Полная версия
С миссией в ад
Лев Аскеров
С миссией в ад
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
Главка первая
Кража
1.Это было чудом. И стоило оно жизни. Хотя обошлось в пустяк. В опаленную до мяса ладонь да прожженный камзол, надетый им сегодня в первый раз… А заметь кто, как он тащит из костра бумаги да запихивает их под одежды, кондотьеры Ватикана не дали бы ему и охнуть. В лучшем случае, придушили бы до бесчувствия и тотчас же, вместо полена, закинули бы к уже охваченному огнем Ноланцу. В худшем же – как нотария Святой инквизиции, оказавшегося пособником поганого еретика, уволокли бы в подземелье. В свинцовую камеру. Для дознания. А потом на глазах жадного до зрелищ пополо, сожгли бы…
Нет, нотарий Доменико Тополино на такое не рассчитывал. Он согласен был на то, чтобы огонь поджарил ему и другую ладонь или дотла бы сжег моднейшую обнову, лишь бы никто не увидел, что он делает. Согласен был Доменико пожертвовать еще чем-нибудь из одежды и частей тела. Но мысли отказаться от своей рискованной затеи – не допускал.
Это было выше его сил. Ему до смерти хотелось заглянуть в те бумаги, что с особым тщанием ото всех скрывали вершащие суд над Ноланцем – кардинал Роберто Беллармино и епископ-прокуратор Себастьяно Вазари.
Эту стопку уже потрепанных листов, обвязанных розовой лентой, кардинал не выпускал из рук. И не спускал с нее глаз. Даже после допросов Ноланца всегда забирал с собой. Хотя все, что касалось так называемых доказательств, как положено и, как обычно, оставлялось на судейском столе. И принадлежащие обвиняемому рукописи, и книги, адресованные Ноланцу, и писанные им самим, письма, и всех размеров трубы с линзами, через которые он наблюдал за ночными светилами, и замысловатые чертежи, и небесные карты, исполненные рукой Ноланца, и многое другое, вплоть до тряпки, которой он протирал приборы и стекла в своей обсерватории.
Оставлялось все, а вот эта, кокетливо опоясанная розовой лентой, объемистая кипа бумаг, исписанная почерком Ноланца, уплывала из комнаты. Именно уплывала.
Покидавшие залу судьи уходили, по-утиному ковыляя за Его высокопреосвященством кардиналом Беллармино. Сейчас он, вожак птичьей стаи, нырнет в струящиеся на дверях голубые портьеры и за ним, один за другим, бултыхнутся в них и исчезнут остальные.
В руках косолапящего селезнем Его преосвященства мелькает та таинственная пачка бумаг. Свисающие от нее два конца розовой ленты развеваются в такт походки кардинала и напоминают Доменико юбку уличной красотки, что зазывно раскачивает бедрами…
– Тополино! Что застыл?! Принимайся за работу! – пискляво и нервно крикнул ему, усевшийся в кресло председателя, канцелярщик Паскуале.
Голос его, как у всех горбунов, был тонок и вреден. А с кардинальского места становился еще более визгливым и злючим. Наверное, потому, что удобно устроиться в столь солидном кресле ему мешал горб. Пока Паскуале усаживался в нем, он долго ерзал, изо всех сил сучил ногами и, конечно, злобился. А скорее всего, канцелярщику казалось, что в издаваемых им мерзейших выкриках был тон непререкаемой властности, которая заставляет людей вести себя по-собачьи. Юлить и выполнять любую прихоть.
Что-что, а горбун покомандовать любил. И, пожалуй, лучшими минутами его жизни были те, когда кончалось судебное заседание и вся полнота власти переходила к нему. В это время на канцелярщика работало с десяток монахов и стражников, следящих за тем, чтобы никто из посторонних не вошел сюда и, боже упаси, не выкрал что-либо, уличающее обвиняемого.
Нотарии должны были составить опись всего, что здесь оставалось, привести в порядок допросные листы, которые они вели во время слушания дела, набело, с каллиграфическим тщанием, переписать текст приговора, если это было заключительным заседанием, и сдать канцелярщику. А Паскуале, с приданной ему командой, переносил всё в специальное хранилище, которое запирал на несколько хитроумных замков и ставил перед дверью охрану. Связку ключей, позвякивающих на массивной цепи, он накидывал на шею и прятал за пазуху. Этого Паскуале казалось мало. И он взял за правило подглядывать за тем, как поставленные им у дверей хранилища кондотьеры несут службу. Появлялся он неожиданно и обычно под самое утро, когда сон мог свалить с ног и слона. Многие из наемников, поставленные часовыми, поплатились за то, что позволили себе сесть или, прислонившись к стене, прикрыть глаза.
Кондотьеры и монахи боялись горбуна аки дьявола. Паскуале помыкал ими по-чёрному. Иногда, увлекшись, повышал голос и на нотариев. Но, спохватившись, мгновенно менял свой невольно вырвавшийся окрик на скулеж, который следовало понимать как извинение.
Нотарии канцелярщику не подчинялись. Бывало, зарвавшийся горбун получал от них такой букет оскорблений отчего Паскуале становилось дурно и он заболевал. Ведь нотарии всегда сидят возле сильных мира сего и запросто, чуть ли не на равных, переговариваются с ними. Их вызывают даже к папе. И папа к ним относится весьма благосклонно. Одно их каверзное словечко, и его вышвырнут со службы Святой Инквизиции, как шелудивого пса. И всё. Кончатся для него заискивающие взгляды знакомых и мало знакомых людей. Сейчас они ловят его внимание, чтобы подбежать поздороваться, припасть к руке, чем-нибудь угодить, одарить. А потеряй он место… От одной этой мысли его прямо-таки выташнивало. Те же самые люди принародно станут бранить его. Смеяться над его уродством. Бросаться тухлыми яйцами. Выливать из окон ему на голову помои… Такого Паскуале боялся хуже смерти. Через это он уже проходил…
Как он ненавидел этих, унижавших его тварей, считавших себя людьми! Поэтому с нотариями, и с теми, от кого зависело его пребывание в Суде Святой Инквизиции, горбун держался с подобострастием. Но натура есть натура.
Стоило лишь кому-либо из тех, перед кем он лебезил и унижался, попасть в немилость, Паскуале преображался. Причем открыто. И всегда в его тайниках злопамятства находился тот или иной убийственно ехидный фактик, о котором, истошествуя, и, брызжа слюной в лицо опального, он громогласно сообщал судейским магистрам. Те, конечно, с благосклонностью принимали выпад горбуна. И паскудство его называли прямодушием честного христианина.
Так канцелярщик и ходил в кургузой тоге «боголюбивого чада». Однако это его мало радовало. Звериное чутье подсказывало, что всесильные магистры Святой Инквизиции относятся к нему с хорошо скрываемой неприязнью. И причиной тому была не наружность его, а та самая пресловутая искренность, что губила отнюдь не плохих людей. Не раз Паскуале ежился под их полными омерзения к нему взглядами. И еще канцелярщик хорошо знал, что слава о нем, как о правдивом и нелицемерном христианине – штука не надежная. В любой момент безжалостный дознаватель Джузеппе Кордини сорвет с него хваленое облачение правдолюбца и всласть поизмывается над его кривой плотью.
2.Джузеппе – на редкость тупая скотина с тяжеленными руками, вырубленными Создателем из каменных могильных плит. И шутки у него были палаческими. Бывало, дожидаясь, когда очередная из жертв его придет в чувство, он плотоядно, глядя на канцелярщика, просил:
– Синьоры, судьи! Отдайте мне Паскуале. Я хороший лекарь… Живо разотру его горбушку.
Говорил и жутко хохотал, вздымая к низким сводам потолка мощные и страшные кулачища. И стоило кому-нибудь из них снисходительно кивнуть, Джузеппе сделал бы свое дело. И сделал бы под равнодушные и отсутствующие улыбки этих сумрачных и таких же по могильному каменных преосвященств.
И Паскуале смотрел на них, как на богов. Лез из кожи вон, чтобы выполнить любое, самое дикое приказание, отданное ими. Их благосклонность стоила того. А сегодня, только сейчас, сам кардинал Роберто Беллармино, ни словом, ни жестом не опускавшийся до низших чинов, покидая зал, неожиданно сказал:
– Нотария вместе с Паскуале я жду у себя… Через час.
Это же надо! Роберто Беллармино, друг и фаворит папы, назвал его, ничтожного канцелярщика, по имени и пригласил к себе. Разве можно было такого человека заставлять ждать?
– Тополино! – снова властно взвизгнул канцелярщик.
И глаза нотария, окаменевшие на «утях», исчезающих в ниспадающей голубизне портьер, наконец-таки осветились вернувшимся сознанием.
Зал был пуст. Поглощенный проводами не столько состава судей, сколько тех таинственных бумаг, что Его высокопреосвященство кардинал Беллармино держал в руке, Доменико не слышал и не видел, как кондотьеры увели приговоренного. Тот, очевидно, не сопротивлялся и, в отличие от других, услышавших страшный вердикт, истерично не вопил, мол, не еретик я и никогда в никаких связях с дьяволом не состоял…
И вообще, Ноланец вел себя не так, как другие. Был спокоен и даже как будто отстранен от всего рокового действа, имеющего к нему самое прямое отношение. Страшных следов пыток, как Доменико не вглядывался, он на нем не обнаруживал. Это было странным. Ведь Джузеппе работал с ним «как надо».
«Каналья, – думал нотарий, – большой мастер ломать кости». Но Ноланец свободно двигал руками и ногами. Единственное, что бросалось в глаза, так это печать мертвеца, оставленная на нем свинцовой камерой, куда Ноланца втолкнули еще пять лет назад. Она, та печать смерти, вдавила к спине грудь, а лицо и тело окрасило в зеленовато-желтый цвет. Иногда Ноланец закашливался и на губах его вспенивалась кровь.
Теперь ему в той свинцовой камере, оставалось провести кусочек этого дня и последнюю ночь своей жизни…
И все-таки он выглядел лучше, чем в тот первый день, когда его привезли из Венеции. Стражи папского легата по пути в Рим едва не убили его.
…Они брали Ноланца поздней ночью. Тот пребывал в безмятежном сне в одной из спален своего закадычного друга по монашескому ордену. Брали с шумом невероятным. Взломали массивные двери, за которыми он находился, и которые, кстати, были не заперты. Прикладами мушкетов вдребезги расколотили роскошное напольное зеркало из венецианского стекла. Опрокинули, и сапожищами растоптали, инкрустированное золотом и перламутром, бюро. Тяжеленные бронзовые канделябры вылетели в окна и вместе с осколками стекол попадали на мостовую. Из соседних домов на улицу повыскакивали перепуганные люди.
– Рогоносцы! – сверкая глазами из выбитого окна, орал на них сверху дебелый капрал. – Убирайтесь отсюда! Нечего пялиться! Мы взяли еретика!
Ноланцу, когда его вытряхивали из постели, а затем в карете, по дороге в Ватикан, били смертным боем, все время казалось, что он продолжает спать и ему видится жуткий сон. И все, как во сне. То ли все это происходило с ним, то ли с кем-то другим. А он смотрел со стороны. Наверное, все-таки, не с ним. Иначе бы он чувствовал бы боль. А он не то что боль, самого себя не ощущал и не слышал… Тот человек, которого сейчас на его глазах тащили вниз по лестнице и, который затылком гулко пересчитывал каждую гранитную ступеньку, всего лишь навсего похож на него.
«Случись такое со мной, – думал Ноланец, – раскололась бы моя макушка, как гнилая тыква».
Потом он видел, как кондотьеры, держа за руки и за ноги того, с виду похожего на него бедолагу, раскачали и закинули в косоротый зев черной кареты. И слышал он, как они топтали его. И тело того человека стонало и хрустело точь-в-точь как то инкрустированное золотом и перламутром бюро, что солдаты давили тяжелыми ступнями ног…
В общем, все, как бывает в кошмарных сновидениях.
«О, Часовщик, где ты? Пробуди!» – просил он, пытаясь закрыть глаза, чтобы не видеть корчащегося и окровавленного лица своего и вздрагивающего от конвульсий тела.
И видения исчезли. И Ноланец, испытывая неземное блаженство, покачиваясь поплыл в нежнейшем эфире небес. И полный любви ласковый голос пел ему колыбельную песню…
И вдруг опять все стихло. Как оборвалось. И стало жутко. Как и прежде. И камнем полетел он вниз. И от удара оземь он открыл глаза. И в замутненном от слез свете солнца он снова увидел солдат и черную карету с косоротым зевом кузова. И еще он увидел над собой папу. Его дородная фигура, облаченная сутаной чадного дыма, заслонила Ноланца от солнца. И он, вздохнув, сказал:
– Не к добру ты снишься мне, Ваше Святейшество Климент восьмой…
Сказал и снова взмыл вверх, в божественную негу небес. И опять увидел он свое бездыханное тело. И папу увидел. И свиту его. И солдат, истязавших того, похожего на него, бедолагу. И видел черную карету. И равнодушные морды пегих лошадей…
И его, Ноланца, как и лошадей, все это нисколько не трогало. Нисколько не интересовало. Ему наплевать было на то, что говорил папа. А он что-то говорил. Верней, выкрикивал. И кажется, о бесах, что вселились в солдат… Резкий голос его ухал в голове Ноланца утробным гулом великого Везувия. И был папа звонарем, изнутри молотившим его очугуневшую голову невнятными тяжелыми словами…
«Интересно, – думал Ноланец, – а колокол слышит, что выбивает из него звонарь? Или ему также больно?..»
3.Папа был разгневан. Мертвый Ноланец церкви был ни к чему.
И кондотьеры, сопровождавшие еретика, поплатились за непомерное усердие. Их сначала бросили в темницу, а немного погодя освободили с предписанием Его святейшества: «без права нанимать на военную службу во всем христианском мире».
Но вряд ли кто позарился бы теперь на столь жалкий товар. То, что от них осталось, ничего, кроме сострадания, не вызывало.
За ворота тюрьмы на выпавший снег вышло четверо изможденных калек. Двое, со здоровыми конечностями и с явной внутренней немочью, тащили на себе стонущего капрала. Сил удерживать в руках своего товарища у них не было. И перехватывая его, они то и дело цеплялись за раздробленные лодыжки капрала. Это доставляло ему страшную боль. Осипшим от долгих криков голосом, капрал умолял их остановиться. Они рады были бы перевести дух, да в спины толкал выпроваждавший их отсюда костолом – Джузеппе. И не было надежды на четвертого своего товарища. Опираясь на «Т»-образную палку, он скакал впереди них. Свободная, правая, – безжизненно болталась вдоль туловища и при каждом подскоке моталась в разные стороны…
Джузеппе, угрожающе и зычно понукая, подгонял их, дожидаясь, когда они перейдут на другую сторону улицы и скроются за первым же домом.
Это он выбивал из кондотьеров вселившихся бесов. И работой своей был доволен. Сам говорил об этом. Не во всеуслышание, конечно, и не всем. Для этого дознаватель слишком уж был скуп на слово. Ни с кем практически не общался. Во всяком случае, Тополино не приходилось видеть, чтобы он с кем-либо задерживался поговорить. Тем более надолго. И с ним так просто никто не заговаривал. Скорей всего, из-за вечно сердитой мины на лице. А тут… Тополино отказывался верить своим ушам.
Нотарий запомнил этот случайно подслушанный им разговор на всю жизнь. Очень уж он был необычным. И совсем не тем, что свирепый костолом побежал к Ноланцу рассказать о разжалованных и отпущенных на все четыре стороны кондотьерах. Хотя Джузеппе и еретик-Ноланец… Поразительно!
Из тюремной лекарской, где лежал выздоравливающий Ноланец, доносился густой и на редкость сердечный говорок дознавателя. Тополино невольно бросил взгляд к потолку. Там, почти у самого стыка, находилось потайное слуховое оконце. И сидя здесь, в служебной конторке, примыкающей к комнатушке лекаря, можно было слышать все, что говорилось в камере больного узника. Джузеппе знал об этом окошке. Как, впрочем, и весь персонал тюрьмы. Таких хитрых комнатушек по всей тюрьме было с десяток. Между собой тюремщики и заключенные называли их «сучьими», а монахов, дежуривших в них, «сукиными детьми».
Джузеппе был уверен, что в ней никого нет. Он проверял. Перед тем как подняться к Ноланцу, дознаватель видел замок на двери «сучьей». На всякий случай он подергал его, заглянул в щель. Убедившись, что «сучья» пуста, он уверенно направился к Ноланцу.
Но откуда было ему знать, что в это время у нотария Доменико Тополино, работавшего в судейских апартаментах, кончатся чернила. А бутыль с запасом чернил для нужд писарей как раз хранилась в «сучьей». И Тополино не долго думая бросился к одному из «сукиных детей».
– Дайте, пожалуйста, ключ от вашей комнаты, что в лекарской. Чернила кончились, – попросил он дремавшего монаха.
– Хитрец, – сказал добродушно «сукин сын» и стал лениво перебирать увесистую связку, едва помещавшуюся у него на ладони.
К счастью, он ему был не нужен. Монаху предстояло дежурить в другой «сучьей». И отвязав из связки, он охотно отдал ключ вежливому нотарию. И Доменико, собрав бумаги, пошел в лекарскую. Там можно было набрать чернил и спокойно поработать. Почти все нотарии любили там работать. Вот почему монах проворчал: «Хитрец…»
Здесь никто не мешал. Никто не хлопал дверьми. Ниоткуда не сквозило. И не надо было вскакивать, чтобы каждому вошедшему говорить «здравствуйте, синьор!», а уходившему – «до свидания, синьор!»
Собираясь в тюремную лекарскую, Доменико поймал себя на том, что он как будто когда-то уже все эти движения проделывал…
«Сейчас рассыпятся бумаги», – подумал он.
И действительно, выскользнув из рук, они разлетелись в разные стороны.
«Сейчас распахнется дверь, – думал нотарий, – он резко поднимет голову, и заправленное за ухо перо чудным образом залезет ему за шиворот».
Так оно и случилось…
Тополино с недоумением посмотрел вокруг и пожал плечами.
4.Разложив на столе бумаги, Тополино потянулся за бутылью. И тут кто-то невидимый, голосом Джузеппе, позвал:
– Джорди!.. Джорди!.. Проснись!.. Это я.
От неожиданности Доменико вздрогнул и отдернул руку от чернил, словно прикоснулся ею к раскаленной печи.
– Я не сплю, Джузи, – отозвался шопотом другой голос.
И голос тот принадлежал Ноланцу. Он-то и пригвоздил нотария к табурету. Разинув от удивления рот Доменико смотрел наверх. Оттуда доносился характерный говорок дознавателя. И звучал он не похоже на Джузеппе ласковым рокотом. Сердечно. Тепло.
Я их выпроводил, Джорди, – сообщил он.
– Кого?
– Твоих мучителей… Теперь им лучше не жить… Наказал я их. Хорошо наказал.
Джузеппе ожидал от Ноланца похвалы. А тот, словно что-то припоминая или вычитывая, произнёс:
– Подумай, прежде чем наказывать или творить добро. И если задумался, не делай ни того, ни другого. Не твое то право. Но право Бога нашего. И если ты это сделаешь, обдумав – ты хуже слепца. Ибо слепец не ступит шага, если не уверен…
– В святом писании такого нет.
– Переврали наши священники библию.
– Не богохульствуй! – остерег Ноланца дознаватель.
– Брат мой, Джузи, худшее из богохульств – это вера в ложную истину. Правда от церкви – церковная правда. Но Богова ли она?!.. Ты не задумывался?
– Не говори так, Джорди, – взмолился Джузеппе.
Ноланец хмыкнул. Тополино слышал хмык и представил себе усмешку на лице узника. Однако не видел он, как Ноланец, обняв за громадные плечи дознавателя, с еще большей страстью продолжил:
– Божий мир велик. Его величия – не представить, не объять умом. И наша вселенная – не центр мироздания. И человек – не пуп миров…
– И Бог с ними, – и чтобы остановить распалившегося узника, громким шепотом произносит:
– Я принес тебе письмецо.
– Тетка Альфонсина? – предположил он.
– Нет. Мать, как узнала о тебе, – слегла.
– Неужели Антония?
– Да от герцогини Антонии Борджиа.
– Дай, – требует Ноланец и спрашивает:
– Она здесь?! В Риме?!
– Ее вызвали в Ватикан. Поговаривают, из-за тебя. Она приехала два дня назад в сопровождении папского легата в Венеции Роберто Беллармино.
– Робертино ее кузен, – рассеяно проронил Ноланец, разворачивая письмо.
– Да ну!.. Вот это да!.. – воскликнул дознаватель.
Тополино сразу понял, почему так удивился Джузеппе. По Риму шли упорные слухи о том, что легат Беллармино – друг папы и родич венецианского дожа – за поимку Ноланца отозван в Ватикан, чтобы произвести его в кардиналы. Судачили и о герцогине Антонии Борджиа. Будто бы она состояла в интимных связях с Ноланцем, покрывала его богопротивные дела и несколько лет тому назад помогла скрыться от папских кондотьеров, прибывших схватить его. Теперь, по словам всезнающих римлян, ее доставили сюда обманом, чтобы в суде Святой инквизиции подвергнуть допросу с пристрастием.
Но ни Тополино, ни Джузеппе, как, впрочем, и многие другие, не знали, что Беллармино и Антония Борджиа – кузены. И не знали, что они в родстве с дожем Венеции. Один – племянник со стороны сестры, а другая – внучка двоюродного брата, почившего в бозе папы Александра шестого, в миру Родриго Борджиа, вышедшая замуж за герцога Тосканы Козимо деи Медичи.
Поразмыслив, Тополино решил помалкивать об этом. Не может быть, чтобы папа не знал. И какое Доменико дело до того, кто кому родня? Сильные мира сего слышат только то, что им хочется слышать. А за неугодное слуху своему могут покарать. И потом, он, Тополино, – не сукин сын и не доносчик.
От размышлений Доменико отвлек вырвавшийся из гортани Ноланца не то выкрик, не то стон.
– Канальи! Вот чего они хотят!
Тополино слышал, как он рвал бумагу. Потом услышал, как тот вскочил с постели и нервно засновал по комнатушке.
– Они, – после недолгой паузы зарычал Ноланец, – они хотят мои рукописи… Понимаешь, Джузи, рукописи… Они у Антонии.
– Пусть не отдает, – вырвалось у дознавателя.
– Не отдает… Не отдает… Хорошо говорить. Так они ставят условие. Если она предоставит их, ее не привлекут к допросам с пристрастием, а мне смягчат приговор…
– Так пусть отдает! – живо откликается Джузеппе.
Наступило долгое молчание. Нотарий напряг слух. Ни звука. Лишь нервные шаги Ноланца.
5.– Я не хочу, чтобы она страдала, – наконец проговорил он, а потом добавил:
– Это дело рук корыстного братца Антонии – пакостника Беллармино.
Сказал и надолго умолк. Слышно было, как под ерзающим Джузеппе кряхтит табурет. Терпение его было на исходе. И тут глухой голос Ноланца положил ему конец.
– Не сделай этого, они отдадут ее на пытки… Отдадут… Папа не страшен. Он скоро помрет… Но до того момента, как он провалится в преисподнею, пройдет время. Правда немного времени. Но достаточно, чтобы истерзать бедняжку… Пострашнее ее братец, – размышлял вслух Ноланец. – За кардинальскую мантию и золото он удавит маму родную… Надо обыграть время.
Ноланец умолк опять. Скрипнула кровать. «Сел», – догадался Доменико.
– Итак, Джузи, – приняв окончательное решение, говорит он, – передай Антонии – я согласен. Что касается меня – пусть никому не верит. Ее обманут. Моя участь предрешена… Впрочем, этого ей не говори.
– Хорошо…
– Хотя, – спохватился он, – Антония тебя прогонит, если ты не скажешь условленной между нами фразы. Запомни ее: «И сказал Часовщик словами Спасителя: „Я судья царства небесного, но не судья царству небесному“.
– Да что там, запомню, – угрюмо пробурчал дознаватель и, тем не менее, повторил.
И повторил дважды. Уж очень не обычны были слова эти.
– Знай, брат, лишь услышав эту фразу, она поверит тебе. Иначе… Умрет, но…
– Джорди, а Часовщик, кто он?
– Долго объяснять… В общем, один наш с Антонией знакомый.
– Джорди, с чего ты взял, что тебе не сделают послабки? И не отпустят с миром? – спросил дознаватель.
– Когда в их руках окажутся мои дневники они захотят меня стереть с лица земли.
– Что в них?
– Сплошное святотатство, – усмехнулся он и твёрдо добавил:
– По их разумению.
– Ты богоотступник, брат… – с ужасом выдавил Джузеппе.
– Нет, конечно. Я верую и знаю – Он есть. Чем больше наблюдаешь жизнь и чем больше знаешь тем больше веруешь в могучую силу небес. Тем больше чувствуешь себя невежественным, беспомощным ничтожеством… Я не могу верить в их Бога. Они выдумали его.
– Джорди, ты был самым умным из нас. Помнишь, что говорила тебе моя матушка Альфонсина? „Либо ты станешь понтификом, либо…“
– Либо сойду с ума! – перебил дознавателя Ноланец. – У Альфонсины всегда жил царь в голове. Я, как видишь, не стал первосвященником. И слава Богу! Но я и не спятил… А тебе твоя матушка напророчила точно. Помнишь?..
Джузеппе, очевидно, замотал головой.
– Ну как же?! Тебе ребята пожаловались на Пьетро Манарди и ты чуть до смерти не забил его.
– Он обворовал семью Тони. Он у всех крал… Пьетро был старше нас. Выше всех на целую голову. Я помню, как свалил Пьетро с ног, а потом мне помогли связать его. Я устроил ему суд. Это я помню. А чтобы мать мне что-то предсказывала – не припоминаю.
– Вот те на! – искренне возмутился Ноланец. – Она назвала тебя „сиракузским бычком“ и говорила: „Не суди, сынок, да не судим будешь“. А ты все талдычил, что поступил по справедливости.