Полная версия
Меч и его палач
Он спустился с дороги, приметив невысокие, но довольно густые деревца, и привязал кобылу к одному из них, а потом вернулся ко мне, сидящему на траве, неся в руках переметную суму.
– Там мои инструменты на случай, если пойдет не так. Тот жеребец, что ненароком покрыл мою ласточку, был уж очень крупным, но красавец из красавцев и тоже древней крови. Так что я, иншалла, не буду в убытке.
Странный расклад выходит: у него даже слуг нет, даже дома – одна невидимая жена.
– Как получается, что ты всё на ходу, Сейфулла, и никаким мохом не обрастаешь?
– Пророк завещал каждому из нас быть на земле чужаком или странником. Вот я и следую этому завету.
Ну, теперь странников было по крайней мере двое. Слушая тихую возню за спиной и пустяковые врачебные байки, которыми развлекал меня Туфейлиус, я неотступно думал: что же с самого начала заставило меня заговорить с ним, какое очарование? И отчего я так скоро смирился с той не вполне понятной задачей, которую он на меня возложил?
В это время из кустов послышался какой-то тихий, но членораздельный зов.
– О-о, всё в порядке, – он поднялся и не очень изящно поковылял в сторону самозваной «родилки». Ногу, похоже, отсидел.
Я двинулся за ним – и увидел, что из кобыльего укрытия выскользнула какая-то невнятная темная тень.
Около родильницы стоял крошечный темный детеныш, и она усердно его облизывала.
– Хорош. Голенастый такой… Ну и как мы теперь пойдем с такой прибавкой?
– Очень просто. Сейчас Дюльдюль покормит, и я поведу ее дальше, а дочка побежит следом. Так поступила их маленькая родоначальница, Черная Кобылка Старухи с плоскогорья Неджд, таковы и они все. Я бы мог и сесть на мамашу верхом, но не стану этого делать. И не пущу ее быстрее чем шагом, хотя ее дочка вполне способна идти рысью.
И в самом деле, кобыла шла ровно и бойко, а ее малышка трусила за ней с такой прытью, будто ей была по крайней мере неделя.
Вскоре наша курьезная процессия вышла на окраину Фрайбурга.
Продравшись через густую и жирную грязь, обычную для таких небольших городков, мы оказались перед гостиницей, в которой жил Туфейлиус (хозяин вроде как даже удивился), устроили Дюльдюль с ее драгоценным приплодом в конюшню и заказали еду в комнату.
– А как же твоя жена, Сейфулла? – спросил я, когда мы расправились с тушеной бараниной и целым возом тушеной репы, которую запили: он водой, я – жиденьким пивом. – Ее ты даже не кормишь?
– Никто не может видеть супругу ханифа, кроме него самого и тех ближних родичей, которые никак не могут на ней жениться, – с комической важностью ответил он. – Ты в числе запрещенных ей.
И мы отошли ко сну.
На следующее утро Туфейлиус потащился со мной прямо в магистрат, где меня в установленном порядке оформили на… гм… выполнение стандартной испытательной процедуры для ввода палача в официальную должность.
– А теперь как – пойдем к милорду или отыщем тебе оружие? – спросил он.
– Оружие, пожалуй. Чье оно?
– Покойника. Богатую коллекцию собрал. Я знаю, что у каждого из вас должен быть свой собственный меч, но у него их оказалось несколько, и все ныне без хозяина. Прочие-то ваши хитрые штучки – казенные. Собственность города.
Мы получили ключи и пошли подбирать меч к голове. Клинки, числом шесть или семь, были сложены в сухом подвале, но без особой бережности, и мой врач подносил то один, то другой к узкому зарешеченному окну:
– Смотри, вот широкий скимитар. Про такой говорят, что когда им наносят удар по шее и спрашивают казненного: «Тебе не было больно?», – он кивает и лишь только тогда голова отваливается с плеч. Имя ему – Аль-Баттар, то есть «Задира», «Вояка». Посмотри, какая золотая вязь на лезвии! Им пользовались и в бою – носитель этого меча был некогда в большом почете.
А вот меч из Сипангу, именем «тати». Им пользуются в ритуале, когда тамошний рыцарь, познав свою вину, вонзает себе кинжал в живот. Его друг тотчас же должен отсечь ему голову так чисто, чтобы она повисла на лоскуте кожи. А от ваших тупых мечей и топоров головы прыгают по эшафоту, как лягушки и тело грохается наземь, будто мешок с брюквой. Сущая непристойность!
– У твоего протеже казнь будет очень даже легкая, чистая и пристойная, – успокоил его я. – Иначе зрители просто растерзают исполнителя второй главной роли… Слушай, а то, что он вообще перестанет жить, тебя не трогает?
– Каждый из нас обречен смерти самим своим рождением в гнилой туман этого мира, – ответил он чуть напыщенно. – И всякая жизнь есть сон во сне. Не лучше ли будет проснуться?
– Ну, тебе, я думаю, виднее, – пробормотал я, вытаскивая из-под каких-то тряпок узкий меч с длинной простой рукоятью.
– Норманнский боевой, – тихо вздохнул Туфейлиус. – У них тоже кончик часто бывал притуплен, оттого что ими нужно было не колоть, а рубить доспех. И, смотри, у него уже есть имя.
– «Гаокерен», – прочитал я. – Какое странное…
– Это побуквенная передача с языка фарси. Смотри, на другой стороне вязь наподобие той, арабской.
– И что значит?
– Не удивляйся. «Древо Жизни». Или «Мировое древо». Видишь, на перекрестье такой рисунок вычеканен – золотистый ясень с листвой и корнями?
– Возьми его, – после паузы продолжил врач. – Мне кажется, Аллах дает тебе хорошее предзнаменование.
Так я и сделал.
Потом мы еще раз поговорили со служителем магистрата, который вплотную занимался делом милорда Шпинеля. Как я понял, нашего подопечного стоило пытать разве что во имя оправдания. Не ради того, чтоб доказать вину, а чтобы утвердить невиновность… Или изобличить того, кого он покрывал. И что никто не хочет ни пытки, ни той правды, которую она предназначена подтвердить.
С этим я взял под руку смирного Туфейлиуса, который кстати переоделся из своего скондского врачебного балахона в штаны и куртку, и отправился в тюрьму – полюбоваться на предмет моих будущих забот.
Его камера понравилась мне сразу: сухая, не очень вонючая, а что нет ни стула, ни стола, ни кровати с ее блохами, лишь чистая прошлогодняя солома, – так это располагало узника к покаянию, не доставляя ему истинного ущерба.
Сам наш юный милорд сидел, обхватив руками коленки, и единственное, что я разглядел в полутьме, – густейшие золотые кудри, что падали ниже плеч широким веером. На звяканье дверной щеколды он поднял голову – и его неуместная красота поразила меня в самое сердце.
Глаза прямо-таки смертельной синевы. Тонкие, дугой брови. Изящно вырезанные линии носа и губ, которые подергиваются в острой усмешке. Лет шестнадцати и еще безбородый – таких, как я слышал, старинные развратники именовали «миньонами», то есть «любимчиками».
– О, сразу двое на одну мою голову. Или, может, я сам не заметил, как вторая выросла? Драконья или еще какая?
– Милорд экселенц, я же ваш лекарь, – негромко сказал Туфейлиус. – Не узнали?
– А-а. Теперь узнал и благодарен. Безупречная работа! С такими пальчиками, что теперь у меня, стоит научиться брать одно просяное зернышко двумя тростинками. Чтобы, знаешь, сытнее казалось… Ну хорошо. Кто из вас, ребята, будет по мне сначала работать? И какое снадобье прописано на этот раз – дыба? Чтобы уж мне наверняка погибельной остроты в руки не взять. Верно?
Мы замялись, озадаченно глядя друг на друга.
– Ну, первым, я думаю, палач, затем лекарь, потом снова палач, потом наш Сейфи – и так до самого конца, пока и лечить будет некого.
– Любая беда проходит без следа, – сказал Туфейлиус. – Такая есть у вас, франгов, пословица.
– Ну что без следа – это немного преувеличено. Так как, ребята, прямо сейчас пытать будете или сперва поговорим?
– Поговорим, – сказал я. – Приказа допрашивать тебя ко мне еще не поступало, милорд бастард.
– Во-от оно что. Если на гербе косая полоса, так и обслуживать не будете…
– Я уполномочен лишь помочь судьям определить тебе казнь, исходя из твоих же слов, – говорю я. – Пытка в точно отмеренной дозе помогает избавить человека от его вранья, хотя этим средством нередко злоупотребляют.
– Хельмут, – сказал Сейфулла, – в Сконде уже давно решили, что допрос с применением силы незаконен.
Я только отмахнулся.
– И для дворянина бесчестен, – с резкостью добавил Шпинель.
– Мальчик, – продолжил Туфейлиус, – я умею дарить жизнь, Хельмут – смерть, но честь твою спасти ни один из нас не в состоянии. Это твое личное дело.
– А если ты настроен лгать до победного, милорд, – в чем тут честь и достоинство твои дворянские? – добавил я.
Юноша отмолчался.
– Ну, я думаю, пощадят их, нежно любимых. Боли не причинят – кое-кто за это самое уже принял на себя гнев народный. Вешать тоже не будут, а просто лишат тебя твоей буйной головки. В отсечении этого органа есть нечто успокоительное и бесповоротное, ты не думаешь?
– Я имею право быть казненным моей шпагой, – произносит юноша.
– Ох, вот чего не советую. Даже у старинных трехгранных клинков вес не тот и удар слабый. Они же для уколов больше годятся, как и четырехгранники. А у тебя часом не новомодная… эта… рапира? Я всё-таки по определению человек с мечом, а не оса с жалом. Вот двуручник на тебя уже подобран прямо-таки отменный.
– Ну ладно тебе, уговорил, – он рассмеялся. – Когда встречаемся-то?
– Не знаю, но думаю – вскорости, – ответил я.
Надо держать себя так, будто для Шпинеля нет никакой надежды – иначе мы его не вызволим, а именно это подразумевает Сейфулла. Разговорить его невозможно, уже пробовал.
– Сказать тебе, как нужно вести себя на церемонии? – произношу я веско.
– Разве у тебя не будет подмастерьев или этих… магистратских служителей второго ранга? Да они мне и рыпнуться не позволят, уверяю тебя!
– Перед казнью нужно отрезать волосы, – почти приказываю я.
– Ой, нет, – отвечает он бойко. – Это единственное живое золото, каким я владею по наследству.
– Ну хорошо, попросим магистратского служителя, чтобы за них тебя придержал, когда будешь лежать на плахе. Видел, как именно это делают?
Гордо вздергивает шею.
– Не сподобился.
– А как тебе удобнее, чтоб я тебя взял, – ну, мой меч взял, – спереди или сзади?
Краснеет. Я ожидаю вспышки, но Шпинель только кривит сочные полудетские губы.
Я ухожу.
– Эй. – кричит он вдогонку, – распорядись там, чтобы мне в гроб опилок наложили побольше и посвежее!
– Он из наших вали, – говорит мне вечером Сейфулла, – святых и друзей Бога. Я иду по дорогам земли так, как он по дорогам жизни. Не задерживаясь нигде надолго.
– Это хорошо для медикуса, – отвечаю, – но не для рыцаря.
Хотя Шпинель, конечно, еще не рыцарь – выучки не прошел.
Наш Сейфулла удачно продал жеребенка, даже договорился, что тому подберут кормящую матку. Свою кобылу раздоил и пичкает меня сброженным молоком – редкая гадость, зато на диво укрепляет легкие и желудок. Золото врач обратил в иудейские бумажки, пригодные для путешествий, так называемые векселя. Клянется, что в любом городе, где имеется хотя бы один скондец или жидовин, их с охотой обменяют обратно на звонкую монету. Нам обоим, ибо между нами всё уже решено.
Я слушаю и думаю о своем. Потом говорю с лекарем, чтобы отточить мою мысль.
И вот, наконец, иду в магистрат с нашим проектом, который там принимают с некоторым смущением и без особой надежды на успех.
Я тоже не знаю, что из него выйдет.
– Милорд, ты ведь, можно сказать, из церковников?
– М-м?
– Ну, ведь «Шпинель» указывает на камень епископского перстня. У каноников и аббатов – аметист, у кардинала – рубин…
– А кроме того, на женщину, ведь само слово женского рода… Как «Мария». Так тоже мужчин называют. Герман Мария, Арман Шпинель…
– Ты, как я вижу, прямо-таки изысканно грамотен, в отличие от обыкновенных пажей и оруженосцев. Нам с Туфейлиусом нужен цехмейстер-секретарь. Законник.
– Быть подручным в палаческой команде? Да лучше умереть!
– Это от тебя куда как близко. Ну да, я предлагаю тебе нечто куда худшее, чем смерть. Платить своей жизнью за чужую жизнь – это легко, знаешь ли. А вот своей работой за работу другого? Тот, кого ты убил, – как раз судейский. Из чернильного племени.
– Ты не знаешь, что он сделал, – начинает и осекается.
– И знать не хочу. Неважно. Бог желал от него чего-то хорошего.
– А я хотел воззвать к Его справедливости.
– И допустил произвол. Потому что в нашем оторванном от святости мире и ордалия бессильна, и дуэль выродилась в простой бросок костяшек.
– В дуэли до сих пор находится место Богу.
– И человеческому мастерству, не так ли? Говорят, у того малого оно было повыше, чем у тебя.
Что он скажет теперь?
– Те, кто меня судил, были правы, – медленно отвечает Шпинель. – Но кроме случая – есть еще и предел человеческих сил, на котором открывается неведомое самому человеку.
Верно. Это был не просто поединок, но безумная надежда на Высший Суд.
– Ты так доверился Ему, – говорю я. – И Он тебе ответил. Ответил твоему смирению перед Его волей – но не твоей гордыне. Отчего ты не хочешь сыграть с Ним в эту высокую игру снова? И снова? И снова?
Шпинель всё-таки еще и церковник в душе.
– Я… принимаю, – говорит он с трудом.
Мы выиграли. Все трое.
Разумеется, мы уезжаем отсюда. Как может остаться в городе тот, кого видели рядом с палачом, кто даже опустился до того, чтобы наняться к нему на службу? И сам палач, который не прошел испытания? И вечный бродяга лекарь, что то ли навязался в эту компанию, то ли привязал ее к себе?
Туфейлиус купил мне каракового мерина, Арману достался крепкий буланый мул, по уверениям хозяина, на редкость спокойного нрава. Кобыла на дороге – это, знаете ли, для конских мужчин волнительно. Где невидимая жена Сайфуллы – снова неясно. Да, кстати, ради чего он прибрал к рукам скимитар-забияку и где меч теперь? У седла нашей Дюльдюль я его так ни разу не увидел…
В отличие от моего меча под названием «Древо» и длиннейшей тонкой шпаги, которой – наряду с кинжалом – украсился наш новый помощник. Как я и догадался, это почти что рапира с круглой прорезной чашкой, причем такая же нарядная и золотая, как сам Арман. Мул от нее явно не в восторге – его то и дело бьет концом шпаги по крупу; однако мальчик упорствует в ношении своего аристократического причиндала.
Кстати, во всем прочем Шпинель ведет себя тихо, и я знаю почему.
В первый же вечер я приказал, чтобы гонор с него посбить:
– Уж коли ты подмастерье, перетряхни в укладке мои носильные вещи. А то моль еще заведется. Девицы городские как раз лаванду сушат и в саше кладут, вот и проложи одежду этими мешочками.
И, всеконечно, он наткнулся на тот мой плащ. На его красную сторону.
– Это же четыре евангелиста, – говорит наш ученый мальчик. – Бык, лев, орел и ангел. Или просто человек.
Я хотел этого узнавания – и не хотел. Как наш Туфейлиус, предпочел, чтобы всё совершилось не по моей – Его воле.
А на следующее за вечером раннее утро, уже при выезде из главных городских ворот Фрайбурга, была встреча.
Женщина в дорогом лазурном плаще и синем капоре замужней дамы выступила из полутьмы и взяла моего скакуна под уздцы. Смугла, черноволоса, кареглаза, не так уже и молода, но хороша собой на удивление. И синева ей к лицу.
– Спасибо тебе, мейстер, благодарю тебя, хаким Сейфулла ибн-Якзан. Дайте в последний раз на сына посмотреть.
Марион. Дама Марион. Я-то представил себе некую блистательную гетеру, куртизанку, как бы повзрослевшую копию нашего Армана. Это что, сам кардинал был такой светловолосый красавчик в юности?
Тем временем мать и сын тихо и торопливо переговариваются, из рук в руки переходят тугие свертки: судя по форме, золотые динары, тонкое сменное белье, какие-то лекарства или просто памятки. Наконец дама де Лорм отпускает сыновнее стремя и подходит ко мне:
– Сын хочет, чтобы я отдала кольцо тебе, Хельмут.
Ну конечно. Всякие сувениры так на меня и сыплются.
Тяжелое, извитое серебряное кольцо, что годится мне разве что на мизинец, и в нем прозрачный коричневато-черный самоцвет. Горный хрусталь. Морион – как знак амазонки и охотницы, Девы Марион, что танцует у майского шеста в день Святой Вальпургии.
IV. Друзья получают своего монаха
Перебирался за пустяк сквозь уйму переправ,
Гнилых подошв не замочив, тряпья не затрепав;
Мне от не знай каких щедрот вся в лен дана земля:
Я генерал степных широт, полковник ковыля.
Песня бродячего монахаМы в пути, снова пылит дорога под копытами наших скакунов, и я получаю возможность предаться своим не таким уж утешительным мыслям.
Ну, положим, я пригреб к нашей компании самого натурального дворянина и самого неподдельного ханифа. Первый едет с левой стороны, второй – с правой. Тоже, знаете, прибыль. Получил какой-то странноватый меч – скандинавский с подозрительно персидской надписью. Кто бы мне ее на норманнский перевел? Тоже нечто – безоружный в наше время что голый. Вот и Сейфулла оттого же спешит одеться во все стальное.
И вот еще прибавка – какое-то странное колечко. Металл недорогой, да и камень простенький, но оба со смыслом. Ободок – хитрое переплетение двух виноградных лоз, овальный камень, почти черный, но как бы светящийся изнутри, походит на щит. Христос как защита?
На ходу я поворачиваю неплотно сидящий перстень и снимаю с мизинца. Стаскиваю с шеи мой охранный талисман и продеваю гайтан сквозь само кольцо. Удивительное дело! Оно ложится точно поперек «куриного бога» и так четко, будто выгнуто по его мерке. Еще бы ладанку приобрести или сшить на одном из привалов…
А пока мы снова вынуждены искать работу по душе. По душе?
Когда мне становится особенно скверно и тошно от того, что я делаю, я вспоминаю, что до утверждения нашей гильдии с ее законами и правилами дело казнения преступника возлагалось на плечи его жертв, что по временам были такими хрупкими…
Представьте себе пожилую вдову, которая пристально изучает инструкцию по колесованию вора, похитившего из ее дома серебряную посуду и мужнино золотое распятие, – и тогда вы поймете, от какого кошмара мы избавляем приличное общество.
Становясь сами этим кошмаром.
На очередном привале Туфейлиус просит меня постругать щепки для костра моим запазушным ножичком, а сам достает из глубины своих безупречных одежд тряпку и полировочную пасту на воске. Его разнообразная снасть тоже нуждается в уходе.
Арман с некоторым отвращением берется за кремень и огниво, мешочек с крупой и мешалку. Ничего, пускай потренируется, думаю я, заправляя нитку в иглу с большим ушком, которую дал мне Сейфулла. В армии его бы живо научили пшено варить в горсти и подворотнички к кольчуге пришивать.
Сам лекарь, окончив протирать свои инструменты, берется за пояс с кармашками, который носит на голом теле, расшивает его и начинает пересчитывать золотые. Вот, кстати, почему у него всегда при себе швейные принадлежности: поясок потом обратно зашить требуется.
– Туфейлиус, – спрашивает Арман, – а для чего тебе столько денег?
– Каждый ханиф должен быть богат, – степенно поясняет Сейфулла. – Ради своих жен и детей, которые его состояние и достояние по смерти на клочки разорвут, следуя закону шариата. А вначале каждой супруге махр надо выделить – это женская доля, без которой брак не брак. Еще иногда калымом его заменяют, платой тем, кто воспитал девицу, но это не совсем по закону. Вот я мою милую Рабию и вообще дважды оплатил. Как сироту и воспитанницу выкупил у моего доброго знакомого Хасана ибн Саббаха Аламути, а потом передал ей в махр… ну, неважно что. Еще и должен остался.
– Стыдно мужчине покупать женщину, – некстати вставляет Арман свою реплику.
– Уж не более, чем женщине – мужчину, как водится в ваших краях, – парирует Туфейлиус.
На том спор затухает, потому как от котелка с варевом начинает валить густой черный дым. По счастью, ячневая каша еще не совсем пропала, только хорошенько прикипела к днищу. Ну, это дело поправимое.
Когда всё съедено, Туфейлиус, чистоплотный, как кошка, удаляется на речку для очередного помыва, а мы с моим новым помощником в некотором отдалении от него драим котелок с песочком.
– Хельмут, вы оба уже меня никому не выдадите, – вдруг говорит Шпинель, опуская голову к обгоревшей посуде.
– В жизни всегда есть место предательству, – отвечаю я. – Но ведь нельзя оттого не доверять и не доверяться никому.
– Это о причине, – говорит он совсем тихо. – То, чего все от меня домогались. Убитый законник приговор хотел подписать одной женщине… ведьме. Знаешь ведь, что церковники сами не убивают, а просят светский суд казнить милосердно и без пролития крови.
– Угм. Костром, как раньше за измену мужу.
Это, кстати, не самое худшее из терзаний – с колесованием и рядом не стояло.
– А теперь я и не знаю, спасло ее это или нет.
– Милая твоя?
Шпинель даже смеется:
– Нет. Ничья пока. Просто отец и мать ее знали. Хорошо. Отец настаивал на пожизненном церковном заключении, но он был на суде не один. Так мерзко вышло.
– Думаю, погоды твое вмешательство не сделало никакой. Я уже говорил, что в жизни всегда есть место подлости? Но и доброте тоже, знаешь ли, – иногда ее находишь не в том месте, где положено.
Он кивает:
– Говорят, ваш… брат палач на костре нередко душит или багор к сердцу приставляет, а на колесе яд дает. Милосердие на манер нашего Сейфуллы.
Тут сам Туфейлиус появляется из прибрежных кустов – чистый, намоленный, благодушный. Наша доверительная беседа обрывается.
И вот снова перед нами прямой путь на запад, а под нами – наши верховые животинки. Странное чувство: мы с Шпинелем идем, куда ведет нас путь, но вот Сейфулла как бы прислушивается к чему-то всем телом.
Дорога ведет нас сквозь лес. И вдруг кончается – такое у меня чувство – на широкой многолюдной поляне.
Нет, людей не так уж много – просто они собрались на казнь. И это совпадение с недавним разговором, с настроем наших мыслей поражает меня в самое сердце. И оттого куда меньше удивляет меня тишина…
Впрочем, как мне кажется, данное зрелище не вызывает в зрителях необходимого восторга.
А прочее выглядит как обычно. Только уж очень жёстко врезается в глаза.
Посередине лысого холма вкопан столб, обложен хворостом, под хворостом к столбу привязана женщина в белом платье: одни плечи виднеются. Вокруг столба стража, оттесняет простой народ, чтобы в самое пламя не свалился от любопытства. Рядом с кучей сухих веток палач на корточках возится в чаше с огнем, веточки, что ли подкладывает. Меня уже просветили насчет того, что для таких целей используют так называемый «вечный», негасимый огонь, что каждую пасху возобновляется в одном из франзонских храмов и оттуда разносится по сей стране. Тут же выпрямился монах в рясе почти того же оттенка, что и саван ведьмы, и с плоским сосудом в одной руке.
А рядом с самым костром на тонких, но, видимо, прочных цепях распят могучий вороной жеребец.
Это называется гуманная мера пресечения.
Ну а конь-то при чем, господа? Он тоже ворожил?
– Хельмут, – тихонько стонет Арман.
– Я бы помог, только нынешний день не я палачествую, – вяло отругиваюсь я.
– Не о том я. Хельмут, подойдем ближе. Еще, ближе, – настойчиво тянет он меня.
А кобыла Сейфуллы и в уговорах не нуждается. Однако пробиться даже к широкому основанию горы мы трое не можем.
Да, теперь-то я понял. Это та самая ведьма, которую Арман пытался уберечь своей эскападой. Если бы тогда от него добились истины – гореть обоим в одном адском пламени.
Палач выпрямляется с горящим огнем в руках. Монах принимает факел в свободную руку и начинает бормотать нечто – довольно громко, так что до меня долетают отдельные слова: «Тьма внешняя… Путы разреши телесные и духовные, Господи… Экзорцио диаболи… Огнь безгрешный и таковым делающий…» И, приблизившись почти вплотную, тычет факелом едва ли не в морду жеребца, сразу же щедро обливая его голову и холку из своей чашки.
Конь от неожиданности, испуга или, возможно, боли – почем мне знать! – делает свечу и бьет в воздухе огромными копытами. Цепи лопаются как игрушечные.
– Чудо! – пронзительно вопит монах – Дьявол оставил это создание божье, коему сковал члены наравне с цепями!
В этот самый миг за столбом ведьмы появляется тонкая фигурка в черном и с огромным как бы серпом в руке – скимитар бьет сразу по середине столба, роняя с него дрова, а с ведьмы цепи. Обе женщины бегут к жеребцу и спешно карабкаются к нему на спину: впереди белая, сзади черная. Вопли и стоны, толпа расступается в ужасе и восторге, стражники прыскают в стороны, как тараканы. Палач еле уворачивается, монах падает чуть не под самые копыта – ведьма наклоняется, поднимает его буквально одной закованной в цепи рукой и бросает поперек лошадиного хребта.
– Поворачиваем! – кричит нам Сейфулла. – Чистим дорогу, и скорее – нас уже догоняют!