Полная версия
Меч и его Эсквайр
– Думаю, тебе легко догадаться.
В этом она была права, только передо мной уже стояло плоское блюдо с варенными в меду фигами, запивать которые полагалось холодным зеленым чаем. А Турайа первая обижалась, когда я не воздавал должного ее стряпне.
Чуть позже ввечеру я подвергся омовению, куда более основательному, чем перед едой, и улегся отдыхать на толстенных циновках спальной комнаты. Хоть и говорится в свадебных напутствиях, что жены – покрывало для мужей, а мужья для их жен, но поверх меня тотчас же наползли совсем иные личности: сынки и дочки, племяшки с племянниками и даже кошка, которая с месяц назад разродилась шестью мягонькими когтистыми детками. Благодарение богу, что здешние иллами побаиваются собак – разрешается держать их только во дворе, чтобы свое место знали. А то и щенки бы поверх меня наползли.
В общем, при таком раскладе исполнять супружеские обязанности показалось мне затруднительным, да и Турайа не настаивала. Сказала, что еще чуть повозится с посудой, приготовит кое-что к завтраку, просмотрит свежие счета, что поступили от наших книжных агентов – и потом ляжет на крыше, а то под нею душновато.
Среди ночи я внезапно проснулся с отчетливым ощущением, что дома у меня не всё ладно. Хотя, как я убедил себя, неладно скорее было у меня внутри – фиги иногда оказывают на человека подобное действие, особенно если запивать их бодрящим отваром из двух верхних листиков.
Отхожее место у нас во дворе, так что я расшевелил мое потомство всякого рода и заковылял туда в одной длинной исподней рубахе, чуть пошатываясь спросонья. Сделал всё, что положено, хорошенько ополоснулся над фаянсовым тазом из такого же кувшина (никак не могу привыкнуть к здешней чистоплотности) и отправился назад. Мимо окон нашей гостьи.
Что я услышал такого, чего не уловил никто? То ли тихий вой на одной ноте, превосходящий по ощущениям все пять чувств обычного человека. Или, может быть, ритмичное поскрипывание деревянной рамы, на которую этой ночью поместили матрас.
Словом, я не удосужился ни зайти внутрь дома, ни стукнуть во внешнюю дверь. Некая сила сама подняла меня на подоконник и обрушила внутрь через опущенную тростниковую штору. Та всколыхнулась, но не порвалась.
Первое, что я увидел, было широким веером черных, буквально смоляных волос, что окутывал приклонившееся к коленям стройное тело сидящей женщины. Затем, когда лицо поднялось, – глаза на абсолютно, как мне показалось, белом лице. Зеленовато-голубые и прозрачные, как морская вода.
– Ты… ты простишь, что я тебя вижу? – пробормотал я. – Без хиджаба этого.
Платье на ней все-таки оставалось – нижнее, траурное, почти такого же цвета, как лицо.
– Зачем ты здесь? – отвечает Хафиза вопросом на вопрос. – Боялся, что согрешу над своей жизнью от великого горя?
Ее лицо-маска снова спокойно. Мертвая зыбь лица. Горе выжгло себе путь внутрь и там затаилось – или затеяло новую, невидимую бурю. Только стоят в глазах стеклянистые аквамариновые слезы.
– Не знаю. Послышалось, – ответил я. – Мне уйти?
– Ты еще спрашиваешь.
– Окно ведь. Туда вгорячах, оттуда…
Мне показалось, что ее губы чуть дрогнули в подобии усмешки. Она выпрямилась – тонкая, похожая на бессмертную сиду в своем светлом полупрозрачном одеянии и блестящем покрывале волос. Потянулась к внутреннему засову двери.
– Да, конечно, – Хафиза дернула его раз, другой. – Ох, вот что значит в сердцах. Забила наглухо. Войти – не выйти, знаешь. А внешний ход вообще известкой по шву замазан.
– Помочь? – Я подошел к двери и взялся за железку поверх ее руки.
Кой чёрт я спрашивал о таком. Какого Иблиса делал. И без того намек прозвучал двусмысленно, а к тому же эта вторая, внутренняя дверь открывается прямо в коридор между женской и мужской половинами. Хороша будет при случае из меня картинка!
И может быть, оттого, что я хотел уйти с гордо поднятой головой, а, может быть, оттого, что желал вышибить клин клином, – я сделал самое простое, что можно было сотворить в нашем положении. Поцеловал ее в наилучшей фрейбургской манере, не размыкая губ и рук, довел до отменно широкого и низкого ложа и, странно покорную, опрокинул на него, высвобождая нас обоих из широкой одежды. Поистине, в такие моменты действуешь на одном наитии, сам не зная, куда заведет тебя смесь твоих глубинных привычек наравне с необузданным твоим сердцем, полным жалости.
И поныне спрашиваю я себя: был ли то грех плоти – или некая предначертанность?
… Теперь я непременно должен взять тебя женой, – сказал я, чуть погодя. – Даже если не сделал тебе нынче ребенка.
Снова подобие горькой улыбки. В самом деле, подумал я, покойный Хельмут за все годы брака не сумел того сотворить, так с какой это стати я напрашиваюсь.
Но если не супружеством, то как мог я иначе оправдать себя?
Это звучит пошло и подло, однако у мужчины есть лишь один – достаточно категорический – способ вывести женщину из состояния духовного паралича и безразличия к себе. Тот, что невольно применил я. Говоря метафорой: когда ты хочешь утешить женщину и пьёшь слезы с ее неподвижных щек, ты никогда не можешь быть уверен, что именно тебе удалось разбудить внутри нее глубинный источник плача. И никогда ты не сумеешь узнать, хотел ли целительного соития ты сам, или она, или вы оба. Или вовсе никто.
Наутро я пошел к кади нашего округа и как можно деликатней с ним объяснился. Чего мне уж точно не хотелось – подставлять нас обоих под прелюбодейное обвинение. Как ни странно, ей могло грозить худшее наказание, чем мне, – по причине того, что я, так сказать, пал бы жертвой своего безрассудного, но добродеяния. Поднес солому к факелу, как говорят в Вестфольде.
– В Скон-Дархане остерегаются брать в супруги вдов, пока они не выждут наедине с собой год, – возразил судья в ответ на мои настояния.
– Сделать это у меня в доме будет куда как непросто, – отрезал я. – А Бог не хочет для человека затруднений.
– Если у нее будет ребенок от погибшего…
– В любом случае он не останется сиротой, – ответил я. – Как все дети вокруг моего очага.
– Она согласна с твоим решением?
– Не возражала пока.
Ну конечно, только наисильнейшее влечение к смерти могло бы заставить ее противиться такому решению.
– А первая ваша жена дала согласие на сей поспешный брак?
Я едва не ляпнул, что, по моему скудному разумению, именно Турайа нарочито меня подставила. Но разве я не рыцарь вдвойне – на франкский образец и на скондийский – и неужели наши прекрасные дамы не заслуживают того, чтобы их мужья были снисходительны к тем благородным ухищрениям, в которых они не так уж многим уступают Всевышнему? Даже если это иной раз подводит нас, мужей, под монастырь – точнее, под тюремное заключение, которое отличается от франзонского не менее, чем Телемская Обитель досточтимого мэтра Франсуа Рабле от готского клостера?
Так что я просто кивнул в надежде, что подтверждение моих слов последует само.
Остались пустяки. Договориться о махре (по всей видимости, еще одна моя книга, а впрочем, это уж как сама Захира решит в своей душевной неуспокоенности) и – ох, даже в Вард ад-Дунья имеются ведь некие ограничения на брак нохри и иллами! А у меня намечаются аж две женщины противоположной мне веры…
– Но ты же рыцарь-марабут, – возразил кади в ответ на мои сомнения. – Значит, из истинных ханифов. Это всё покрывает.
Оного мы с ним не учли в то время: малым грехом не удается покрыть большого. Я боялся плодов нашего прелюбодеяния – да и продолжения его самого, по правде говоря. Не хотел дальнейшего соблазна. И беспечно пренебрег древней мудростью.
Сразу после заключения брака и необычайно скромной свадьбы обнаружилось, что Захира понесла почти что в нашу первую ночь. Удивительно, подумал я про себя, как быстро мне удалось разбудить сию дремлющую плоть и завязать внутри нее свой узел – или виной нежданно разверзстых ложесн было именно горе Китаны по Хельмуту?
Вот это ее прозвище – Китана – я не смел повторять вслух. Оно безраздельно принадлежало мертвому.
Когда мы поняли, что брак наш принес плод, Турайа ликовала куда больше нас обоих. Ибо это венчало ее хитрость. Это означало жизнь.
Я молился в ажурной часовне Юханны каждое утро перед тем, как уйти по разнообразным своим делам. Так же делал свое время Хельмут. Не знаю, что за слова там мною проговаривались, какие мысли могло уловить дивное дитя простой горожанки и знатного церковного сановника, но беды наши постепенно уходили прочь.
Когда пришла пора шить Захире свободные платья, мы с моей первой женой уговорили ее отложить в сторону мертвенные оттенки. Как раз начало холодать, и я принес из лавки суконщика тонкие сукна буро-голубого, охристого и янтарного цветов, чтобы подчеркнуть цвет волос и глаз Захиры. Нет нужды, что из дому она выходила в теплой накидке с глубоким капюшоном. Я хотел, чтобы подруги, портнихи, советчицы и знахарки из числа ее знакомых – все на свете могли восхищаться ею так, как восхищался я. Водил я ее и к ученым монахам – воспитанникам Грегора, которых он отчасти сманил от франзонских ассизцев, отчасти воспитал на месте. Что было ей от них нужно, раз уж она не собиралась переходить в мою (и Хельмутову) веру, – я не интересовался. Однако она всякий раз собирала вокруг себя стайку опрятных голодранцев в серых рясах, подпоясанных вервием, и в любое время года босоногих. Ну, на худой конец, в сандалиях на босу ногу. Их никто в Скондии не считал за мужчин – просто за умных и добрых людей. Причем высшей пробы.
Так прокатилось над нами чуть меньше девяти месяцев…
Зрелой женщине куда как тяжко рожать впервые – но все равно я удивился тому скоплению народа, которое создалось у меня доме сразу же, как у Захиры начались пока еще слабые схватки. Эти бабки, монашки, знахарки и лекарки вытеснили меня из дома, и я, хотя и беспокоился за судьбу роженицы и младенца, снова был вынужден укрыться в часовне, где провел ночь в непрестанных мольбах.
А утром, чуть свет, появилась на свет она. Моя девочка. Атласный расшитый сверток, перепоясанный золотым кушаком, – своего рода хиджаб, защиту от пагубного и нескромного взгляда, – принесли ко мне на мужскую половину с нескрываемым торжеством, как отменно исполненный шедевр на звание мастера.
Я чуть приоткрыл батистовую занавеску, что прятала личико. Белокурые завитки волос, голубые, мутноватые, с едва заметной прозеленью глаза. Волосы, подумал я, должны будут опасть, а выросши – слегка потемнеть и со временем приобрести оттенок бледного червонного золота. Глаза же станут как у матери: холодный изумруд, аквамарин, чистейшая вода морская.
– Бахр. Море в очах, – невольно произнес я. – Скажите моей супруге, что я благодарю ее от всего сердца за этот дар. Пусть имя девочке будет Бахира, «Морская». Или, с легким изменением звучания, – «Весна». Ибо родилась она в разгар весны.
А потом я снова провел всю ночь перед сердцем Юханны, благодаря ее за тот оживший знак прощения, что мне, казалось, был вручен.
Знак II. Филипп Родаков. Рутения
Заявился наш Тор, натурально, аж на следующие сутки, хотя и верно – поближе к ночному времени дня. Я прямо весь истосковался. А уж как по нем изнылись те крутые мафиози и активные радикалы, которыми он давеча после двадцати трех ноль-ноль пренебрег и пренебрегать собирался и далее, я просто не представляю. Не хватило фантазии.
Почему это я, кстати, решил, что Хельмут пребывает в относительном благодушии, несмотря на вельми голодное состояние? А потому, что он имел подмышкой шикарный баварский пирог со свежей лесной ягодой и с твердым намерением разделить его на две неравные половины. Когда нашему долгожителю в самом деле худо, он не делится сладким ни с кем из смертных. Причем принципиально.
А еще он притаранил полый бамбуковый стебель с красным китайским чаем марки «Гневный Дракон» и специально для меня – бутылку кисленького венгерского вина «Бикавер», то есть «Бычья Кровь». Как символ моей ностальгии по советскому строю. Так что выпьем, поворотим и в донышко поколотим, как говорят в рутенском народе…
Когда мы выдули для затравки по фарфоровому бокальчику чая и приступили к дележу торта, я спросил:
– Давно хотел спросить. В аналоги своих собственных земель вы проникаете просто. Умер – перешел в Рутен – там книжку почитал, так сказать. Ну а чем мои подшефные считают древнюю Японию, Китай, Аравию и прочие экзотические страны, куда никто из них не попадал и попасть не умеет?
– Прикрепленными файлами, – хмыкнул Тор. – Частью Верта, а не Рутена. Вот притянет тебя к Туманной Грани, и откроется путь, нарисованный в облаках, вроде как цифирки и загогулины такие. А почему ты так говоришь – не умеем? Как раз кой-чего начинает получаться…
– И еще одного не пойму. Они же все прямо на детишках сдвинутые, эти твои скондские приятели, охапками их подбирают, а в книге даже имена Армановых главных сыновей не названы. Счел недостойным своего переплетения смысловых узоров? Или просто распространил свои чувства на бо́льшую детную массу?
– Ни то, ни другое. На тебя, я думаю, повлиял бородатый анекдот о султане, который полюбил другой гарем. Детей мои скондцы любят поштучно.
– Шпинельских погодков, как ты говорил, зовут Джалал и Икрам. Впечатляюще.
(Есть, между прочим, такое «прекрасное имя» Аллаха – Зу-л-Джалал Зу-л-Икрам, «Полный гневного великолепия». Вот оттуда и назвали сих буйных деток.)
– Так вот, только они и есть от Турайи, а всех прочих усыновили, удочерили и так далее. Деток очень любят.
– Какие сложности, однако. Нет чтобы самим поработать.
– Фил, вот от кого не ожидал, так от тебя. Ты вообще-то представляешь механику скондийского деторождения? Чистая евгеника, как ты и хотел. Старухи и матерые вдовы четко знают, какое дитя будет желанным для Сконда, а какое нет. Оттого женщины зачинают деток взвешенно и неторопливо.
Так как Тор взвешенно и неторопливо облизывал запачканное лезвие фруктового ножа, стараясь не порезать язык, эти его словоизлияния прозвучали полной невнятицей.
– Тогда с чего они кого попало через бугор тащат? Обходились бы собственными высокопрофессиональными силами.
– Не кого попало, милый, но самых многообещающих из числа бродяжек и сирот.
– Воруют у бедных франзонцев и готиков самых красивых и талантливых ребятишек, так, что ли?
– Только тех, чья красота и талант уж точно не придутся к своему двору.
– Искусственный отбор, значит. Хельм, а благотворительность как же?
– Фил, да куда ж она денется? – ответил он вопросом на вопрос. – Ее скондцы к нужному месту прилагают. Такие врачи без границ, как Сейфулла, многое могут сотворить на одном голом авторитете, лишь слегка приправив его деньгами. И странноприимные дома организовать, и сиротские приюты, и лечебницы для скудоумных.
К этой точке нашей беседы пирожная цитадель была покорена и уже сильно поразрушилась. Бой с ежевикой и малиной продолжался на улицах города, основную массу драгоценного чая и «Бычью Кровушку» я предусмотрительно затырил на верхнюю полку шкафа и теперь раздумывал, не стоит ли бросить в бой испытанного триария в лице хорошей бутылочки мятного ликера. Хорошо, что эти бокальчики-армуды и с алкоголем неплохо смотрятся.
Так что мы пустили одну сладость вдогонку за другой, придавили обе хорошим чайником цейлонского пойла, смоляного по вкусу, цвету и крепости, и, вполне удовлетворенные, откинулись на спинки сидений.
– И всё равно – не понял я, отчего Шпинель так с девчонкой носится. Будь его жена второй Скарлетт О`Хара – куда ни шло. Но ты уверял меня, что она вовсе не строптива, так?
– Фил, – терпеливо ответил Торригаль, – всё так, ты прав. Девочки – это чисто материнское достояние. Вот сыновей мать держит при себе до десяти, от силы до одиннадцати лет, а потом со всеми потрохами отдает на мужскую половину. Держит – от слова «держава». Плюс скипетр, понятное дело. Армановы мальки находились в ту пору как раз в пограничном состоянии, чадолюбие в нем играло уже на пределе, как и стремление учить, так что – сам понимаешь. Дорвался до главной радости.
– А спать на одной циновке всем скотным двором не в счет, верно? – съязвил я. – Где моя рука, где твоя нога…
– Бахиру он ни с кем смешивать не собирался, – отрезал Торригаль. – И ни с кем делить. Фил, ты чего – перебрал по части градуса?
После такой отповеди я обиженно смолк. Немного погодя мы помирились на мытье посуды, выбросе в мусоропровод бренных останков торта и распитии того, что еще осталось от ликера, пополам с крепким скондским кофе. Как мне кстати объяснил Хельм, его в Верте открыли и культивировали Братья Чистоты, а выращивали на скудных высокогорьях. Первыми попробовали его зерна на своей шкуре не козы, как в Аравии, а чистокровные лошади-аламутийя, отчего их потомство и стало таким неутомимым.
И уже совсем поздно мы взялись разбирать по завиткам Арманову рукопись.
Арман Шпинель де Лорм ал-Фрайби. Скондия
После родов моя Захира долго не могла оправиться – по правде говоря, она так и не стала прежней до самого конца, – и оттого все столичные лекари единодушно запретили ей кормить дитя грудью.
Впрочем, материнского молока вокруг было столько, что хоть купайся в нем, а доброхотных кормилиц приходилось выстраивать в очередь. Поистине, Бахира с самого рождения была прелестной малышкой, и красота ее всё со временем всё возрастала. Морские глаза ее, казалось, с самого с самого начала умели не только смотреть, но и видеть – и в отличие от обыкновенных младенцев, она следила за окружающими ее людьми и вещами с явным интересом. А поскольку те же лекари настаивали на том, чтобы дитя побольше общалось с родильницей, дабы лучше заживали причиненные им раны, я ежедневно носил дочку к Захире, клал рядом – чистенькую, перепеленутую, благоухающую травяными смесями и цветочными отдушками, – и присовокуплял бутылочку согретой молочной смеси, чтобы дитяти было чем заняться. Скондийки, в отличие от моих вестфольдских (да и франзонских) соотечественниц, сцеживать свое молоко не любят, да и к чему это им? Уж если мать кормит, то именно это считается основным ее занятием. Поэтому и Рабиа, будучи уже в летах и без особенных дел, взялась приучать Бахиру к кобыльему молоку, слегка разбавленному и подслащенному, говоря, что это куда как полезней коровьего и даже козьего, что свертываются в нежном желудочке грубыми комками. Тоже дар одной из матерей.
Все первые дочкины месяцы, почти до года, я несколько пренебрегал своими многообразными занятиями, препоручив почти все их Турайе и верным приказчикам. Единственно, кто от меня не отступался, – это, разумеется, мои братья по оружию. Тут уж приходилось выкладываться до кровавого пота и алого мерцания в глазах.
Но и после года, когда моя младшая супруга поднялась с ложа скорби и понемногу стала выходить в сад, на улицу, а потом и в лавки за товаром, мы с Бахирой неизменно сопровождали её. Сначала я носил девочку в подобии широкой перевязи или шарфа, потом на руках, прислонив в телу, а ровно в год она как-то очень сразу и резво пошла ножками.
Я отчетливо помню, как это произошло. До того мы с Захирой немало сокрушались оттого, что наша дочка не умеет ползать, как прочие груднички, и оттого капризничает и чуть что просится на ручки. А в этот день я решил показать жене ее готовый махр – книгу под названием «Изречения достославного вали Хельмута ал-Вестфи», написанную отнюдь не как житие нохрийского святого постника, коим он никогда и не был, но скорее как похождения острого на ум и быстрого на язык ханифитского мудреца. Кстати, против истины я тем не погрешил нимало – бывают люди, которые умеют шутить в облегчение другим, смеяться над своей бедой и даже над самой своей смертью, и мой мейстер был одним из них. Манускрипт получился, как и хотела моя супруга, тщательно исполненный и в то же время небольшой, форматом в ладонь зрелого мужчины, каждая страница на вестфольдский манер обведена широкой каймой, как бы затейливо сотканной из рисунков, перетекающих один в другой и по временам расплескивающихся на всё поле. Я начал эту поистине бессонную работу сразу после свадьбы, и картинки заняли у меня больше времени, чем вся прочая каллиграфия. Так вот, на одной из таких цветных миниатюр был изображен во всей красе двуручный и двуличный Гаокерен – не Торстенгаль, нет, потому что я тщился изобразить именно Древо Трех Миров. Золотой Ясень, прорастающий сквозь Небо Древних Богов, Землю Людей и Обитель Бессмертных.
Когда я раскрыл книгу прямо на изображении Священного Ясеня и установил на низкую подставку, наша малютка которая играла тут же на ковре своими тряпочками и погремушками, издала странный, мелодичный звук и вдруг встала на дыбки без опоры. Покачалась на мягких, непривычных ножках – и резво засеменила вперед, чтоб не упасть. Остановилась Бахира только тогда, когда ручки ее уперлись в книжную страницу, слегка ее примяв. Но нам с женой ничуть не было жаль моего труда – он послужил наилучшему. Разумеется, я тут же подхватил мою девочку на руки и стал покрывать всё ее нежное тельце горячечными поцелуями.
– Праздник Первого Шага, – произнесла моя жена негромко и почти без оттенков.
– Ох, да конечно! Отметим, непременно отметим, радость моя.
– Кто твоя радость? – продолжила она в том же по виду безразличном тоне.
– Вы обе – мои ненаглядные девочки. У вас даже имена созвучны: Захира и Бахира. Звезда и Море. Ты цветом золотая Осень, она – зеленая Весна.
В своем неприкрытом счастье я как-то позабыл про обычай, связанный с этим древним празднеством: отец, становясь лицом к лицу с ним, протягивает ребенку – вне зависимости от пола – яркий кожаный кошель для монет или бумаг и кинжальчик в простых ножнах. И то, и другое в Скондии носят как мужчины, так и женщины, ибо самое для тебя драгоценное надлежит защищать оружием. Что малыш выберет, то и будет его судьбой…
Ну разумеется, мы отпраздновали прямохождение младенца ровно через месяц и очень шумно, Бахира на глазах у всего честного народа выбрала прелестную, сплошь расшитую золотой нитью сумочку для рукоделий, которую домочадцы смастерили ей подарок, и всё вновь оказалось на своих местах.
А немного позже – ибо время, как я уже говорил, летит неотвратимо, и каждый год подобен краткому мановению ресницы – я стал повсюду водить мою девочку с собой.
Был ли в том прямая нужда, как я убеждал себя в те дни? Разумеется, Турайе и без нее хватало забот: приходилось пестовать, помимо вечной нашей малышни, еще и тетушку Инайю, которая стала опухать от не очень понятной лекарям болезни, и Захиру, которая принималась, что ни зима, худеть, покашливать и отхаркивать вязкую мокроту, и даже моих мальчишек, что, естественно, отбились от моих рук, но пока не прибились к настоящему делу. Ну, грамматический тривиум, а также ал-Джабр и аль-Мукаббала – это было неизбежно, в бездельниках моих сыновей никто не числил и в плохой компании никто не видел. Однако и в чём-то особенно добром они не были замечены также.
И вот после умывания и завтрака я забирал свою красавицу, уже наряженную для выхода: короткое шёлковое платьице вразлет и такие же шаровары, тончайшая газовая косынка поверх светлых кудрей, крепкие тупоносые башмачки из лучшей кожи. Все пестрое, тисненое, узорчатое – как будто солнце глядит на нас обоих сквозь прорехи в листве, что проделал ветер. Мы шли рядом, старательно выверяя шаг, чтобы ей не приходилось частить вприпрыжку, а мне – семенить.
Сначала мы заходили в новомодную печатню, где делали доски для набора моих «Достославных изречений».
– Смотри, дочка, – говорил я, поднимая со стола чистую доску, уже отшлифованную и приготовленную под резец. – Вот это продольная доска, на ней делают рисунок или пышную надпись, а потом вынимают древесину вокруг каждого штриха, чтобы он стал как бы горной цепью посреди низины, и смазывают штрихи краской. Дерево должно быть таким мягким и податливым для ножа, чтобы его легко было резать, и достаточно твердым и прочным, чтобы держать натиск, когда им бьют о бумагу сотни, а то и целую тысячу раз. Это неплохое сырье для букв, но если хочешь сделать тонкий и многообразный рисунок, надо распилить ствол поперек и очень хорошо отполировать.
– Дэди Арм, – говорила моя умница, – помнишь, как ты мне показал разделение языка? На первые элемены?
Картавит она почти незаметно.
– А, ты запомнила? Первоэлементы, такие малые частицы всего на свете, ну, как анималькули болезней и прокисшего молока, есть и среди звуков нашей речи. Их почти всегда немного: три десятка, четыре… Как называются наши, скондийские?
– Харф. Жесткий звук с пением трех видов.
– Правильно. А-И-У. Иногда еще О и Э.
– И каждый харф можно записать одним значком. Рисунком.
– Верно. Так мы и пишем.
– А нельзя и резать так? По штучке на харф?
– Франги так и делают.
– А ты не франг?
– Когда говорю по-вестфольдски или по-франзонски, то да.