Полная версия
Крест в круге
Боря стоял перед дверью в ординаторскую и не мог справиться с ужасом и отчаянием, охватившими его.
Вдруг он услышал стон. Боря задержал рвущееся наружу дыхание и прислушался. Но ничего не услышал, кроме собственного сердца. Стон повторился. Явственнее и громче, чем в первый раз. Сомнений быть не могло: кто-то тихо, в глухих страданиях, умирал за этой белой потрескавшейся дверью, в лунном свете, возле зловещего мраморного бюстика на врачебном столе. Боря с шумом распахнул дверь и замер на пороге, холодея от открывшейся его глазам картины.
У самого окна, на столе, рядом со сдвинутым набок мраморным бюстиком неизвестного врача с бородкой и в пенсне, среди раскиданных в беспорядке бумаг, лежало, облизанное смертельно бледным светом луны, прекрасное тело Галинки. Ее спутанные волосы чернильно разлились по бумагам, а белый, задранный вверх подбородок трепетал. Боря успел разглядеть маленькую, словно яблоко, грудь с твердым темным соском, дрожащую, как вода в стакане, забытом на столике в купейном вагоне ночного поезда. Влажный живот Галинки сокращался, как при судорогах, а ее красивые ноги, словно надломленные в коленях, удерживал большими руками широкоплечий великан, стоящий вплотную к столу. Мужчина наносил звонкие шлепки всем своим телом по вздрагивающей на столе Галинке, и всякий раз после такого влажного удара девушка стонала. Она запрокидывала голову и судорожно мяла ладонями бумаги, на которых лежала. Казалось, она задыхалась. А великан наносил удары все чаще и чаще…
В диком, отчаянном порыве, словно проламывая грудью ледяную стену ужаса, Боря ринулся в комнату.
– Не сме-е-ейте!
С тяжелым грохотом покатилась по полу опрокинутая табуретка, рухнул металлический штатив, на котором крепилась анатомическая карта. Мужчина отскочил в сторону, точно ударенный током. Галинка резко села на столе, испуганно таращась в тусклый прямоугольник распахнутой двери.
– Боря! Бориска! Ты что?
Мальчик остановился как вкопанный перед самым столом, обводя безумным взглядом, в котором все еще плескался ужас, голые плечи сестры, ее торчащие в разные стороны маленькие груди, ее выставленные вперед руки. Это машинальное движение рук больше всего поразило Бориса. Ожившая Галинка теперь защищалась от него! Она преградила ему путь растопыренными ладонями, словно в одно мгновение построила невидимую стену между ними. Между собой и тем, кто бросился ей на помощь.
Не сводя широко раскрытых глаз с сестры, отказываясь верить в реальность происходящего, Боря попятился назад. Его безумный взгляд вдруг упал на маленький столик у самой стены.
– Крест! – вскрикнул он, потом тяжело и хрипло вдохнул и опрометью кинулся за дверь.
– Боря! Борис! Бо-о-о-ря!..
Его имя катилось за ним по коридору, по лестнице, спотыкаясь на каждой ступеньке, путаясь в сплетении перил, цепляясь за ржавую, тугую спираль дверной пружины. Очутившись в больничном саду, он перевел дыхание. Утренняя свежесть плеснула по щекам и медленно соскользнула по подбородку соленым отчаянием. Боря поднял глаза. Галинка стояла у окна в наспех накинутом халатике, под которым угадывалась ее нагота, и что-то кричала. Неровности стекла кривили ее лицо, и было непонятно, плачет она, напугана или смеется. Борис видел ее губы, беззвучно взывающие о чем-то, ее руки, упертые в края оконной рамы, и странный бело-голубой свет, поднимающийся от земли и ослепительно дрожащий в стеклах всех трех этажей.
«Я стаю на улице и сматрю на нее. Мне очень хочеца плакать но я неумею плакать. Так жалко. Лутше штобы я умел плакать. Она стаит у окна и говорит штото мне. Она завет меня. Но я не слышу што она говорит. Я только вижу што она очень красивая и она в одном халатике из бальницы. Она савсем голая только в халатике и все. А я стаю на улице неслышу што она говорит мне и мне хочеца плакать и кричать. А на улице поднимаеца свет от земли. Он такой страшный хотя и валшебный. Я слышу гром. А Галинку неслышу. И я хочу к ней. Но мне нельзя к ней. Я ее потерял. Но мы все равно будем когда-то вместе!»
Боря попятился назад и испуганно опустил глаза: ноги перестали слушаться его. Они подгибались в коленях и дрожали в суставах так, словно наступили на гигантскую бормашину. Волшебный свет, поднимавшийся от земли, сменился грязной и плотной пылью. Мальчик в страхе оступился, но быстро поднялся и сделал попытку бежать. Он и бежал, но неестественно медленно и странно. Каждое движение давалось с трудом, сандалии попадали совсем не туда, куда он ставил ногу. Они разъезжались, больно подворачивались. Боря снова упал. На этот раз подняться было невозможно. Земля подпрыгивала и рассыпалась на десятки грязных, огромных кусков.
Он беспомощно и тоскливо устремил взгляд туда, где за грязными от пыли окнами взывала к нему сестра. Но он не увидел ни Галинки, ни самих больничных окон. Трехэтажный дом вдруг растаял. Он не сложился, как детская бумажная пирамидка, – он сполз вниз в два коротких мгновения. Целиком. Словно был сделан из сухого песка, которым в детдоме засыпали лужи во дворе. А на его месте вырос огромный серо-бурый змей, клубящийся грязной пылью. Он стремительно полз прямо на Бориса, заглатывая на своем пути садик с фруктовыми деревьями, детские качели с забытой куклой и ограду из камышовых веток с темно-синей табличкой «Больница № 4».
Боря дернулся всем телом, пытаясь вскочить на ноги, но смог лишь перевернуться лицом вниз и в отчаянии закрыть голову руками. Он почувствовал, как какая-то грубая сила толкнула его, тяжело сдавила тело и чем-то стукнула по затылку. Он вжимался лицом в скачущую землю, норовящую сбросить его с себя, выпихнуть в эту жуткую, пыльно-песочную стихию, отдать на растерзание кровожадному змею.
– Гали-и-инка!!!
Глава 6
В трагичной, полной загадочных, страшных и порой необъяснимых событий биографии Бориса Григорьева первая кровавая зарубка появилась именно тогда – в день беспощадного, жестокого землетрясения 1948 года.
Он очнулся в больничной палате круглым сиротой. Безжалостная стихия вернула его в тот мир, где он был просто подкидышем. Она не только отобрала у него обретенную семью, отняла людей, которых он любил всем своим детским сердцем, – она сделала его никем. Он перестал быть сыном, братишкой. Он перестал быть даже Графом.
Весь их новый, многосемейный, дружный дом исчез с лица земли, как и десятки других таких же домов, в которых еще несколько лет назад люди праздновали новоселье. Счастье новых просторных квартир, куда переселялись ташкентцы из низких, бедных глинобитных домиков, обернулось трагедией. Бедой, еще более жуткой оттого, что все эти маленькие, оставленные ими домики выдержали стихию и уцелели.
Прямо у него на глазах погибла Галинка – его единственная любовь.
От прежней жизни у Бори остались лишь плотная, свернутая в трубочку тетрадь в клеенчатом переплете, с которой он не расставался даже ночью, и огрызок чернильного карандаша. Впрочем, было еще кое-что – клочок бумажной салфетки с непонятным, зловещим кругом и крестом, похожим на кинжал.
Здесь, в больничной палате, Борис впервые почувствовал страшный приступ головной боли. Подобные приступы потом стали случаться чуть ли не ежегодно. И всякий раз в такие тяжелые дни, наполненные страданием и болью, Боря был изолирован, отгорожен от людей. Он лежал совершенно один в тихой и печальной комнате, уронив на подушку тяжелую голову, в которой жидким свинцом плескалась мучительная боль.
Перед самой выпиской в палату к Борису пришел маленький рыжий человек по имени Владимир Ильич. Он извлек из пузатого портфеля какие-то бумаги и долго беседовал с мальчиком, делая в них пометки карандашом. Он расспрашивал Борю про его детство, выпытывал подробности его усыновления. Рыжего Владимира Ильича необычайно заинтересовала история про овечку Лолу, а страшную картину разрушения больницы он просил описать несколько раз.
К концу разговора Боря так измучился от заново пережитых во время рассказа страданий, что у него снова начался приступ.
– Сделайте ему инъекцию! – распорядился рыжий, вставая.
Покинув палату Бориса и спускаясь по лестнице на первый этаж, он подумал: «Похоже на маниакальный психоз. Хотя диагноз ставить еще рано. Подождем…»
Дети-сироты брались на специальный учет комиссией горисполкома. Подростков направляли в школы фабрично-заводского ученичества. Девятилетнего Борю определили в первый класс интерната при авиационном заводе. Учился он с легкостью, удивляя педагогов и раздражая сверстников, с которыми почти не общался. Он не участвовал в их играх и затеях, большую часть времени проводя с книгами или просто в одиночестве.
Время летело быстро, но для Бориса оно словно остановилось – как будто кто-то очень близкий и родной вышел из дома, забыв оторвать лист с настенного календаря. Этот «кто-то» так и не вернулся обратно, а на пыльном календаре в детском сердце так и застыла одна дата – день землетрясения.
– Что ты там все время пишешь? – спросил его как-то после уроков Эльдар Фатехов – парень лет двенадцати со сломанным носом и оттопыренными ушами.
Боря сидел на кровати в комнате общежития, забравшись с ногами на грязно-синее шерстяное одеяло и положив на колени заветную тетрадь. Он смущенно загородил рукой исписанную карандашом страницу, когда Эльдар задал свой вопрос.
– Убери клешню! – потребовал тот. – Дай посмотреть. Может, ты постукиваешь? Эй, парни! – Эльдар призывно обвел глазами комнату. – А Краб-то у нас стукачок!
Боря молчал, опустив глаза и плотно сжав бледные губы. Крабом его прозвали за «клешню» – изувеченную, корявую ладошку, которая к тому же упорно не хотела догонять в росте здоровую руку и поэтому выглядела еще уродливее.
– Да оставь его, Ушан! – беззлобно отозвался кто-то из ребят. – Краб у нас писатель! Он у Циклопа любимчик.
– Пис-сатель! – презрительно фыркнул Эльдар. – Про кого пишешь?
Боря пожал плечами.
– А про меня пишешь? Не пишешь? Тогда какой же ты писатель? Напиши про меня. Как я стану военачальником! Точно, генералом!
Ребята одобрительно качали головами и смеялись:
– В самом деле, Краб! Напиши про Ушана. Как он командует армией. Нет, фронтом!
– Не могу, – вдруг коротко ответил Борис, и в комнате стало тихо.
– Тогда какой же ты писатель? – повторил Эльдар с насмешкой и обвел взглядом своих друзей, приглашая их разделить его разочарование.
Но мальчики уже не улыбались.
– Почему не можешь? – тихо спросил кто-то.
Боря закусил губу.
– Я не знаю, как объяснить… Просто… не могу. Я не могу написать о том… чего не будет.
Эльдар нахмурился:
– Ты это… сам-то понял, чего сказал? – Он наклонился к Борису и отвесил ему легкий подзатыльник. – Эх, Краб, твоя голова тебя погубит!
– Это твоя голова погубит тебя… – Боря сам испугался своих слов. Он даже не понял, зачем произнес их.
Эльдар, который уже было направился к двери, быстро вернулся обратно.
– Ответишь, Краб? Я тебя спрашиваю: ответишь, сучок?
– Ушан! – крикнул кто-то предостерегающе, но опоздал.
Эльдар, коротко замахнувшись, сбил Бориса с кровати ударом в лицо. Потом подождал, когда тот поднимется на ноги, и ударил снова. Когда Боря опять поднялся, кровь тяжелыми каплями падала с подбородка на пол. Эльдар снова замахнулся.
– Нечестно! – загалдели ребята. – До первой крови!
Ушан задержал руку и сплюнул зло:
– Ладно, сучок. С тебя хватит. В другой раз наука – отвечай за слова…
Борис вытер кровь с лица полотенцем, висевшим на быльцах кровати, потом быстро упал на колени и, пошарив руками по полу, поднял тетрадь. Шумно вздохнув, он бережно провел по обложке рукавом и сунул ее за ремень штанов.
Через месяц интернатовцев отправили на сбор хлопка. Эта обязательная ежегодная работа и так была нелегкой, но казалась еще мучительнее оттого, что жить приходилось в ужасных условиях. Дети спали в хлеву, на полу, подложив под головы собственные скрученные в узел фартуки, грязные и влажные от пота, и зарывшись в колючую, ломкую солому. Кормили плохо, а работать приходилось по восемь часов кряду под изнурительным, палящим солнцем.
Спустя две недели после начала работ Эльдара Фатехова с огромной температурой увезла в город белая машина. Всю ночь его бил озноб, да такой сильный, что казалось, будто кто-то невидимый схватил его за плечи и тряс, не переставая. Утром за мальчиком приехал врач, а вечером, после окончания работ, к ребятам прибежал запыхавшийся воспитатель.
– Все, пацаны! Отработались… Карантин на неделю! Пять минут на сборы – и возвращаемся в интернат.
Той же ночью детей увезли в город и поместили в изолятор общежития.
А спустя еще три дня их ошеломили новостью: Эльдар Фатехов умер в детской клинической больнице от менингита.
– Это такая болезнь головы, – пояснил со вздохом воспитатель среди воцарившейся в комнате гнетущей тишины. – Страшное дело, пацаны…
Сразу после похорон, на которых присутствовали весь класс Эльдара и большинство его приятелей по общежитию, Боря отправился к Циклопу.
Николай Давыдович – школьный учитель, получивший свое прозвище за потерянный на фронте левый глаз, – был чуть ли не единственным человеком, к которому Борис испытывал привязанность. Долгое время Боре казалось, что с потерей Галинки и Максуда между ним и другими людьми выросла стена, которую не под силу разрушить даже очень доброму и хорошему человеку. Циклоп стал единственным, кому это удалось.
Это был грузный, неторопливый в движениях мужчина лет сорока с шапкой густых, вьющихся волос, побитых сединой, маленькой смешной бородкой и тонкими усиками на широком добродушном лице. Без этой бородки, похожей на хвостик арбуза, лицо Циклопа было бы совершенно круглым. Он не носил «пиратской» повязки, а увечный глаз прятал под стеклом толстых роговых очков. До войны он преподавал в Ленинградском университете романскую филологию. На кафедре его считали многообещающим молодым ученым. Коллеги завидовали ему: блестящая карьера (хотя родители – из «бывших»), красавица-жена (аспирантка того же университета) и очаровательная дочка. Чего еще желать молодому мужчине? Никто особо не удивлялся, когда в начале войны именно ему – одному из немногих преподавателей – досталась бронь, освобождавшая его от призыва на фронт. Но Циклоп не моргнув глазом (тогда еще невредимым) отказался от льгот. Он эвакуировал жену с семилетней дочкой в Ташкент, а сам ушел воевать.
Через два месяца где-то под Смоленском полуторка, в которой находился молодой ученый-лингвист, угодила под удар авиабомбы. Взрывной волной его выбросило из кузова в придорожную канаву. Невероятно, но он не потерял сознание. Так и пролежал в яме почти шесть часов, корчась от боли и задыхаясь от гари дымящегося рядом грузовика, пока его не обнаружили бойцы из проезжавшего по дороге обоза.
У него вытек глаз, были сломаны ребра и повреждено легкое.
На военно-врачебной комиссии, где решался вопрос о списании, он пытался протестовать:
– Я же лишился левого глаза, а не правого! Я могу целиться!
Но вердикт был категоричен: отвоевался, в тыл.
Он приехал в Ташкент холодным февральским днем. Долго ходил по городу, разыскивая адрес, который столько раз выводил карандашом на бумажных треугольниках писем.
Дверь открыл мужчина лет тридцати пяти с изрытым оспой лицом и маленькими беспокойными глазами.
– Чего надо? – грубо спросил он, загородив проем и застегивая ремень на штанах.
– Я… Это дом шесть? – на всякий случай спросил Николай, хотя и так знал, что не ошибся. – Мне нужна…
Он внезапно осекся, потому что увидел из-за плеча мужчины в глубине дома свою жену. Она с беспокойством выглядывала из комнаты, и Николай успел заметить, что на ней ничего нет, кроме наброшенного впопыхах халата.
– Слышь, – миролюбиво процедил мужчина, – ты меня с бабы снял. Так порядочные люди не поступают. Тебе чего надо-то?
– Порядочные люди? – машинально повторил Николай, и в его единственном глазу плеснулось отчаяние. – Я приехал к своей жене и дочери…
Целый час они провели на маленькой обшарпанной кухне вдвоем. Он сидел на табурете, уронив руки между коленями и устремив невидящий взор на валяющийся у его ног вещмешок. Она стояла возле стола и что-то быстро и сбивчиво говорила, время от времени проводя рукой по холодной клеенке, словно смахивая с нее невидимые крошки.
– Понимаешь, – доносилось до него сквозь глухую пелену, – Леонид очень хороший человек… Он любит нас… Он – интендант… Он полностью содержит нас…
Наконец Николай встал и медленно накинул на плечо вещмешок.
Жена замолчала на мгновение, а потом сорвалась на крик:
– Ты не имеешь право меня осуждать! Не имеешь право! Спроси, как мы жили все это время! Ты ведь ничего не знаешь! Не знаешь, как мы чуть не умерли от голода! Не знаешь, сколько мы натерпелись и намыкались! А ты… Ты бросил нас! У тебя была бронь! Но ты ради своего мальчишества, ради самоутверждения отказался от нее и плюнул на все! Ты что хотел доказать? Что ты – герой, а все остальные – ничтожества?
Он молча двинулся к выходу.
– Кому и что ты доказал? Ты из-за тщеславия обрек свою семью на голодное существование! И после этого ты смеешь обвинять меня? Я любила тебя, а ты предал нас!
У дверей он остановился.
– Где моя дочь?
Женщина быстро вытерла слезы и ответила уже спокойно:
– Она в школе.
– Я приду к ней завтра.
Интендант Леонид пошел провожать его до калитки.
– Слышь, – говорил он, то ли пряча в развязности свое смущение, то ли всерьез пытаясь приободрить Николая, – не бери в голову… Ты, наверно, плохо знаешь баб. Никогда не верь им, старина. Они будут долго брехать тебе про любовь, а самим нужно только две вещи: мешок золотой да хрен удалой! Мужик им нужен, понимаешь? Ни одна баба не может долго без мужика. Своего рядом нету – ляжет под чужого!
Николай резко остановился и глянул единственным глазом на развязного провожатого, словно примеряясь, какую часть тела ему оторвать первой.
Тот поспешно распахнул перед ним калитку:
– Ну, прощевай.
Николай помедлил секунду, потом поправил мешок на плече и быстро вышел.
– Это! – крикнул ему вдогонку интендант. – Слышь… Надо будет продуктами помочь – обращайся!
В горисполкоме внимательно посмотрели его документы.
– Педагог, значит? Ну, в Ленинград, сами знаете, сейчас вернуться нельзя. Блокада. Оставайтесь здесь. Будете учительствовать. У нас педагогов – в обрез, а детей… Одних эвакуированных – тысячи. Оставайтесь. Карточка, паек и триста рублей.
И Николай остался.
Он работал в школе, где училась его дочь, чтобы быть ближе к ней.
После войны до него дошли слухи, что интендант Леонид проворовался и попал в тюрьму. Жена не стала медлить ни дня – подхватила дочь и уехала в Ленинград.
А Николай из Ташкента больше никогда не уезжал.
Пять лет назад он стал Циклопом – заместителем директора по учебно-воспитательной части школы-интерната при Ташкентском авиационном заводе. А четыре года назад в школе появился Боря Григорьев.
Учитель сразу обратил внимание на немногословного мальчика с умным, печальным взглядом и бледным, почти аристократическим лицом. Что-то родное почувствовал он в этом маленьком человеке, что-то созвучное своей собственной судьбе угадал он в его жизни. Быть может, раннюю боль потерь и утрат, а может – одиночество.
Обнаружив его страсть к чтению, Циклоп стал приносить из дома книги. Он небрежно вручал их своему удивительному ученику со словами:
– Мне вот здесь попалась занятная книженция… Ты не читал, Борис?
Тот вертел книгу в руках и отрицательно качал головой.
– Ну, почитай. Не пожалеешь.
Боря кивал и уносил книжку в общежитие. На следующий день он возвращал ее учителю.
– Не осилил? – удивлялся Циклоп.
– Я прочитал.
– Всю? – удивление смешивалось с недоверием.
– Всю.
– И каков результат?
– Мне понравилось. Спасибо.
– Понравилось… – задумчиво повторял Циклоп. – А что именно понравилось?
Крайне неохотно и очень сухо мальчик пересказывал прочитанное. Словно урок отвечал.
– Ну хорошо, – кивал Циклоп. – Я рад, что тебе понравилось…
«Он действительно читает все, что я ему даю, – размышлял учитель. – Почему же он так скуп на эмоции? Или его не задевает прочитанное? На сколько замков заперто сердце этого мальчика? И существует ли ключ от этих замков?»
Нередко он просил Бориса задержаться после уроков для короткой беседы и неизменно поражался его странной рассудительности и недетской серьезности.
– Скажи, Боря, – спросил он у него однажды, – а ты не хотел бы попробовать не только читать, но и писать?
Мальчик посмотрел на него и, секунду поколебавшись, признался:
– Я пишу, Николай Давыдович. Прозу.
Учитель оживился:
– Прозу? Очень хорошо. А ты никогда не писал стихи?
– Нет.
– А я – писал. Хочешь, дам тебе почитать?
– Нет.
– Ты не очень-то учтив, – улыбнулся Циклоп. – Впрочем, ну их, эти стихи. Таланта у меня никогда не было.
Мальчик посмотрел на него изучающе.
– Николай Давыдович… А как определить, есть талант или его нет?
– Ну… Нужно отдать свои произведения на суд читателей.
– И они определят?
– Возможно. Конечно, определят. Ведь единственные судьи поэта или писателя – это его читатели.
– А если их нет?
– Тогда говорят, что писатель пишет «в стол». То есть – для себя одного. Но подумай: можно ли его тогда назвать писателем?
– А если он пишет не для читателей и не для себя?
– А для кого же тогда? Или – для чего?
Борис пожал плечами:
– Для того, чтобы исправить судьбу.
Однажды мальчик задержал у себя книгу, которую ему дал Циклоп, дольше обычного. Он не вернул ее ни на следующее утро, ни через день.
В конце недели после уроков Боря не спешил уходить в общежитие и топтался в нерешительности возле класса.
– Ты хочешь мне что-то сказать? – спросил Циклоп.
– Мне понравилась книга, – неожиданно ответил Борис, и глаза его загорелись.
– Вот как? – Николай Давыдович попытался скрыть охватившую его радость.
«Вижу, что сейчас действительно понравилась. Лед тронулся».
– Там про будущее, – продолжал мальчик, – и про то, что человек – «хозяин своей судьбы»!
Циклоп кивнул.
– Это верно. Человек – кузнец своего счастья.
– Или несчастья…
Учитель удивленно поднял на него единственный глаз.
– Что ты хочешь сказать?
– Я… тоже пишу про будущее. Но мои герои – несчастны. И я подумал…
Циклоп напрягся, ожидая услышать что-то очень важное. Но Боря замолчал.
– Подумал – что? – с непритворным интересом переспросил учитель.
– Я подумал: могут ли они сами стать кузнецами своего счастья? Могут ли изменить написанное мною? – закончил Борис и смутился.
Циклоп перестал улыбаться и очень серьезно посмотрел мальчику в глаза:
– А ты сам не можешь их сделать счастливыми? Ведь это в твоей власти как писателя.
– Не могу.
– Тогда им придется самим выпутываться, – вздохнул учитель.
Боря задумчиво кивнул:
– Мне тоже придется выпутываться самому. Спасибо вам, Николай Давыдович.
– За что?
С этого дня учитель почувствовал, что открыл сложный замок. Они стали ближе друг другу. И оба искренне дорожили этим.
Сразу после похорон Эльдара Фатехова Борис ворвался в учительскую, где Циклоп проверял тетради с домашними заданиями, и выпалил с порога:
– Николай Давыдович! Мне нужно с вами поговорить!
– А это не ждет, Борис? Через полчаса я закончу, и тогда…
– Не ждет! Я… Я приношу людям смерть!
Что-то гулко стукнуло в наступившей тишине. Это Циклоп уронил на пол учебник.
– Сядь, – сказал он как можно спокойнее. – Объясни толком, что произошло?
Боря присел на краешек стула и с мольбой взглянул на учителя:
– Помогите мне, Николай Давыдович!
Циклоп отодвинулся от стола и, сложив руки на коленях, уставился единственным глазом на мальчика.
– Ты был сейчас на похоронах?
Боря кивнул.
– Понятно. Видишь ли, мой дорогой, жизнь и смерть соседствуют друг с другом так близко, так тесно, что иногда становится страшно… Тебе, в твои юные годы, уже довелось увидеть смерть очень близко. Это и взрослому тяжело, не то что ребенку.
– Дело не во мне, Николай Давыдович. А в том, что я пишу…
– Не понимаю.
– Я пишу, что с людьми произойдут несчастья, и эти несчастья действительно происходят! А недавно я сказал Эльдару, что его голова его погубит…
Учитель задумался.
– Он обижал тебя?
Боря неохотно кивнул:
– Да, но я не хотел ему зла. Честное слово!
– Послушай меня, мальчик. Ты здесь ни при чем. Просто… так уж случается в жизни. Мы теряем близких и виним себя в их смерти.
– Вы что, не понимаете, Николай Давыдович? Все, что я пишу в своей тетради, – сбывается!