
Полная версия
Лотерейный билет. Истории и рассказы. Стихи
– Видишь ли, – говорила Оксана, – он сделал мне предложение уже через месяц. Но стоило ли торопиться? Я сказала, что нужно лучше друг друга узнать, он согласился. Теперь я знаю, что правильно тогда поступила: ему это понравилось.
Денис Красниченко учился в школе с Алиной Лохницкой. Он был из хорошей семьи, не знавшей ни в чем никогда недостатка. Легко закончил школу, потом институт, теперь служил в адвокатской конторе отца и играл, как раньше, в футбол по субботам. Он привык быть всегда окруженным людьми – в доме толклось много народа – и никогда не был один. В двадцать семь ему стало скучно, он решил серьезно устроить свою жизнь. Ни одна из прежних подруг и знакомых не могла быть его женой. Он увидел Оксану Лохницкую, застенчивую и тихую, на дне рождения Алины, не узнав в ней сначала сестру именинницы. На следующей неделе он пригласил ее в ресторан, через месяц сделал предложение и теперь, будучи женатым человеком, был совершенно спокоен и счастлив. Она смеялась его шуткам, была рассудительна и ни в чем не походила на его мать, властную и громкую женщину, которая и в устройстве их семейной жизни изо всех сил пыталась осуществить собственные мечты. Он порой соглашался с ней, наперекор договоренности с женой, мучился этой двойственностью и не хотел скандала.
– Он уже сейчас чувствует, что у нас своя жизнь, – говорила Оксана, – и изменится. После ремонта они перестанут так часто к нам приезжать.
Она только что проводила свекровь, приезжавшую осматривать новую кухню, и наконец села пить чай. Муж сегодня сказал ей оставаться дома и отдыхать. Он вернулся поздно, уставший, съел разогретый Оксаной ужин и, когда пришел в комнату, его жена уже крепко и тихо спала, свернувшись под одеялом.
28.09.02.Звездный человек
Петр Палыч Корольков пережил свой очередной день рождения. Ему шел двадцать восьмой год, и он чувствовал, что ничего еще не сделал в жизни. Он не был женат; дом, а вернее, квартира, в которой он жил, принадлежала и была обставлена его родителями; правда, он регулярно каждую весну что-нибудь сажал и окапывал на отцовской даче, но своего сада у него тоже не было. Петр Палыч занимался юридическими вопросами граждан в нотариальной конторе и четвертый год писал диссертацию по истории в аспирантуре. Диссертация не шла, собранный материал рассыпáлся за недостатком общей идеи, а главное – само это дело, начатое с таким энтузиазмом несколько лет назад, тяготило и казалось (в чем Корольков уже не боялся себе признаться) совершенно ненужным. Бросить же писание ему мешало чувство вины.
Иногда на Королькова, особенно это бывало по вечерам, когда родители уже ложились спать, накатывали такие минуты, что ему казалось, он сможет все, что ни пожелает. Он чувствовал, что находится в некой поворотной точке и от того, как он сейчас себя поведет, зависит и настроится вся его дальнейшая жизнь. Он называл такие минуты прозрениями. Это и правда чем-то походило на ясновидение, потому что Петя начинал видеть себя и свои поступки как бы совсем со стороны и понимать, чего он не сделал из того, что мог бы или должен.
Он помнил, что эти вспышки происходили с ним лет с двенадцати, когда вдруг он проснулся и перестал быть счастливым. Потом, став старше, он отмечал для себя такие мгновения, как точки взросления: он всегда знал, что еще изменился, еще повзрослел и теперь уже по-другому смотрит на мир и ощущает его – вот так, не постепенно, а сразу – мгновенным озарением.
Когда он учился в университете, и им только начинали читать курс всеобщей истории, он в один из тех дней, как всегда перед сном, лежал и пытался себе объяснить необходимость заниматься наукой. Он искал первопричину, и всегда за последним аргументом открывался новый вопрос, и так продолжалось бесконечно долго, пока Петя вдруг не натыкался на черную стенку и понимал, что он перед ней бессилен. Стена была совершенно осязаемой, плотной, мысль билась об нее, как теннисный мяч, и Корольков поворачивал обратно, зная, что за этой преградой скрыты все ответы, до которых ему пока не добраться.
Во время «озарений» он чувствовал в себе необыкновенную силу для любого большого свершения: он как будто проносился по коридорам Вселенной и возвращался посвященным и готовым к открытию. Он знал, что непременно совершит это открытие – всей своей жизнью, – что он способен на новое слово, еще ни кем не сказанное, которое запечатлеет в книге, и он готов был вскочить и писать, но было уже совсем поздно, и Петя засыпал. А утром находились дела, и свое главное, как ему казалось, дело он не решался начать вот так, впопыхах, в суете, и откладывал его в дальний ящик. Несколько дней потом он ходит недовольный собой из-за того, что тратит время на ерунду, но после успокаивался и говорил, что он попросту еще не готов. Так шли дни и проходили годы. Изредка он садился за письменный стол, клал перед собой лист бумаги в надежде начать писать, но ничего не получалось: выходило совсем не то, что хотел сказать, и Петя откладывал писание, думая, что время еще не настало.
Он встречался с девушками, но ни одна из них не побуждала его мысли к женитьбе. Мать же говорила, что жениться ему рано: прежде нужно устроиться самому, – и это его успокаивало еще недавно, но сейчас он ощущал потребность в чьем-то тепле, близости. Родители старились, становились капризными, эгоистичными, но ему порой было страшно, что будет, если они уйдут и оставят его одного.
Он пошел в аспирантуру, чтобы чем-то занять себя и чувствовать движение к какой-нибудь цели. Многие его однокурсники поразъехались в Москву, Петербург, за границу, и Петя уже думал, не поменять ли ему свою жизнь, оставив то, что его сковывало здесь.
Ему казалось, что, не будь всех обстоятельств, мешающих его свободе: тревоги за отца и мать, боязни причинить им боль, страха одиночества и падения, – он мог бы совершить невозможное: быть собой, жить так, как говорит ему сердце. И он шел бы по далеким дорогам в тумане и по дождю, видел новые города и людей или лежал на земле и смотрел на звездное небо
В детстве он мечтал быть астрономом, и на какую-то елку ему пошили костюм звездочета. Всегда то, о чем он мечтал, было таким простым и доступным: Петя засыпал и давал обещанье, что завтра заберется на крышу посмотреть на звезды, но наступало завтра, и ему становилось неловко делать то, о чем так сильно мечталось вчера, и он уже думал, что все это ребячество и скоро пройдет, как прошла юношеская тоска по подвигу. Он так думал и заранее чувствовал стыд за эти мысли, как будто совершает тайное маленькое предательство, ожидая, что мечта испарится, и одновременно с каким-то наслаждением ожидая ее смерти.
В конце концов ему приходило в голову, что все это пустые бредни, переживаемые перед настоящим взрослением, когда он заживет, как все нормальные люди, и уже ни о чем никогда зря не будет волноваться, и он будет просто просыпаться, вставать, идти на работу, возвращаться, включать телевизор, листать чужие книги, ходить в бар и кино по воскресеньям и жить, доверившись простому течению дней, каждый год вместе со всеми совершая новый оборот вокруг Солнца.
28.09.02.Три смерти
Говорят, что у кошек девять жизней. У Данилы Свацкого их было всего четыре. Первая его жизнь началась с тех пор, как он голосистым младенцем появился на свет в селе Городеньки зимой девятьсот пятого года, и продолжалась до года срок второго, пока не пришла война.
В тех местах, где стояло село, у извилины Южного Буга, далеко простирались поля, чья земля даже прут превращала в зеленое дерево, и не видно было лесов: только редкие перелески, заросли сладкой черешни, попадались иногда на глаза. С наступлением холодов земля, жирная и тяжелая, становилась твердой, как камень, и буграми вздымалась на дороге вдоль хат. Бугры эти жестко резали ноги, голые оттого, что на них нечего было надеть, и Ленька Свацкой, семилетний сын Дани, пробегал, как ошпаренный, перескакивая через рытвины, к школе. В классе так же, как он, сидели босые ребята и, подобрав ступни под себя, старательно выводили скрипучими перьями первые буквы. На селе жили бедно; за недостатком леса топили печи соломой. У Свацких же было бедно еще потому, что Данила сильно страдал желудком, часто лежал в хате больной, не ходил в колхоз на работу и не делал работы по дому: пол в хате был земляной, в окна дуло сквозь щели, и скотина – одна лишь коза – находилась тут же с людьми, возле печки. Кроме Леньки, у Свацких было еще трое детей мал мала меньше, которые ползали по лавкам, пищали и хватали мать за подол. Когда Ленька подрос – ему стало четырнадцать лет, – его определили подпаском, в свободное время он еще помогал на ферме и бегал на мельницу. Тогда же купил он ботинки себе и сестренкам.
Данила все болел и страдал от своей бесполезности. Жена жалела его, но он знал, что мешает ей, и старался забиться подальше на печи, чтобы его не замечали.
С войной в село скоро пришли немцы, и через месяц после своего прихода объявили сбор у бывшего сельсовета для отправки в Германию на работы. У Свацких забирали Леньку.
– Ты, сыночек, не ходи, – уговаривала мать, – нехай дом сожгут проклятые, попрячься.
И Ленька убегал в дальние перелески и прятался под поваленным деревом в яме месяц, а то и больше, пока сестра не прибегала сказать, что все уехали и в Городеньках остался только Степка, местный полицай.
Этот Степка, когда мальчишка спрятался снова в следующий раз, привел комиссию к Свацким забрать вместо Леньки Данилу. В управе, куда свезли всех сельчан для осмотра, Данилу раздел и ощупал доктор, записал что-то в белую карту и отправил в соседнюю комнату к офицеру. Тот, прочтя медицинский рескрипт, подошел к Свацкому, указал ему на дверь слева, там дали ему одежду и велели собираться обратно домой: он был признан негодным. Спустя минуту вышли вдруг какие-то люди, перевели его через комнату, где сидел офицер с машинисткой, направо. Там шумели, перешептываясь, городеньковские.
– Что, Данила, – подмигнул ему Филипп с соседней улицы, – раненько домой-то собрался. Староста наш тебя опередил: говорит, он хоть и больной, да сын его здоровый сбежал с отправки, для порядку заменить нужно. Так что спасибочки ему скажи, с нами поедешь вшей фашистских кормить.
Так Данила Свацкой попал в концлагерь, и уже первая его жизнь, безрадостная, но тихая, подходила к концу. Пробыв полгода в лагере, кое-как перебиваясь, он заболел так сильно, что ничего уже не мог делать, и вскоре решено было его записать на сжигание в печи крематория.
С утра назначенные к кремации толпились у грузовика напротив барака. Все почти молчали. Стоял ноябрь, было холодно, вдалеке лязгало какое-то железо, и рядом скрипел песок под сапогами шофера. Пришел офицер и принялся за погрузку заключенных: людей клали, как бревна, вдоль, одного на другого, и, уложив последнего, подняли и приладили заднюю стенку кузова. Данила лежал сверху у самого края, так что видел только совершенно белое, как молоко, небо и чувствовал, как неприятно занозит плечо доска. Дорога к печам, стоявшим в другом, соседнем, лагере, шла в стороне от бараков и поднималась в гору. Пока ехали, доска не давала покоя Даниле, машину трясло, и щепки впивались в голое тело. Двинуться влево было нельзя: люди были уложены плотным рядом, чтобы вместить сразу всех, – и он тогда дернулся другим боком, нажал ногой на стенку. Должно быть, он надавил слишком сильно, потому что верхняя доска, вдруг заскрипела и вылетела. Машина карабкалась на холм, кузов пошатнулся, и вместе с обломком доски, согнувшись, из него вывалился Свацкой. Он больно ударился о землю, распластался на холодных камнях и лежал так с минуту, не шевелясь, слушая, как удаляется шум работающего двигателя, увозящего в огонь полсотни его товарищей. Когда звук исчез, стало совсем тихо, вдалеке только продолжало лязгать железо; он все еще лежал, не решаясь встать, потом отполз с дороги, встал на колени и огляделся. Вокруг никого не было, по обе стороны дороги простирался пустырь, в мерзлой земле вздрагивала от ветра трава. Данила попробовал подняться, ноги его не слушались, он упал. Прошло еще сколько-то времени, час или больше. Его подобрала машина, везшая его в крематорий и теперь возвращавшаяся обратно в лагерь. Свацкого снова отвели в барак, выдали номер, и жизнь для него продолжалась снова, неспешно переменяя день с ночью.
В следующий заезд Данилу опять назначили в крематорий. Он совсем ослаб за прошедшее время и уже с трудом мог двигаться. На этот раз людей, определенных на сожжение, оказалось больше, чем в прошлый, и они выдавались горкой над кузовом. День был теплый и солнечный, близился конец весны, правда, птиц не было слышно, и только серенькие воробьи скакали по песку возле машины. Свацкой лежал на самом верху и видел, что вдали, у горизонта, зеленеют деревья, и за ними тянется лес. Людей положили неаккуратно, было неудобно лежать, тело сползало вниз; проезжали старой дорогой, на горе кузов снова наклонился, и, уже не удерживаясь, Данила с готовностью покатился вниз, так во второй раз он избежал смерти. Трава вокруг вовсю зеленела, земля стала грязной и теплой, и совсем близко, казалось, стоит лес, загораживая горизонт. Он не смог уйти далеко, его нашли, вернули на прежнее место и, спустя четыре месяца, снова везли в той же машине в печь. Теперь заключенных закрепляли сверху веревкой, и на горе люди только чуть-чуть сбились в кучу, но никто не упал, и всех довезли в сохранности.
Данила ждал своей очереди. Он смотрел, как ложатся и отправляются в черные большие дыры стоявшие впереди него, чувствовал отвратительный запах горящей плоти и уже почти безразлично продвигался за остальными. На последней отправке ему не хватило места, печь для него одного зажигать не стали, и он снова вернулся в лагерь, пережив свою третью смерть, уже взяв ее за руку.
Вскоре кончилась война. В их ворота въезжали машины со звездами, и он слышал родную славянскую речь и смотрел на здоровых сильных людей, пришедших освободить их.
Данила вернулся домой в Городеньки. Семья уже не ждала его, потеряв надежду на возвращение. Он узнал, что Леонид теперь служит и ждет отправки на Запад с учений. В доме он оставил почти что двадцать пудов муки, заработанные в колхозе, и мать с сестрами вдосталь наедались хлебом и кормили им пришедшего отца. Но тот, казалось, чахнет день ото дня, несмотря на сытость и покой. Он лежал на печке в хате, изредка только выходил во двор погреться на солнце и, переживший три своих смерти, был совершенно бессилен жить. Подрастали его дочери, шумные и веселые; возвращаясь из колхоза, они убегали к гармонистам плясать и смеяться; начиналась уже новая, трудная и радостная, жизнь, и Бог еще два года оставлял его на земле наблюдать за этой жизнью, пока не забрал, наконец, к себе летом сорок седьмого года, совсем уже ослабевшего и беспомощного.
29.09.02.Бойкот
Когда Соня Стрельцова пошла в третий класс, ей неожиданно, вдруг, объявили бойкот. На перемене Сонечка стояла одна-одинешенька, отвернувшись к окошку, и плакала. На улице падали желтые крупные листья в мокрые лужи, и коленкам было холодно от железной, сырой батареи.
Перед уроками дети гуляли парами по вестибюлю, ожидая звонка, проходили мимо вошедшей только что Сони и делали вид, что не обращают на нее ровно никакого внимания.
Сонина подружка Галя Смирнова держала под руку Алену Вентицкую, и, когда Сонечка к ней подбежала, радостная и веселая, еще ничего не зная, – остановилась, поправила сползшую лямочку фартука и сказала:
– Мы сегодня с тобой не должны разговаривать. Тебе объявили бойкот.
Больше Галя не проронила ни слова, отвернулась, толкнула за локоть Вентицкую, и они отправились дальше, за всеми по кругу.
Потом сразу прозвенел звонок, разрешили заходить в классы, начались уроки. На математике дали решать примеры, их было десять, и все были длинные, так что тянулись со створки на створку. Сонечка справилась раньше других и тянула руку, чтобы выйти к доске прочитать все ответы, но учительница Зоя Сергеевна не замечала ее, оглядывала класс, чертила в журнале и в конце урока вызвала Сашу Кравцова, который сбивался, называл все неверно и получил двойку в дневник.
После урока класс повели в столовую завтракать, потом была география, всем раздавали раскрашивать карты Северной Африки. Соня раскрыла красный пузатый пенальчик: в нем не было ни одного карандаша. Они лежали в столе, забытые дома. Сонечка, вытянувшись вперед, низко наклонилась над партой и зашептала сидевшему перед ней Максиму Баркову:
– Максим, пожалуйста, дай мне один карандашик на время.
Этот Максим на прошлой контрольной по прилагательным целый урок потихоньку заглядывал через плечо в Сонечкину тетрадку и списал все задания на пятерку, но сейчас только дернулся и прошипел на весь класс:
– Отстань!
Зоя Сергеевна подняла глаза от учебника и, глядя в их сторону, строго проговорила:
– Стрельцова, не безобразничай!
На второй перемене Соня не выдержала, расплакалась и, кое-как вытерев наспех все свои слезы, вернулась в классную комнату и подошла к Зое Сергеевне.
– Зоя Сергеевна, – начала Сонечка, чувствуя, что снова плачет и слезы текут в воротничок ее платья, – почему сегодня со мной никто не разговаривает? – Она шмыгала носом, боясь достать носовой платок, поправляла влажные манжеты, и ей очень хотелось убрать выбившиеся на уши тонкие пряди.
Дома бабушка ей заплетала баранку с голубым гофрированным бантом. Но у Зои Сергеевны была страсть к причесыванию девочек; часто она сажала с утра, перед уроком, Соню на мягкий стул за учительский стол, расплетала ее и начинала все заново, больно стягивая нежные волосы в косы. Соня была умненькой и красивой. Зоя Сергеевна с первого класса отмечала ее и любила обнять, подозвав в перерыве. Сонечка смотрела внимательней всех на уроках большими-большими голубыми глазами и казалась совсем крошечной, как игрушка. Ее все любили: когда в прошлом году раздавали анкеты, почти каждый из класса писал, что в поход пойдет только с Соней Стрельцовой. Сонечка была резвая, живая девочка, часто поднимала ручку, всегда отвечала впопад и однажды даже поправила Зою Сергеевну, когда та ошиблась, поселив племя майя в Панаме. Зою Сергеевну тогда это как-то совсем огорошило, и со временем Стрельцова, вечно первая поднимавшая руку ответить, все больше ее раздражала.
– Поймите, – говорила она ледяным тоном классной наставницы родителям Стрельцовой, пришедшим к ней на следующий день разбираться в случившемся с Соней, – не могу поощрять выскочек. Класс волнует, что Соня все знает, этим она унижает нормальных детей. Пусть поразмыслит о том, как вести себя в классе: если с ней не хотят разговаривать – значит, в этом только она сама виновата. Ничего не бывает напрасно.
Соня плакала, выходя из школы, еще ровно пять дней, пока класс не закончил бойкот. А потом ей самой не хотелось ни с кем говорить: она знала, что ее не любили и уже никогда не полюбят. Прошла неделя, другая, она снова гуляла по вестибюлю с Галей Смирновой, получала пятерки, бегала по двору и смеялась, но уже замечала, что Галя тайком убегает шептаться с Вентицкой и что в классе довольны, когда она ошибется.
Через много лет – Соня Стрельцова совсем уже повзрослела, так что школьный шиповник, закрывавший ее с головой при играх в прятки когда-то давно, в далеком-далеком детстве, о котором почти уже не вспоминалось, доходил ей теперь едва до локтя, – она встретила случайно на улице Зою Сергеевну. Был конец октября, она шла ей навстречу, располневшая, сильно состарившаяся, осторожно переступая по мокрой осенней грязи в старых потертых ботинках, и, поравнявшись с Соней, ее не заметила и не узнала.
30.09.02.Страшное кино
Вечером в середине июля на сонковском вокзале остановился автобус, из которого тут же, шумя и толкаясь, вышли десять девиц, никогда прежде не виданных здешними жителями, и столпились у шоферской кабины. Солнце только что начало заходить над поселком, пробиваясь в узкие, а кое-где совсем уже бесстыдно широкие щели придорожных заборов, обросших бурьяном и дикими яблонями.
Пока приехавшие жадно вдыхали кислород после спертой, пропахшей бензином духоты салона и оглядывали облупившиеся на дожде и ветру красные стены вокзала, шофер выставлял на асфальт спортивные сумки и рюкзаки.
Вновь прибывшие были студентки второго курса филологического факультета, принужденные планом в течение ближайших пяти дней пройти практику по собиранию диалектов. Вместе с ними стояла невысокая щуплая женщина лет тридцати, одетая в майку и шорты, – руководитель экспедиции старший преподаватель Галина Викторовна Татькова. В экспедицию она, кроме семи человек второкурсников, «изъявивших желание», прихватила двоих своих «личных» студентов, с которыми ездила постоянно везде и повсюду. Они иронически посматривали на новичков в узких брюках и юбках, как будто собравшихся за город на прогулку, и уже заранее предвкушали минуты жестоких разочарований, плачей и стонов, и выносили им свой приговор. Те же, в свою очередь, с первой минуты, только оглядев бывалых туристок, как сговорившись, утвердились в своем презрительном к ним отношении.
Галина Татькова не раз, еще собираясь в дорогу, вздохнула о том, что нынешняя поездка не удалась, и боялась только, чтоб не было слишком больших неприятностей.
На вокзале их встретила Таша Кольцова, закончившая факультет в прошлом году и вернувшаяся жить в поселок. Здесь она работала в школе и, по просьбе Татьковой, договаривалась с интернатом разрешить устроиться группе на несколько дней и ночей. Таша вывела их на дорогу, и они поспешили за ней, натаскивая сумки на плечи, боясь потерять проводницу из виду. Та же быстро шла впереди налегке и без умолку болтала, пока они не пришли на место. Дорога оказалась не близкой, солнце спускалось все ниже, а студентки все тащились мимо низких деревянных избушек и огородов и слушали долетавшие издалека слова Таши.
Весь поселок кормился железной дорогой: здесь в Сонково был узловой перегон. Но с недавнего времени, года два или три, станцию перевели в Рыбинск, так что почти все взрослые мужчины и женщины оказались не у дел и потихоньку уезжали из этого безнадежного места. Закрылась школа, соседняя с той, где работала Таша, кинотеатр, единственный на район, и даже универмаг на поселковой площади стоял заколоченный. Было одно только веселое место в омертвевшем Сонкове: найт-стрип-бар «Какаду», где гуляла оставшаяся молодежь и бандиты с ближайших окрестностей.
Путешественницы, совсем обессилев, внимали познавательным краеведческим повествованиям Таши и даже потеряли надежду сбросить тяжелую ношу, умыться и вытянуть ноги, как вдруг, за поворотом, открылся тупик, и им предстало кирпичное здание в два этажа, окруженное чахлой сиренью и с заброшенным стадионом на заднем дворе. Дойдя до крыльца, девушки в изнеможении бросили сумки на землю и, как воробьи, примостились на узкой доске, бывшей когда-то скамейкой возле входа. К дому сразу набежали местные ребятишки, чумазые и растрепанные, и прикатили на мотоциклах подростки с соседних улиц.
– Тетенька, – дернул за руку девочку, стоявшую с края, мальчик в тельняшке, – а вы нам кино привезли?
Катя Грешнева, к которой подошел этот мальчик, вздрогнула от неожиданности и, пока собиралась ему что-нибудь ответить, он уже отбежал инграть с другими детьми.
Старшие вместе с Татьковой, взойдя на крыльцо, помогали Наташе справиться с дверью. Дверь из рассохшихся досок оказалась прочно закрытой и долго не отворялась. Наконец что-то щелкнуло, одна сторона приоткрылась, и на стоявших у входа дохнул ледяной воздух нетопленых помещений.
Внутри оказалось предсказуемо просто: за дверью был вестибюль, покрашенный в желтую краску, направо-налево шли двери в учебные классы; Таша сразу направилась прямо и, поднимаясь по лестнице, говорила Татьковой:
– Вы будете жить на втором этаже, там, где спальни. В классной комнате сделайте кухню. Ключ от двери один, я его вам оставлю. Не потеряйте. Иногда сюда будут приходить дети – внизу у них летний лагерь. Они вам не помешают. – Таша нахмурилась: с улицы в дом заглянуло чье-то лицо – мальчишки забрались наверх по пожарной лестнице и теперь с любопытством наблюдали за приезжими. – Окна на ночь не открывайте и старайтесь не зажигать свет – все будет видно. Воду нужно носить из колонки, я покажу где, это рядом. Здесь, в помещении, ее подают в краны на первый этаж по два часа утром и вечером. Так что советую сразу набрать (она взглянула на ручные часы) – время скоро кончается.
На втором этаже так же, как и на первом, был «холл». Таша прошла по коридору, распахивая двери спален. Комнаты были с дощатым пыльным полом; кроме железных кроватей, были еще покосившиеся тумбочки; стены блестели масляной бежевой краской и из окон по ним, лишенный всяких препятствий, прыгал последний закатный луч солнца.
Эта ночь прошла неспокойно. В темноте бегали крысы. Девочки закричали, потом зажгли свет и до утра не могли успокоиться, перешептываясь от страха.