bannerbanner
Любовь. Бл***тво. Любовь
Любовь. Бл***тво. Любовь

Полная версия

Любовь. Бл***тво. Любовь

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

И уже через два дня Фима позвонил Кате и пригласил её погулять по бульвару. Состоялось.

Да, они долго стояли у подъезда. И даже за руки не держались. О чём они говорили? Их души пели, тела молчали. Тела только-только начинали понимать роль свою. Ах, как прекрасна любовь платоническая. Только не знали они, что это ещё не любовь. До – не любовь. После – возможно.

А вскоре они были в театре. Роман школьников развивался согласно всем правилам, почёрпнутым интеллигентными детьми из классических книжек, одобренных родителями, а частично и учителями.

Ах, это ханжеское время: Мопассана прятали от великовозрастных подростков. О «Яме» Куприна при детях говорили шёпотом. Матерный Барков лишь слухами доходил даже до взрослых. Слово говно, иногда позволялось, поскольку термин этот был в ходу у пророка их времени, Ленина. Да и то старались произносить его, прикрывая юношеские уши. При этом другие «Х» – «хулиганство, халтура, хамство» – были наглядны и поучительны. Это потом, более чем через полвека одна женщина точно и лапидарно сформулировала то время: «В СССР секса не было». «Умри, Денис! Лучше не скажешь» Секс – как обобщённый символ личных свобод.

Нет, нет! После театра они стояли у дверей много дольше. И даже по дороге домой он позволил себе держать локоток её полусогнутой руки. А потом ребятам повествовал свой донжуанский подвиг, вызывая тихое одобрение друзей. «Я взял её под руку, и она всем боком прижалась ко мне». «О-о-о!»– завистливо взвыл родной коллектив, приветствуя первую победу индивидуума.

Но вот он не мог ей дозвониться. Подруги тоже ничего не знали. Уроков не было – каникулы. Стало рождаться новое чувство для него – ревность. Но они уже проходили Белинского, который в статьях о Пушкине весьма справно объяснил им, что ревности нет места у думающих, нравственных людей. Согласился, но нервничать не перестал. У Катиной мамы справляться было неудобно и боязно. Уже решил бросить перчатку судьбе, а девочке не простить коварства, даже несмотря на завистливые повизгивания друзей. Однако предмет рождающейся страсти к концу каникул объявился и сам позвонил. Не получился у Фимы суровый разговор. Он обрадовался, и скрыть этого не сумел. И уже через час был у неё дома. Мама была на работе и должна была вернуться очень поздно. Под большим секретом Катя сказала, что папа её за какие-то дисциплинарные нарушения в армии, где-то в Вене, когда гулял весь их штаб в связи с победой, получил срок и находился то ли в тюрьме, то ли в лагере. Дети ещё не делали, вернее, не знали разницы между этими пенитенциарными учреждениями. Кстати, и слова такого вычурного они тоже не знали. Не знали, а может, только Фима не знал, что интеллигентные люди сидели в то время чаще всего не за уголовные или дисциплинарные нарушения, а по хорошо знакомой взрослым тех лет пятьдесят восьмой статье. Да и дисциплинарные наказания тоже были символами времени. Скажем, опоздание больше, чем на двадцать минут, или собирание голодными оставшихся колосков на убранном поле считались формально грехами уголовно-дисциплинарными, но были результатом именно политического изыска, сложившегося в стране. Сроки тюремные были немалые. Но знал ли, понимал ли это Фима? Катя тайно от всех кинулась повидать арестованного отца, офицера-победителя, ну, конечно же, случайно осуждённого. Ну, почти декабристка! Он все ей простил. Он уже смотрел на неё снизу вверх. И она была растрогана таким пониманием их семейной беды. Их уже сближала общая семейная тайна. Разумеется, это привело к объятиям ну и к следующему этапу – к поцелуям. Вот уж когда, действительно, ребята будут ему завидовать. Мог ли он себе представить, что всего через каких-нибудь полвека сверстники его, сегодняшнего, здорово бы посмеялись над сим смелым поступком. Но по тем временам, когда созревали и мужали души и тела этой пары, они зашли за пределы мыслимого в их ученических, учительских и родительских кругах. Они лежали на широкой тахте, – так назывался тогда матрац с прибитыми палками в виде ножек – обнимались, целовались, тёрлись телами друг о друга. «Фима. А может раздеться?» Фима задохнулся – декабристка! Он лишь промычал, кивнул головой и ещё пуще стал целовать и обнимать, вместо того, чтоб отстраниться и не мешать раздеваться, да ещё и помочь, да ещё и самому раздеться. Женщина, если полюбит – нет для неё препятствий. Женщина любит лучше, больше, отчаяннее. Катя ещё не женщина. Но Катя женщина. Мужчина же, несмотря на желания показать себя в любви чем-то средним между суперменом и разбойником, всё же, при прочих равных, больший раб канонических догм и предрассудков. Разумеется, если это не маргинал. Конечно. Фима ещё не мужчина. Но Фима мужчина. Они лежали почти полностью нагие и продолжали целоваться, обниматься. Чувствовать друг друга телами… Дальше дело не пошло. А скоро уже должна придти мама. И Фиму дома мама ждёт.

И ещё раз был подобный эпизод в их жизни до экзаменов на Аттестат Зрелости. Ах, зрелость, зрелость. Знал ли он, знала ли Катя, что есть зрелость человеческая? Школа – они созревали. Вызревало приближение к любви. Тут важно не промахнуться в выборе истинности.

Дальнейшее эротическое вызревание его проходило с другими девочками. В студенческие годы они с Катей встречались всё реже и реже. Слишком разные интересы были у филологов и медиков. Они еще не умели разделять общественное и личное. Интерес к учебе для них – общественное. Любовь – личное. А им вдолбили, что общественное должно быть выше личного. Это потом, может, скрывая от самих себя и от комсомольской организации, они явочным порядком научились личное поднимать выше общественного. Не только любовь, но и эротические вожделения вытесняли в их душах и телах первенство общественных нужд и задач.

Катя встретила единомышленника, друга, с общими учебно-профессиональными интересами. Да и вообще подходящего индивидуума в качестве соавтора вечного сохранения в мире их общего генофонда. Он будет прекрасным отцом их будущего ребёнка. Это назвалось любовью и законно перешло в совместную супружескую жизнь.

* * *

Илана приехала вновь на следующий день. Оказывается, она забыла дать ему подписаться под консультацией, которую он ей вчера надиктовал. Вспомнил ли Ефим Борисович своего одноклассника, забывшего у девочки брючный ремень? Нет. – Он слишком далеко отошёл от искренних обманов детства. А напрасно. Но когда он увидел в коридоре отделения идущую к нему навстречу вчерашнего доктора.… То ли сердце, как говорится, ёкнуло, то ли обычная аритмия, то ли перебои, что нередко его посещали последние годы. Он обрадовался, снова её увидев. А может, его порадовало, что он ещё играет какую-то роль в игре полов.

Конечно, можно подписать на ходу, в коридоре, но они пошли к нему в кабинет. Ефим Борисович сел за стол и сделал вид, будто читает свою консультацию. Он придумывал начало разговора с девочкой.

– Вы отсюда опять к себе в больницу?

– Надо же отвезти «Историю болезни». А так, я закончила, в основном.

– А как наша, уже, в некотором смысле, общая больная, коль скоро и я к ней, если не руку, так голову и память приложил?

– Как вчера и договорились. Начали лечить по вашей схеме.

– Угу. Гм… А вы на чём приехали? Своим ходом?

– Больничная машина.

– Так зачем вам возвращаться? Шофёр и отвезёт. А я скоро поеду и, если не возражаете, и вас отвезу. Я тоже не плохой шофёр. Смею надеяться. А?

– Как непривычно слышать слово шофёр. У нас всё водитель, водитель.

– Намекаете на мою старомодность слишком пожилого человека? Старика?

– Да какой же вы старик, Ефим Борисович! Вас ещё и бояться надо. Просто приятно слышать не эти все официальные названия.

– А ещё лучше – водила, а?

– Это для молодых.

– Ну, вот опять подчёркиваете…

– Да ничего подобного. Я просто радуюсь.

– Чему?

– Не знаю. Я пойду, отдам «Историю» водителю… Водиле. – И смеясь, побежала.

Ефим Борисович смотрел из окна, как она бежала к машине. И обратно. Как она бежала! У него захолодило где-то внизу живота. Всегда так, когда он смотрел с высокого балкона и даже представлял себя на большой высоте. Он боялся высоты. Признак волнения. С чего бы это?

Во рту сушило. Он глотнул воды. Вошла Илана.

– Жажда?

– Доктор! Просто охота пить. Диабета нет.

Девочка засмеялась.

– Может, деточка, чайку иль кофейку? У меня в кабинете всё для этого есть. А?

– Кофе? Да, пожалуй.

– Вот и мне пить охота. Но я предпочитаю чай. У меня всё есть. Знаете, Иланочка, говорят, что когда пить хочет немец – пьёт пиво, француз – якобы вино. Ну и так далее. А когда хочет пить еврей, он идёт к врачу, проверить, нет ли у него диабета. – Посмеялись. Разговор застопорился. Ефим Борисович налил воду в чайник из крана и включил его. – Деточка, вас не коробит, что я беру воду прямо из-под крана? А? Или вы суперсовременны?

– Я и сама дома воду беру из-под крана.

Чайник вскипел. Он вытащил из ящика письменного стола чашки, сахар, баночку кофе, коробочку с пакетиками чая…

– Давайте, Ефим Борисович, я сама сделаю.

– Не даёте поухаживать за молодой красавицей?

– Спасибо. И всё-таки.

Илана подошла к столу и занялась сначала чаем, потом кофе. Ефим Борисович мучительно думал, с чего бы начать разговор. Всегда важно начало, а там пойдёт. Молчал. Она занималась делом.

– В начале было слово. – Решился он, взяв на вооружение, что было придумано давно.

– Вы о чём?

– О слове. Мы молчали. Я понял, что с чего-то надо начать. А с чего?..

– А почему с Библии?

– Хорошо, что вы хоть это знаете. Сейчас многие кресты повесили на шею, а что это означает, толком не знают. Но, таким образом они идентифицируют себя с царствующим большинством. А я просто в поисках слова – для начала.

– В каком смысле – идентифицируют? Не поняла.

– И, слава Богу. Так в каком-то смысле можно обозначить тяготение людей кучковаться в группы.

– А начала чего?

– Сам не знаю. Может, новой жизни? А?

Непонятное обоюдное молчание. Не тягостное.

– Сложно. Чай к вашим услугам.

– К услугам. Ну, пусть это будет услуга. Сложно – это от поисков нужного слова. А?

– А действие…

– А дело было потом.

– Ефим Борисович, а я одну вашу лекцию слушала в институте ещё.

– Хм. И что было?

– Мне было интересно, потому я и напросилась к вам с этой больной.

И опять он не знал, как словесно реагировать.

Чаекофепитие прошло с малым количеством слов. Ефим Борисович время от времени говорил что-то пустое и всё больше и больше, как бы входил в неё – она постепенно заполняла в душе его какие-то пустоты, давно жаждущие заселения.

Он довёз её до дома. По дороге выяснилось, что у неё дома дочь-старшеклассница. Ефим Борисович не уточнял – ему была интересна только она. Может, напрасно. Но она, только она сейчас владела… Владела? Чем? Пока неизвестно.

Но и она пополнила свои знания о нём. Два сына его живут за границей. Жена… жены нет. Жена умерла. А он сейчас живёт один. У её дома они распрощались.

– Приходите в гости ко мне, Иланочка. Вы любезны моему сердцу.

На прощание они друг другу ввели номера в мобильные телефоны. Одна из новых доверительных форм закрепления знакомства.

«Любезна сердцу моему – как это удалось мне сказать? Это точно. Это само получилось. Действительно, в начале было слово. Слово родилось от Бога. Это так получилось. А?» – говорил сам с собой Ефим Борисович по дороге домой, автоматически, не думая о маршруте и дороге, держась за руль, нажимая педали, двигая рычаг скоростей. Автоматически он вёл машину, автоматически мысленно завоевывал женщину.

* * *

В Москве опять праздновали Победу. Сегодня парад и демонстрация. Но главное, душевное празднество, было в тот самый день. 9 мая. Когда было объявлено, когда все высыпали на улицу, когда Фима со своими ребятами и девчатами был на Красной площади. Днём была весёлая толпа, танцующая, поющая, гомонящая и свистящая. Последнее было связано с вышедшим перед войной фильмом о Чкалове. По фильму – неизвестно, как на самом деле – американцы своё одобрение проявляли свистом. И Чкалов в фильме, при встрече после перелета через Северный полюс, услышав свист встречавших, сначала был озадачен, а потом на радость толпы и киношников, вложив пальцы в рот, издал могучий русский посвист. Вот и на площади при виде представителей союзных войск принимались свистеть все, кто умел это делать. Фима свистел замечательно. К вечеру пальцы его были обсосаны до сахарной белизны. Его разбойничье умение вызывало благосклонно-восхищённые взгляды подруг. В какой-то момент на площади рядом с ними оказалась машина с английскими военными. В наше время, когда вход на площадь ограничен и даже курить там нельзя, кажется невероятным появление в толпе автомобиля. Англичане были пьяны и радость их и братания с толпой переходили границы осторожности, выстроенные НКВД. Да, ещё это был Народный Комиссариат Внутренних Дел. Скоро это стало министерством, и раскованность народа-победителя была опять притушена водой из шлангов госбезопасности. Нет, нет – не водометы, да и тушили не огонь. Гасили радость победы, дошедшей до надежды долгожданной свободы. Ведь свобода ограничивалась ввиду нависшего над страной врага. А нынче враг повержен. Его нет. Но скоро, скоро будет обозначен и назначен новый враг, и вновь будут ждать отодвинувшуюся надежду. Так всю историю России. Мальчишки об этом не думали. А иные взрослые привычно поддерживали наивный энтузиазм.

Ну да ладно! Не о том речь. Машина медленно двинулась сквозь толпу, неизвестно куда. Мальчишки милостиво были приглашены облепить её. Собственно, это неизвестно. Что говорили англичане на свойственном им языке, было неизвестно. Мальчишки принадлежали поколению, которое не понимало, для чего нужны были иностранные языки. Общение не дозволялось. Книг не было – только дозволенные, а их и так переводили. Ещё язык врага понятно, что нужен: переводить и шпионить. Но скоро, скоро немецкий язык в школах заменят английским для тех же понятных целей. Так что приглашение, может, было придумано, но мальчишки облепили машину, и этот клубок тел покатился сквозь толпу вон. Один из британских военных возвышался над этой копошащейся и катящейся массой, встав на сидение и до пояса высунувшись из люка на крыше машины. Такие люки на машинах россияне увидели лишь через много лет. Он стоял и как капитан, и как вперёдсмотрящий, и как штурман, лоцман, глашатай… А по-русски: посторонись! подвиньсь! эй, пошла, залётная! Англичанин что-то кричал. Может, давал указание водиле, а не толпе. Так ли, не так ли, скоро ли – медленно, но с Божьей помощью дотянулись они до какого-то британского учреждения, что сейчас бы и у нас назвали офисом. Здесь-то, у цели машина с той же помощью частично и развалилась. Наверное, она была не приспособлена и не только для русских мальчишек. Скорее всего, и на родине был бы тот же эффект.

Англичане споро вынесли из своей конторы столик, на котором была куча бутербродов и вполне приличная бутыль с каким-то алкогольным напитком. Мальчишки были в срочном порядке отброшены взрослым мужским населением и, нимало не огорчаясь, вся Фимина команда вновь ринулась на Площадь в поиск оставленных подруг. Чувствовали они себя героями – теперь им всё можно! Но подруг не нашли и геройство своё они затаили до следующей подобной возможности.

Да и на чёрта им был сейчас героизм, когда над уже тёмной Площадью вспыхнул купол из множества лучей прожекторов и отдельно был высвечен большой лик их бога – Сталин висел над миром и взирал, тогда ещё непонятно им было, каким взором, на расшалившихся детей своих. Бич уже был в руках его, но пока все ликовали, думая, что это его победа. Собственно, это и была его победа, но в большей степени над своим народом. Да Бог с ним. Вернее, чёрт с ним. Тогда их всё же больше волновали свои возможности показать подругам растущие мужские деяния. Они ещё не понимали, что это для них всего важнее.

Возможность наступила в день Парада Победы. Но подруги были уже другие, а жажда проявить затаённый героизм требовала выхода. Дни их роста бежали, но им ещё в те годы казалось, что время ползёт. Понесется время после, когда станет очевидным, какое мгновение вся их жизнь. Время отмечалось прошедшими уроками и меняющимися подругами. И, как они в то время шутили: без всяких эротических моментов. Правда, что это значит – эротические моменты – они толком не знали. Но читали, слыхали, мечтали, вожделели. Не видали: кино сегодняшнего уровня ещё даже и не предполагалось, а максимум эротики, наверное, было в выскакивающей до бюста из бочки для купания голой Марике Рокк в «Девушке моей мечты». Они могли и посмотреть фильм и ещё, и ещё раз, в надежде, что когда-нибудь она выскочит выше, дальше и, наконец, они увидят нечто и до пояса. Пусть хоть бы до пояса.

Опять отвлёкся. Фима с другом и одноклассником Лёней и двумя подругами, Лерой и Ниной, с самого утра мокли под дождём в колонне демонстрантов, ожидающих на улицах, когда начнётся и закончится парад, а их, наконец, допустят на площадь и они увидят своё божество. Так им казалось. А на самом деле они сучили ножками и ожидали, как было договорено, после окончания демонстрации, гостевания у Леры, родители которой уехали на несколько дней. Будто в том возрасте можно отчётливо понять, что на самом деле думаешь, чего на самом деле хочешь. И радость была или печаль, когда объявили, что в связи с дождём демонстрация отменяется. Действительно, с какой стати Вождю мокнуть, когда флаги войск поверженного врага уже брошены к подножью могилы его учителя и предшественника, на которой он стоял и попирал её, тем самым решая множество задач своей коронации.

Неорганизованность мышления автора никак не позволяет дойти в своем повествовании до их прихода на квартиру, на их залихватскую выпивку одной бутылки дикого военно-советского портвейна, и копошащихся попыток стать мужчинами и женщинами. Хотели все и все боялись. Уж как там, у Леры подгибались ли от страха ноги, но у Фимы и ноги не держали, и руки тряслись. А ведь как все говорили, должен был раздеть даму. Старшие товарищи, дворовые учителя, говорили ему, что только лишь он сумеет расстегнуть и снять лифчик – дама твоя, она сдаётся. Так, поди же, доберись до лифчика. А что делать с трусами? Кто их должен снимать? Потом он и не мог вспомнить, кто, как, что снял. Снялось – и вскоре они оказались голыми. Вот уж не скажешь: дело техники – техники они ещё не знали, и не было ни у того, ни у другого до этого никаких практических занятий с каким-либо опытным партнером-учителем. Только дворовые теоретические семинары. Это теперь продвинутые ратуют о сексобразовании, а тогда, как и полагалось режиму, создающим рамки всему, во главе бытия стояли уже помянутые четыре великих «Х»: ханжество, хамство, халтура, хулиганство. И в описываемом эпизоде мальчики никак не могли подойти к делу без неких хулиганских выходок, и совсем не понимая, что поведение их моментами элементарно хамское. При этом, ханжески стесняясь, памятуя слова и наставления как родителей, так и школьных учителей. А в результате, их первые сексуальные опыты, неумелые, боязливые и торопливые, были, безусловно, халтурные, не принесшие ни радости, ни удовлетворения. Лишь боль и… всё же опыт. Гвоздик его, устремлённый заколотить, вбить… несколько перестоял, перенапрягся, а потому вся главная церемония прошла столь стремительно, что оба, кроме боли, ничего не почувствовали. Боль почувствовали, а кровь увидели. Это они были предупреждены. Но и боли, вроде бы, не должно быть у него. Кровь текла из обоих. У Леры закономерно, а у него тоже, как потом выяснилось, порвалась какая-то уздечка. Первый опыт годился только для похвальбы среди таких же молодых бычат, жаждущих приобщиться к миру взрослых.

Уже на следующий день они с Лерой встретились, но радости при этом не испытали. Видеть друг друга не могли оба.

* * *

Ефим Борисович пришёл домой. Готовить ничего не хотелось. И вообще не было никакого аппетита. Не до еды. Он не совсем понимал, что с ним происходит. Ему уже много лет, но такого томления души он припомнить не мог. Сел в кресло, взял рядом лежащую книгу. Раскрыл и стал читать. Какая книга, не посмотрел. Какое имеет значение! Да он и не читал. Уткнулся невидящим взором в страницу. Потом вытащил из кармана свой телефон и стал крутить его, включать, выключать. Он уже не слова искал, а готовился к действию. Сейчас, в начале, должно быть дело. Но надо же решиться. А слова… Родятся сами. Он походил с телефоном в руке и перед глазами по комнате.

– А, чёрт возьми, в конце концов! А? – вслух обратился Ефим Борисович к аппарату. Внизу живота похолодело. Подошёл к столу, выпил глоток воды… и стал набирать номёр. – Илана Владимировна?… Да. Я… Узнали сразу? Какой хороший слух… Как вы там живёте?… Что поделываете?… Ещё на работе! Что-нибудь случилось?… Когда наука задерживает, это благородно. А как наша больная?…. Ну, если вы закончили, так приезжайте в гости. Как вы?… Молодец какой. Я вас жду. До встречи.

Ефим Борисович заметался. Позвал в гости. Первый раз. А дома ничего нет. Открыл холодильник. Кефир. И всё. Хлеб есть. Чай есть. Кофе растворимый только. Какой же она пьет? Выбора всё равно нет. А вот крекер. И то хорошо. Дальше – надо прибрать хоть немного. Унёс набросанные газеты. Несколько книг уложил на спинку дивана – раскладывать по полкам уже и времени нет. Куртка и брюки на стуле. Куртку на вешалку, брюки в шкаф. Хорошо, что сам ещё не переодевался. Остался при параде. То есть в своей обычной рабочей одежде. Пожалуй, надо немного подмести. Да, ладно. В конце концов, одинокий мужик. И так достаточно. Налил в чайник воды. Что ещё? Да, пепельницы выкинуть. А она курит или нет? Не узнал. Как же так? Наверное, нет. Иначе бы уже закурила. В машине, например.

Ефим Борисович кинулся на балкон. Посмотрел, но никто ещё не идет, не едет. Опять в комнату. Сел на диван. Мол, сидит спокойно и ждёт. Спокойно. Так он себя начал выстраивать. Не вышло. Опять вскочил. Посмотрел в ванной. В уборной. Всё нормально.

«Да что ж это я, словно школьник перед первым свиданием. Даже не студент. Рецидив восемнадцатилетия» – усмехнулся себе в зеркало. Заодно и посмотрел на себя. – «Можно бы и помоложе быть. А вообще-то, ещё ничего. Седоват. Ну не мальчик же. Она и так всё знает. Как я понял, она меня давно знает». Опять пошёл на балкон. Никого. «Она должна придти оттуда. Но если на автобусе, то ещё не скоро. Сколько машин проезжает! Будто не двор. Никогда не обращал внимания. А детей совсем нет. Хорошо бы… Какая-то машина у подъезда. Господи! Я не знал, что у неё машина. Не говорила. И рулит сама. Боже, как бежит к подъезду. И опять холодок пал на низ живота. Как замечательно. Спешит. Спешит. Ко мне. А, может, ей скоро уходить?» Ефим Борисович тоже побежал к двери. Да не разбежишься – три шага и дверь. Сейчас, сейчас зашумит домофон. Вот.

– Да, да. Открываю. Входите.

И уже лифт шумит. Он широко распахнул дверь и стоит, ждёт. Лифт. Выходит. Хрустальный звон в ушах. Глотнул слюну. А во рту сухо. Чего ж глотает? Холодок сменился жаром, ударившим в лицо. Кашлянул. Раскинул руки навстречу.

– Здрасьте, деточка. А я и не знал, что вы тоже коллега-водитель.

– Да, да. Я не всегда на машине.

– Жду. Жду, деточка. Ничего, что я вас так называю. По возрасту. А?

Ефим Борисович пропустил Илану и чуть придержал за плечи. Приобнял. Илана не отстранилась, пожалуй, даже поддалась к нему.

– Как я рад, Иланочка. Так давно не радовался. – И почему-то засмеялся. – Впрочем, что тут смешного? А?

Илана прямо тут, около вешалки с куртками, развернулась к нему лицом, всем телом, так сказать, фронтально:

– Ефим Борисович… Ефим Борисович… Простите… Я вас люблю. Очень люблю. И не вчера… – Она издала какой-то звук.

У него зазвенела где-то, то ли в голове, то ли в ушах, то ли в душе… Звон. В голове. У него: «Ну, конечно же. Это я… у меня… Вот я и бегал… Как же это у нас…» – и дальше вслух:

– Да. Да. Какое счастье. Радость моя, как догадалась.

Илана была сильно ниже его и, ткнувшись рыжеватой своей головой в его грудь, оказалась на самом удобном уровне для покровительственного объятия. Но он не хотел покровительствовать. Он сам сейчас нуждался…. Нет, – это он хотел покровительства его (уже его?) маленькой девочки. Он обнял её.

Вся компактная, ладная. Да, да – сильно ниже его, и при объятиях, ещё у дверей стоя, вся как бы уместилась в нем, внутри его тела. Да, да – обнял, и она стояла как-то полубоком, прильнув к его груди, животу; ему стало тепло, и хоть вобрал он её тело в себя, почувствовал сам будто что-то материнское вокруг. Какой-то парадокс. Глупо… в утробе материнской … Глупо, смешно…Почему-то слёзы чуть не выступили на глаза. Но нет. Слёз не было, а ощущение их было. «Какое счастье…» Он не знал, что это такое – счастье. Но сейчас он ничего другого, кроме внезапно нахлынувшего счастья, не ощущал. Откуда вдруг оно на него свалилось. Счастье? Ну, вот так он ощущал. Будто не было прошедших стольких лет. Будто не было ушедших, промелькнувших романов и просто легкомысленных флиртов, легковесных десятков любовных и просто бесчувственных связей. Наконец, сыновья. Они уже большие. Но они же должны были появиться через счастье.

На страницу:
2 из 3