стены рухнули. Эти островки материи: шкаф, кресло, диван – перестали быть его защитой и опорой. Он чувствовал себя человеком, выброшенным на необитаемый остров и пытавшимся из обломков разбитого корабля построить себе прочное жилище. А позолота сползала с рам…
Андрей взглянул наверх и заметил паутину в углу под потолком. «Надо заняться делом, – подумал он.– И прежде всего встать». Глубоко вдохнув, он выпрыгнул из постели и запрыгал по комнате в трусах с надписью «Москва-80» и в одной тапке, напевая «Мне не холодно совсем, мне не холодно совсем» и стараясь отыскать вторую. Наконец он извлек ее из-под кровати, всю в пыли.
В половину десятого Андрей, совсем одетый и в обеих тапках, выполз на коммунальную кухню. На всякий случай он заглянул в холодильник, но тщетно. Сыр со вчерашнего дня не появился. Андрей вздохнул и поставил вариться яйцо.
В этот момент в кухню вошла Эвелина Альбертовна, очень седая, очень накрахмаленная и кружевная старушка.
– Доброе утро, Эвелина Альбертовна, – сказал Андрей.– У вас не найдется кусочка сыра в долг? До завтра.
Эвелина Альбертовна знала Андрея с тех пор, как он пошел в первый класс, и поэтому ничему не удивлялась.
– Сыр есть, Андрюша. Швейцарский. Это, конечно, не «Грюйель», сами понимаете… Но сойдет, не правда ли?
– Д-да, конечно, не Грю… но сойдет. А если я у вас два кусочка возьму?
– Тогда, наверное, придется звать на помощь милицию.
Позавтракав, Андрей скинул с мольберта халат и стал внимательно изучать полотно. По воскресеньям он писал автопортрет. Теперь он долго смотрел на неоконченную работу и никак не мог взяться за кисточку.
Андрей уже выучил свое лицо наизусть и все-таки был недоволен тем, что получалось на холсте. Он смотрел и смотрел на свой вдохновенный взор, сурово сжатые губы, романтически разбросанные волосы, на экспрессивный мазок и глубокий колорит – и ему стало тошно.
Андрей закрыл холст и отошел к окну. Дождь все шел и шел. Казалось, он льется прямо в душу, как за воротник, и холодит все внутри. Ему не хотелось ничего делать, не хотелось шевелиться. Он стукнул рукой по подоконнику и поморщился от боли. Назло! И, сам того не ожидая, вышел в прихожую, надел плащ, натянул ботинки и через несколько минут был уже на улице.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Оскар Серруто. Перевод А. Косс.