
Полная версия
Закатная песнь
Но люди говорили, что ему бы сперва стоило научить жизни в обществе свою госпожу Страхан, ту, что звалась когда-то Кёрсти Синклер из Недерхилла, а потом уж других поучать. Про неё говорили, что её языком можно полотно резать, а болтовнёй отпугивать попрошаек от дверей, и честное слово, если Че хоть иногда не тосковал по хижине и чёрной девице в Южной Африке, то, значит, не было у него отродясь ни хижины никакой, ни девицы. Он, Че, когда только вернулся из чужих стран, столовался в Недерхилле, и там было две дочери, одна – Кёрсти, а другая – Сара, та, что играла на органе в кирке. Обе были перезрелыми девицами, остро нуждавшимися в мужике, и нужда Кёрсти была особенно отчаянной, ибо, по всему судя, спутался с ней один докторишка из Абердина. Только он своё-то получил, да и оставил её в неловком положении, и её мать, старая госпожа Синклер, от стыда чуть с ума не сошла, когда Кёрсти вдруг разревелась и поделилась с ней этой новостью.
Между тем близилось время нанимать новых батраков, и кого же ещё старый Синклер из Недерхилла мог притащить домой с ярмарки работников, как не Че Страхана, у которого от житья за морями кровь разогрелась, и чтобы распалить его, надо было всего лишь кокетливо подмигнуть, да и того много. Но даже при всём при этом женихаться он совсем не спешил, а только всё крутился вокруг Кёрсти, как кружит вокруг кусочка мяса в капкане лесная ласка, не уверенная, стоит ли ради этого мяса рисковать. Но время шло, и ей-богу, назревало что-то серьёзное.
И вот как-то вечером, когда все поужинали на кухне и старый Синклер, размахивая руками так, будто брызгался водой на реке, пошёл в хлева, старая госпожа Синклер встала, кивнула Кёрсти и сказала Ну, ладно, я ложусь. Ты ведь тоже не будешь засиживаться, Кёрсти? И Кёрсти сказала Нет, и бросила на мать лукавый взгляд, и старая хозяйка ушла в свою комнату, и тогда Кёрсти начала скалиться и заигрывать с Че, а тот был мужчина весьма горячий, и они были одни, так что, наверное, минуты не прошло, как он завалил её на диван прямо там, на кухне, но она прошептала, что это небезопасно. Тогда он снял башмаки, и она тоже, и по лестнице они прокрались вдвоём в комнату Кёрсти, и начали предаваться своим маленьким радостям, когда У-у-ф! ухнула дверь, и в комнату ворвалась старая госпожа Синклер, в одной руке свеча, другая воздета в смятении. Нет-нет, сказала она, так не пойдет, Чаки, дружочек, тебе придется на ней жениться. И всё – у бедняги Че, переминавшегося под гневными взглядами Кёрсти и её матери, выхода уже не было.
Так они и поженились, и старый Синклер поднакопил немного деньжат, и арендовал для Че и Кёрсти Чибисову Кочку, и накупил туда скотины, и там они и осели, и не прошло семи месяцев, как Кёрсти родила, девчушку, вполне себе, по виду, нормального размера и развития, хотя мать её божилась, что родила задолго до положенного срока.
Потом у них родилось ещё двое, оба – парни, и оба – копии Че, те самые детки, что распевали про Тарра Ку при каждой встрече с этим надутым болваном Эллисоном, бодро катившимся по Кинраддской дороге, и ей-богу, от их дразнилки смех тебя так и разбирал.
Прямо напротив Чибисовой Кочки, если перейти через тракт, рыжая глинистая земля круто уходила вверх холмом, по которому ухабистая, засыпанная щебнем дорога вела к ферме Блавири. Прочь от мира, в Блавири, так говорили в Кинрадди, и точно, это была запущенная ферма, одиноко стоявшая на холме, земли акров пятьдесят-шестьдесят22, да к этом – пустошь, расстилавшаяся вверх по холму далеко за Блавири, выше, к обширной и плоской вершине холма, где имелось небольшое озеро, на котором гнездилось не менее сотни бекасов, и поговаривали, что у озера этого не было дна, а Длинный Роб с Мельницы говорил, что глубина его столь же велика, как порочность церковников.
Конечно, нехорошо так говорить о пасторах, какими бы они ни были, но Роб отвечал, что нехорошо так говорить об озере, каким бы оно ни было, а между тем на озере этом плескалась с шелестом вода, мрачный тёмный плес окаймляли камыши и осока, и от воплей бекасов по вечерам закладывало уши, если постоять там при закате. Хотя мало кто приходил туда постоять, потому что рядом с озерцом был кромлех, круг из камней, ещё с древности, некоторые камни торчали стоймя, некоторые валялись, и некоторые клонились – одни в одну сторону, другие в другую, и прямо в центре круга из земли вылезали три больших камня и стояли, покосившись, с умиротворением на плоских своих лицах, будто прислушиваясь в ожидании чего-то. Это были друидские камни, и люди рассказывали, что друиды эти были лютыми бесами в человечьем обличье, жившими в стародавние времена, они забирались на холм и распевали свои мерзкие языческие песни, топчась вокруг этих камней, и если им встречался какой-нибудь христианский проповедник, они выпускали ему кишки, едва тот успевал удивлённо моргнуть. И Длинный Роб с Мельницы говорил, что, мол, если Шотландии чего-то и нехватало, так это возвращения друидов, но это он просто болтал, потому что они, наверняка, были людьми тёмными, свирепыми и совершенно необразованными.
В Блавири уже почти год никто не жил, но теперь, говорили, со дня на день должен был заселиться какой-то Джон Гатри с севера. Ферма была в прекрасном состоянии, амбары и прочие постройки теснились на одной стороне двора, позади них было место для навозной кучи, и по другую сторону двора стоял дом, прекрасный дом для небольшой фермы, в три этажа, с отличной кухней, и между домом и дорогой к Блавири был приличный сад. Тут росли буки, три дерева, один прямо вплотную к дому, и живая изгородь из жимолости летом разрасталась так дивно, что красивее было не сыскать. И если бы люди могли питаться одним лишь запахом жимолости, то доход с этой фермочки был бы ого-го.
В общем, вот эти две фермы – Чибисова Кочка и Блавири – лежали вдоль тракта в сторону Стоунхейвена. А вот если поворотить на восток и пойти дорогой на Охенбли, то справа первым был бы Каддистун, небольшое хозяйство размером с Чибисову Кочку, и такое же старое, скромная фермочка, существовавшая с незапамятных времен. Располагалась она в четверти мили, или около того, от большого тракта, и на проселочной дороге, ведшей к фермерскому дому, с поздней осени и до прихода весны всю жизнь грязи было по колено. Некоторые говорили, что, мол, возможно, этим объясняется, почему у Манро такая шея – сроду он не мог отмыть её от грязи. Хотя другие утверждали, что он никогда и не пробовал. Ферму он арендовал на тринадцать лет, этот самый Манро с юга, родом откуда-то из-под Данди, и росту в нём было добрых шесть футов23, однако ноги у него вечно заплетались, как у ягненка с водянкой в башке, и ступни были здоровенные, подстать его росту. Отроду ему было лет сорок или вроде того, успел он уже облысеть и кожу имел красноватую, свисавшую усталыми складками на щеках и подбородке, и ей-богу, уродливее рожи за всю жизнь не видишь, бедный мужик.
Наверняка, где-нибудь и водились люди, ещё неприятнее, чем Манро, однако, надо полагать, все они сидели в каких-нибудь тюрьмах, а что до Манро, то он был способен хвастаться и с надутым видом разглагольствовать до тех пор, пока окончательно не выводил собеседника из себя. Фермерствовал он на своем небольшом наделе от случая до случая, а земля ведь там была очень даже славная, всё больше тот же чернозём, пласт которого шёл через Чибисовы поля, но только со скверным водоотведением, там всё ещё были старые каменные водоотводы, и чёрта с два управляющий в Большом Доме почесался бы, чтобы их заменить или залатать крышу в коровнике, через которую дождь лился, как через решето, прямо на голову госпожи Манро, если она каким-нибудь непогожим вечером бралась доить коров.
Но доведись кому-нибудь сказать ей, этак с высока, Вот ведь, хозяйка, до чего коровник-то у вас страшенный, она мигом вспыхивала Для таких как мы – в самый раз! И если этот кто-нибудь, по неопытности, соглашался с ней, бедняга, и поддакивал, что, мол, местечко как раз для бедняков, она вновь подскакивала на месте Кто бедняки? Я вам так скажу – мы отродясь ни в чьей помощи не нуждались, хоть мы и не трубим об этом на всю округу, как некоторые – не буду говорить кто, хотя могла бы. И собеседник понимал, наконец, что с этой женщиной не поладишь, и весь Кинрадди над ней потешался, правда, исключительно у неё за спиной. И была она худая, волосы чёрные и острые черные глаза, как у крысы24, а голос такой, что волосы у тебя на загривке подымались дыбом, когда она принималась брюзгливо скрипеть. Однако повитухи лучше неё было не сыскать на много миль вокруг, частенько посреди ночи какой-нибудь несчастный взъерошенный бедолага стучался в её окно Госпожа Манро, госпожа Манро, вы не могли бы пойти к моей жене? И она выходила, одевшись так живо, что ты и свиснуть бы не успел, и ныряла в холод кинраддской ночи, и по-крысиному юрко скользила сквозь неё, и вскоре уже резко и отрывисто отдавала команды в кухне того дома, куда её позвали, успевая заверять роженицу, что дела у той не так уж плохи, бывает куда как хуже, и была проворна, сноровиста и сведуща.
А забавнее всего в ней было то, что она со всей чистосердечностью верила, будто никто про неё слова дурного не говорил, ибо, если доводилось ей услышать хотя бы малейший, лукаво, как бы случайно, оброненный намёк на нечто подобное, она краснела, что твой ревень на унавоженной грядке, и вид у неё становился такой, будто она вот-вот разрыдается, и у собеседника уже начинало щемить сердце от жалости, но в следующий миг она вдруг принималась истошно визжать на Энди или на Тони и глумливо причитать, какие, мол, убогие мозги им, чертям проклятым, достались.
Энди и Тони – это были два дурачка, которых госпожа Манро взяла на содержание из дурдома в Данди, там сказали, они, вроде как, неопасные. Энди был здоровенным неряшливым увальнем, с вечно капающей из приоткрытого рта слюной, чисто жеребенок, у которого режутся зубы, нос его болтался по всей физиономии, а когда Энди пытался говорить, получалась только какая-то белиберда. Из двух он был самым дурным, но очень хитрым, порой он убегал на холмы и стоял там, показывая нос и строя рожи госпоже Манро, та визжала на него, он что-то вопил ей в ответ, а потом пустошью уходил к батрацкому дому на ферме Апперхилл, где пахари давали ему сигареты, а потом начинали издеваться над ним до тех пор, пока он всерьёз не разозлится; и однажды он чуть не зарубил одного из них топором, выхватив его из деревянной колоды. И ночью он прокрадывался обратно в Каддистун, скулил на улице, как побитая собака, и топтался у двери до тех пор, пока те немногие волосы, что ещё оставались на голове у Манро, не подымались дыбом. Но тут госпожа Манро вставала с постели и за ухо втаскивала Энди в дом, и поговаривали, что она стягивала с него штаны и задавала приличную порку, но, может, это и враньё. Она его совсем не боялась, и он её не боялся, два сапога пара.
Так они все и копошились в своём Каддистуне – кроме Тони – ибо своих детей у Манро не было. А Тони, хоть и не был самым бестолковым, однако же имел большие странности. Крупным телосложением он не отличался, была у него рыжая бородка и печальные глаза, и ходил он, низко опустив голову, и вызывал у всех неподдельную жалость, ибо нередко очередная придурь настигала парня прямо посреди большака или в поле, на гребне с брюквой, и он замирал, идиотски глядя в точку несколько минут подряд, пока кто-нибудь, как следует тряханув, не приводил его в чувство. У него были красивые мягкие руки, потому что происходил он не из рабочих; говорили, когда-то он был ученым и писал книги, и всё чему-то учился, учился, пока не доучился до размягчения мозга, и тогда он свихнулся и попал в бедняцкий дурдом.
И госпожа Манро имела обыкновение посылать его за покупками в магазинчик, что находился за фермой Бридж-Энд, и она перечисляла ему, что ей было нужно, разборчиво и понятно, и, может быть, отвешивала время от времени пару затрещин, ну, как обычно это делается с детьми и дурачками. Он слушал её и видом давал понять, что всё запомнил, потом уходил в магазин и возвращался, купив всё в точности, не перепутав ничего. Но однажды, продиктовав, что надо купить, госпожа Манро увидела, что доходяга что-то царапает на клочке бумаги подобранным где-то карандашом. И она отобрала у него бумажку и стала рассматривать, вертела так и сяк, но ничего не смогла в ней разобрать. Поэтому она слегка треснула его по уху и спросила, что там было написано. Однако он только тряс головой, как совершенный идиот, и тянул руки к бумажке, но госпожа Манро живо его угомонила, а когда дети Страханов должны были по пути в школу проходить мимо поворота на Каддистун, она их там поджидала, и дала бумажку старшей девчонке, Маргит, и велела показать господину директору школы и спросить, не означают ли эти какакули чего-нибудь.
И вечером она вышла на дорогу и ждала, когда дети Страханов пойдут обратно, и они принесли ей от директора конверт; она открыла его и нашла записку, в которой было сказано, что запись на бумажке была стенографией, и что означала она, если переписать всё обычным образом, следующее: Два фунта сахара Пиплз Джорнал25 полунции горчицы крысиный яд в жестяной банке фунт свечей жаль думаю не удастся обдурить её на два пенса сдачи в счет дыма вот уж правда скареднее стервы по эту сторона Твида не сыскать. Так что, возможно, Тони был не так глуп, но в тот вечер он остался без ужина; и с тех пор хозяйка не требовала у него его записки.
Шагая дальше на восток по Кинраддской дороге, ты оставлял слева ферму Недерхилл, пять усадеб вмещали её поля во времена крофтеров, до Лорда Кеннета. Но теперь все эти земли были объединены в одну довольно приличную ферму, старый Синклер со своей женой, вечно всем недовольной – не давало ей покоя, что старшая дочь Сара до сих пор была совершенно не замужем – жили в фермерском доме, и в батрацком домике обитали старшина артели, и работник, и ещё одни работник, и в придачу к ним ещё парень. За Недерхиллом спокойно и неторопливо протекал Денбарн, безмятежный в своей низине, рыба в его водах сроду не ловилась, люди говорили, её там попросту не было, хотя дела в Недерхилле и без того отдавали рыбой.
Через просторы обширной пустоши, лежавшей между этой фермой и Чибисовой Кочкой, тянулся след древней дороги, поговаривали, что она была ровесницей Калгака26, того, что от души навалял римлянам в битве у Граупийских гор и прогнал их к чертям собачьим, другие говорили, что это работа друидов, мол, те, кто поставили камни над озером Блавири, проложили и эту дорогу. И ей-богу, видать каменщикам при тех парнях без работы скучать не приходилось, ибо они не поленились возвести ещё один круг из камней – на Недерхилльской пустоши, аккурат посерёдке между двух концов той древней дороги. Но в этом месте до наших дней сохранилось камня два-три, не больше, пахари с Недерхилла божились, что остальные кто-то повыдергивал и раскидал по всему пахотному полю – почва тут была жёсткой и завалуненной, как сердце жены-старухи.
Хотя, если под репу или овёс, то местечко было в самый раз, этот Недерхилл, сено там родилось вполне сносное, но всё равно, по большей части земля – красная глина, для ячменя слишком грубая и сырая, так что, если б не свиньи, которых старая госпожа Синклер откармливала и пускала на продажу в Лоренскёрке, может, муж её никогда бы и не осел там, где в итоге оказался. Его старуха-хозяйка была родом из Гурдона, а всем известно, каковы они, гурдонские рыбаки, эти выжмут деньгу из дохлятины, назовут вонючую пикшу ароматной рыбкой и толканут по шиллингу за пару хвостов. Так вот она была рыбачкой, прежде чем сошлась со старым Синклером, и когда они осели в Недерхилле на одолженные деньги, не кто иной, как она дважды в неделю каталась в Гурдон на повозке, запряжённой маленьким пони, и обратно повозка возвращалась, расточая густую вонь на несколько миль вокруг, гружёная гнилой рыбой для удобрения почвы. И удобрение из неё было что надо, и первые шесть лет или около того урожаи у них были отличные, а потом земля обескровилась, и им пришлось завязать с рыбным удобрением. Но к тому времени уже наладилось у них свиноводство и приносило прибыль, с долгами они расчитались и теперь гребли деньгу лопатой.
Он был совершенно безобидным, старый Синклер, и уже становился некрепок в ногах, и госпожа Синклер вечерами запихивала мужа в кресло, снимала с него башмаки, надевала ему тапочки у очага в кухне и говорила Опять себя не жалел, милёночек ты мой. А он брал её за подбородок и говорил Да всё хорошо, не тревожься… Я ведь всё тот же твой паренёк, а, девонька ты моя? И они замирали, уставившись друг на друга, старые морщинистые дураки, и их дочь Сара, чрезвычайно утончённая особа, конфузилась до крайности, если при этом в доме был кто-нибудь чужой. Но Синклер и его старая жена только качали головами, глядя на неё, и ночью в своей постели жались друг к другу под одеялом, чтобы согреть старые кости, и тихонько вздыхали, горюя, что ни один пригожий парень до сих пор не выказал намерения уложить Сару в свою постель. Она-то всё надеялась, и посматривала по сторонам, и охорашивалась – уже который год, и однажды уже казалось, что забрезжила надежда с Длинным Робом с Мельницы, но Роб был парнем, на женитьбу не настроенным. Господи! Ну, ладно дурачки с Каддистуна, у них, и вправду, мозгов не было, но вот что сказать о человеке при деньгах, который живёт один одинёшенек, сам стелит себе постель и сам печёт свой хлеб, когда мог бы завести жену, чтобы та превратила его в почтенного и солидного мужчину?
Однако Робу с Мельницы было всё равно, что говорили о нём в Кинрадди. Она, Мельница его, стояла дальше по Кинраддской дороге, там, где в сторону уходил просёлок, ведущий на Апперхилл, и Роб обитал там один уже десять лет, вёл свои мельничные дела и читал книги негодника Ингерсолла27, того, что мастерил часы и не веровал в Господа Бога. Он, Роб, всегда держал при мельничном хозяйстве двух-трёх свиней, и чем они только живы были, если он кормил их всего лишь той малостью овса да ячменя, что удавалось поприжать из мешков, которые люди привозили ему на помол? Но никто не стал бы спорить с тем, что хряк у Длинного Роба был из лучших в Мирнсе; и люди везли своих свиноматок со всей округи вплоть до самого Лорекнскёрка, чтобы свести их с этим хряком, роскошной здоровенной зверюгой.
Помимо Мельницы, свиней и кур, у Роба были клейдесдаль28 и шолти29, с которыми он распахивал свои двадцать акров, и пара коров, которые сроду не телились, потому что у Роба вечно не было времени отвести их к быку, хотя, может, и стоило бы ему найти время, вместо того, чтобы обливаться потом и бестолково убиваться, расковыривая жёсткую пустошь за Мельницей и пытаясь превратить её в пахотное поле. Начал он это дело три года назад и с той поры не осилил и половины, пустошь вся была в огромных рытвинах, каких-то прудах и задыхалась от буйно разросшихся кустов дрока с ветками в руку толщиной, так что более дурная затея мало кому приходила в голову. Когда остальной Кинрадди укладывался спать, у Роба на его целине работа была в самом разгаре, и было слышно, как он насвистывает какую-нибудь песенку, будто на дворе девять утра и солнце светит вовсю. Обычно он высвистывал Дамы Испании и Жила-была девчушка и Та, что уложит спать меня, хотя чёрта с два самому Робу приходилось хоть раз укладывать какую-нибудь девицу, что, вполне вероятно, для девицы было к лучшему, ибо этого парня она вряд ли часто видела бы рядом с собой в постели.
Ибо Роб после первой же ночи с ней чуть свет уже был бы на ногах и вывел бы клейдесдаля или шолти, они втроём были лучшими друзьями, правда, до тех пор, пока четвероногие твари не забредали туда, куда не надо, или отказывались шагать туда, куда было нужно Робу; и тогда он выходил из себя и обзывал их всеми последними словами, какие только мог припомнить, так что пол-Мирнса его слышало; и так он нахлестывал лошадей, что соседи начинали говорить, что пора, мол, заявить в полицию о жестоком обращении с животными, хотя умел он и ладить с животиной, и обычно через минуту они с конягами уже опять были лучшими на свете друзьями, и когда случалось ему отлучиться в кузницу в Драмилти или к столяру в Арбутнотт, лошадки, завидев его, мчались навстречу с другого конца поля, а он слезал с велосипеда и угощал их кусками сахара, который специально покупал и носил с собой.
Он считал себя большим знатоком лошадей, этот Роб, и, видит Бог, свои байки о лошадях он мог травить, пока у тебя ум не заходил за разум, при этом сам он мог продолжать их бесконечно, этот длинный жилистый парень. Он был, и вправду, высокий, может, тонковат в кости, но при этом в плечах широк, с некрупной головой и тонким носом, и с глазами, дымчато-голубыми, как железный лемех морозным зимним утром, всегда блестящими, и с длинными усами цвета зрелой пшеницы, свисавшими по сторонам рта, так что старый пастор говорил Робу, будто тот, мол, походил на викинга, и Роб отвечал Очень хорошо, пастор, до тех пор, пока я не выгляжу как поп, я собой вполне доволен и смело могу дальше пробивать себе дорогу в этом мире, и пастор говорил, что Роб дурак и безбожник, и что смех его то же, что треск тернового хвороста под котлом30. А Роб говорил, что он лучше будет терновым хворостом, чем паразитом, потому что не верил в пасторов и в церкви, он набрался всего этого в книгах Ингерсолла, хотя, ей-богу, если с логикой у того парня было так же плохо, как с часами, которые он делал, то опора в жизни из него была скверная. Но Роб говорил, что всё с ним было в порядке, и что, если бы Христос пришёл в Кинрадди, то на Мельнице его всегда были бы рады угостить с дороги или налить кружку молока, но вот чёрта с два он получил бы хоть что-нибудь в Пасторском Доме. Таковы были Длинный Роб и дела на Мельнице, и некоторые говорили, что вовсе он был не таким, как про него сплетничали, а другие говорили, что ещё как был, и что он ещё и не таким был.
Над Мельницей возвышался холм Апперхилл, увенчанный небольшим лиственничным лесом, и говорили, что лет сто назад там теснились пять крофтерских наделов, пока Лорд Кеннет не снес тамошние постройки, не выкинул крофтеров из прихода и не построил одну большую ферму Апперхилл. А двадцать лет спустя сын одного из тех крофтеров вернулся и арендовал это место, имя ему было Гордон, но для краткости все звали его, по названию фермы, Аппрамс, и ему это не нравилось, ибо он почти что стал джентри с тех пор как обосновался на этой огромной ферме и забыл бедняка отца, который рыдал как ребенок, уходя прочь из Кинрадди той ночью, когда Лорд Кеннет всех их вышвырнул. Был этот Гордон некрупным человечком с белым лицом, волосы у него были длинные и жидкие, нос торчал не прямо, а кособочился куда-то на сторону, усов он не носил, и ноги с руками у него были маленькие; и он любил ходить, заправив брюки в гетры, и носил с собой небольшую палку, и глядел гордо, что твой кочет на навозной куче.
Госпожа Гордон была стоунхейвенской барышней, её отец работал на почте каким-то чиновником, но – Господи! – послушать её, так он почту сам и изобрел, да ещё и патент оформил, не меньше. Была она здоровенная, как дебелая свинья, но одевалась всегда хорошо, и глазами у неё были рыбьи, точно как у трески, и она всё время пыталась говорить на английский манер и двух своих дочерей, Нелли и Мэгги Джин, тех, что ходили в Стоунхейвенскую Академию, тоже заставляла говорить по-английски. И – Господи Боже мой! – какую дребедень они несли, порой встретишь этих крошек на дороге и спросишь Ну, Нелли, как там у твоей мамы курочки несутся? и девка эта могла ответить что-нибудь навроде Нынче не слишком здоровенно31 и была при этом так горда собой, что ты едва сдерживался, чтобы не пристроить мелкую крысу поперёк колена и малость не отшлепать.
Хотя у самой госпожи Гордон семья была – птичка капнула, однако, послушав госпожу Гордон, можно было подумать, что она высиживала детей в месяц по выводку, начиная с первого дня замужества. Вечно от неё было слышно Я Нелли вот как растила… или И один специалист в Абердине сказал, что Мэгги Джин… пока она так не доставала собеседников, что те зарекались хотя бы словом ещё раз обмолвиться о детях в пределах мили вокруг Апперхилла. Но Роб с Мельницы, грубиян, как-то раз поглумился над ней, да ещё прямо в глаза, пустившись рассказывать такую историю: А вот я как-то раз возил своего хряка к одному специалисту в Эдинбург, так тот аж подскочил и как давай распинаться: «Мистер Роб, это совершенно необычный хряк, безумно деликатный, и ТАКОЙ умный, вам следует отдать его учиться в Академию, и когда-нибудь он добудет вам почет и всеобщее уважение». И госпожа Гордон, услышав это, вся вспыхнула, покраснела и, забыв свой английский, сказала, что Роб – хамло, каких свет не видывал32.
В придачу к двум девкам у Гордонов имелся сын, Джон, такой гнусный гад, какого редко встретишь, он уже успел втянуть в неприятности двух-трех девиц, и это при том, что ему едва исполнилось восемнадцать. Правда, с одной из них его поджидал неприятный сюрприз, её братец был садовником где-то в Гленберви, и, прослышав о случившемся, он явился в Апперхилл и отловил молодого Гордона возле скотного двора. Ты будешь Джок? сказал он, а молодой Гордон сказал Держи, на хер, свои руки при себе, а парень сказал Конечно, только сперва вытру их о грязную тряпку, и с этими словам загрёб с земли коровью лепёху и размазал её по всему молодому Гордону, а потом валял его в навозной канаве до тех пор, пока тот не приобрел такой вид, от которого стошнило бы свинью за ужином.