Полная версия
А слона-то я приметилъ! или Фуй-Шуй. трилогия: RETRO EKTOF / ЧОКНУТЫЕ РУССКИЕ
Даша: «А в Машкву мошно станет долететь?»
– А то! Конечно.
– Хасю крылышка. – И хлопает в ладоши от привалившего счастья.
– Надо говорить «хочу».
Даша старается: «Хочу крылышка».
Оля: «А мне дайте лапку…»
Михейша: «Ногу, надо говорить. А зачем тебе чужая нога?»
– Ногу, да. Я быстренько сбегаю в Петербург. Мне там свадебный билет надо взять.
– Зачем билет? Замуж собралась?
– Ваньке—Встаньке надо и Петрушке. Они сделали предложение Мальвине.
– Оба сразу?
– Они любят Мальвинку.
– А Мальвинка кого любит?
– Обоих поровну.
– Так не бывает.
– Бывает, бывает! – Оля почти плачет. – Им много деток надо.
Взрослые смеются.
– Да ладно, – утешает Михейша, вгрызаясь в крыло. – Попроси лошадевую ногу… с копытом и подковой – быстрее добежишь.
– Правда, добегу?
– Правда—правда!
– Михайло! Опять детей заводишь! – раздражается дед и хлопает шлепанцами об пол так нескучно, будто давит педали заевшего клавесина, – смотри, а то я тебя с твоей правдой—правдой по кусочкам разберу!
Михейша обиженно бросает кусок, растопыривает пальцы веером – будто сушит, а сам поглядывает на Олю и Дашу и мелко покачивает руками, будто предназначенно для Оли и Даши: нате вот вам, мол, я не боюсь, а вам от меня сегодня достанется на орехи.
– А теперь будем ломать вот эту ключичную косточку, и загадывать желания, – предлагает Ленка, усердно оттирая руки об шейную салфетку, – кто будет ломать?
– Я, я, я!
От курочки не осталось ничего, даже доброта ее упакована в детские желудки и благополучно забыта.
– Сломаем косточку, а остальное похороним.
Похороны хоть чего – одна из частых детских игр. Дом почти на самом краю жилья, дорога на старое кладбище проходит мимо, и ни одни похороны не остаются без внимания.
– Лучше Хвосту отдадим.
– И поддадим. Собакам курицу не дают. Они могут подавиться. – Это опять всезнающий Михейша. – Деда, ну что, идем?
– Всем спасибо за компашку, – говорит дед и шумно поднимается с места. – Кто со мной – одевайтесь теплее. Голых и голодных не беру.
***
– Покушал с ними, читатель? Понюхал только? Ну, извини, друг, в бронь—заявке тебя не было. Ходи голодным в Кабинет: дальше, если желаешь, будем рассматривать интерьер. Стоит того. Не утомил еще? Ты дама… простите, Вы дама? Мужик? Вау! Тут в начале рассчитано исключительно на сентиментальных дам. Костян и ты тут что ли? – Я! – Эдичка? – А что, ну зашел на минутку.– Иллиодорыч! – Я! – Борис! – Я! – Пантелеич! – Я! – Годунов? Годунов, твою мать! – Молчание. – Иван Ярославович? – Ну я. – Покрышкин, Порфирьич, Димон, Григорий, Разпутин—Двапутин, Пелевин, Сорокин, Акунин? Наташки… Таньки… и вы тут?
Годунов запоздало: « А чего?»
Григорий недовольно: «Распутников я».
Наташка, Танька: «Тут мы!»
Вовка: «А что?»
– Все равно, браво! Медаль вам!
Разнокалиберные книги там расставлены по стеллажам. Стеллажи сплошняком идут по галереям. Последние полки упираются в основание шатровых стропил. Галереи и стеллажи занимают весь периметр Кабинета, и только у широченного эркера уважительно разрывают свой массив.
Эркер, смахивающий на парковую ротонду, огранен витыми поярусными колоннками. На капителях ярусов раскрывают клювы и издают потусторонние звуки пернатые муляжи, прикрученные к колоннам тонкой проволокой.
Дотошный декоратор засунул в эркер живую Пальму.
Волосатая Пальма вылезает из кадки. Когда—то пальма была маленькой, но теперь она в три обхвата детских рук и пытается вытолкнуть наружу потолок. Культурно себя вести она не умеет. В середине она множится на стеблевидные отростки. Ближе к потолку ветки—стебли—листья скрючиваются и начинают расти вниз. В эркере тесный южный курорт. Моря только нет.
Десяток лет позевывает и поглядывает Пальма в потные стекла. А там: то ли улица, то ли ободранный променад, то ли прогон для скота… короче, в последней степени немилости рогатый, босоногий, штиблетный проспект.
– Проспект? Полноте!
– А вот то—то и оно—то.
Проспектом этот отрезок пути называют не только местные люди: в Михейшином адресе тоже так написано.
Вот и недавний полицейский пример из Петербурга.
– Ксиву (паспорт, значит) молодой человек!
Дает паспорт. Раз есть паспорт, значит, парень не из деревни: деревенским паспортов не дают.
– Нью—Джорск? Где это?
– Ёкской губернии.
– А—а.
(Не поверил.)
– Тут пишут: Арочный проулок 41А повернуть и идти вдоль проспекта Бернандини на номер 127. Большой, что ли город?
– Да так себе. Обыкновенный.
– В маленьких городах проспектов не бывает. Да и улица не маленькая. 127. Черт! Да это как Невский. И арки там есть?
Михейша тут поеживает плечами, не желая полностью раскрываться. Есть одна.
Значит все—таки проспект, хоть и глиняный. Хоть дома на нем преимущественно деревянные. В Брокгаузе Джорки точно нет. Проверял один критик недавно. Там пишут: … или город свыше трех тысяч жителей, или если в нем что—то есть любопытное. Ну что за город в три тысячи жителей? Позор Всея Руси.
Удивляется Пальма неизменяемому убожеству и вечной грязи удивительного этого проспекта.
Дождь: без деревянных мостков, проложенных вдоль сплошных оград и деревянных фасадов, вряд ли можно было бы пройти и не исчезнуть навечно человеку. Венеция, Весенька, Осенька отдыхают! А вот коровам хоть бы что: радостно вертя хвостами, в дождь и в жару бредет стадо то по грязи, то в пыли, по проспекту. Умело находит свои ворота. Окончательно растворяется стадо у высокого Строения нумер один бис. Это адрес церковки, колокольни и дома священника Алексия с задним палисадом и еще более задним хлевом, красиво выставившим свой единственный каменный зад уже на другую, пусть даже длиной в скошенный угол дома, улицу.
– Улица «Заводчика», – гласит табличка.
– Что за Заводчик? Фамилия есть у Заводчика? Написали бы: «Заводчика Лошадей, Доильщика Коров, Пасечника Пчел, Дрессировщика Тигров такого—то».
Эта дурацкая улица в одно кривое окно зачинает Площадь Соломенного Рынка. И это единственный адрес, по которому можно колесить вкруговую, не натыкаясь на заборы, на пни, на сосны, на свинарники и конюшни. Нет, сказочно богата все—таки богом забытая джорская деревня—полугород! И грязь в этой части особенная: говорят, кроме угольной, в ней каолиновая пыль. И шапчонки—то тут носят…
Ну, понесло! Стоп на этом! Не о попе Алексии, и не о русском провинциальном строительстве речь. Погуляли. Мало? Пора—пора. Нехотя и голодно (нет на улице груш), но возвращаемся в дом Федота—Учителя.
Разберем его дом с точки зрения искусств и строительных ремесел.
***
В стену, отделяющую КабинетЪ от Ресторана Восточного Вокзала, впломбирована огромная двустворчатая дверь неопределенного стиля и ужасного образца. Дверь – в два этажа. Середина прорезана обходной галереей. Так что получается на внешний вид одна дверь, а фактически их две. Это отдельная архитектурная находка, гимн дверям и соборным порталам, лебединая песня театрального декоратора, марсельеза парадного триумвирата. Даже не песня победы, а триумф разбойного, буйного, умалишенного зодческого братства.
С некоторой поры – а «пора» названа разбогатевшим на проданном учебнике дедом «второй ступенью домашней реинкарнации», – дверные полотна – толщиной едва ли не в полвершка – замощены цветным стеклом. Куски стекляшек связаны между собой свинцовыми протяжками и образуют в совокупности растительный узор. Зовется это мудреное дело «родинцовским витражом». Родинцов давно спился, пишет портретики с прохожих, а витраж вот он: впежен как миленький.
Медные петли двери первого яруса, учитывая их толщину и количество, могли бы запросто удержать створки знаменитых Красных ворот, ведущих в Запретный город вместе со всем навешанным на них металлическим ассортиментом. Выдержали бы дедовы двери и пару китайских евнухов мордоворотной наружности, приклейся они для смеха катания на огромные, литого изготовления, дверные ручки.
Створки верхнего яруса двухэтажной двери значительно проще. Там простая перекрестная решетка с обыкновенными стеклами.
Что в этих кунштюктных дверях еще интересного? Пожалуй, а вернее даже на правах главной достопримечательности, – весьма необычные барельефные обрамления косяков.
Вглядываемся, но понимаем не сразу. Блестящие обшлага черного дерева изрезаны рукой талантливейшего мастера. Но в момент данной заказной работы, видимо наширявшись видениями Босха, наш виртуоз сильно захворал головой.
Тут, подобно африканскому заповеднику, что распластался вокруг озера Виктория, или схоже удлиненному пятачку Ноева ковчега, помещен чудной зверинец, обитатели которого выстроились будто бы по безоговорочному намеку весталок в походную колонну.
Тут прилепились и вымеряют свой путь лапьими и копытными шагами объемные твари млеком, мясом и насекомыми питающиеся. Одни – лесные, другие – пустынные. Третьи – жители саванн, тундр, степей, скалистых гор и плоскогорий. Они узнаваемы с первого взгляда, но отчего—то все с серьезными отклонениями здоровья. Первые – с незаконными крыльями, другие с излишним количеством горбов, клыков, ласт. Третьи поменялись кто головами, кто шкурами. Кто—то продал ноздри, зато прикупил у соседа нелепый хвостище.
Криво вьющиеся ветви оседлали необычные воздушные персоны: они с клыками и бивнями вокруг клювов.
Под ними страшные морские каракатицы, снабженные человеческими лицами, с выпученными, как при бросании живьем в кипяток, глазами.
Всего многообразия дружного обмена зоологическими членами не перечесть.
Бегают все эти не имеющих законных имен гадоюды по наличникам и обкладкам; они вросли в плинтусы, возглавляют углы, жуют свои и чужие хвосты. И, весело улыбаясь, азартно впивают зубы друг в друга. И, скалясь домашними вампирами, добродушно попивают соседскую кровь.
Фигуры совершенно не кичатся натуральностью извлеченного резцом отображения. Они плюют на чудаковатый принцип подбора хороших друзей.
Соседствуют меж собой они так же спокойно и гармонично, как порой возлежат припрятанными для пользы дела и в ожидании волнительных сюрпризов противопехотные мины пограничной полосы.
И это еще не все: если приглядеться, то кое—кто из зверушек и чудоюд заняты ужасным делом: они беззастенчиво занимаются любовью. При этом заняты продвижением вовсе даже не своего рода.
Они сливаются телами с тварями иных нижних видов, словно пытаясь приумножить представленное разнообразие звериного, насекомого, пресмыкающегося, крылатого мира, грубо поломав дарвинские стереотипы умеренной и порядочной эволюции.
Проем увенчан надтреснутым фронтоном корытного дерева, явно позаимствованным из интерьера Схимника Заболотного. В центре фронтона – карикатурный слоник с парусообразными ушами, опущенными безветрием, и с задранным кверху подобием хобота. А по сторонам его – инициал из двух необъяснимых для чужеземных неучей букв. Игриво заоваленная древнерусская «С» со стручками гороха на поворотах добавочных линий вплетена в квадратно—китайскую «Ф, будто бы выполненную из размозженных в концах битьевых палок.
– Как водяной кистью по тротуару написано, – утверждает дед Федот, – живо и художественно в высшей степени. Талантлив наш землячок Селифан. Настоящая готическая резьба! Ему бы еще дворовые ворота по—гречески порезать и ставни по—мавритански! Некогда ему пока: готовит выставки в Лондоне, Токио и одну для аборигенов Гонолулу, – и улыбается.
Все, особенно Михейша, безоговорочно верят деду.
– Деда объездил весь мир, – утверждает Михейша без всякого на то основания и без засыпания неверующих Фом фотографическими фактами. Три «Ф»!
Запомним все это.
…Инициал дверного фронтона придерживают бурундуковатого узора жирные коты с тонкими как стебли, завернутыми в спираль, хвостищами. На задних шлейфах их выросли крапивные листья с увеличенными, будто линзой мелкоскопа, колющими устройствами.
Хобот сказочного по—восточному слоника – какой ужас – форменное безобразие и насмешка над опытом божественного сотворения мира. А с другой стороны, это апофеоз больного, бредового экспериментаторства по спариванию человечества с животным миром: оно даже не напоминает, а откровенно являет собой Нечто и Непотребное в паранормальном единстве.
Нечто Непотребное закрутилось в тяжелую спираль, воинственно напряглось, готовое распрямиться и пробить своим оголовком любую крепость – хоть животного, хоть искусственного происхождения. Это комический слепок с того, что особи мужского пола человеческого племени достают только в случае крайней необходимости. Вариантов тут немного: с его помощью получают искреннее удовольствие от незаконного соития; благодаря ему законно продлевают род; и – простите, мадемуазели – без него не справить малой нужды.
Как такое можно допустить в доме, где гурьбой бегают малые дети и где женщины являют собой пример целомудренной морали и торжества моногамии? Где исповедуют, пожалуй—что, устаревшие и излишне пододеяльные отношения, причем при закрытых окнах и потушенных свечах.
Скульптурная дерзость парадных, общественных дверей в домашнем дворце науки и литературы необъяснима и крайне непедагогична!
Добавим красок в описание: кабинет этот – сказочная обитель, не меньше – а еще – загадка, колыбель знаний, филиал звериной Камасутры и кунсткамера удивительного, нереального мира, способного взбудоражить и напугать любой податливый ум. Да и весь остальной дом необыкновенен как прибежище исключительной странности умников.
Все отпрыски старшей пары Полиевктовых потому – чокнутые с малолетства. Здравы ли нижние ветки родословного древа?
– Умом?
– У деревьев ума не бывает.
– Уверены???
Короче, это история рассудит сама. А мы будем только оперировать…
– Ой! Больно от одного только вида шприца со скаль…
– Фактами, граждане!
Петух под столом и царевна Софья
1909 год. Конец мая.
Дед Макарей сегодня – гость. Гость кукарекает под столом. Над ним потешается вся развеселая Полиевктовская семейка.
Царевна Софья с князем Голицыным перевернулись в гробу.
В чем дело? Какая связь?
Все с виду просто, но не так уж легко практически.
С тайнописной любовной записочкой царевны Софьи через триста лет случился провальный огрех. Князь Голицын с возвышенной любовницей благодаря юному сыщику еще раз предстали перед общественностью в не самом выгодном свете.
Позволение на расшифровку выдал уже упомянутый Михейшин двоюродный дед – Макар Иванович Полиевктов. Среди всех Полиевктовых он – просто Макарей. Родом и по долгу службы – из далекой Тюмени. В Тюмени хватает своих чудаков. Макарей – один из них. Нет, он самый главный чудак всего Тюменского края, если, правда, не считать тобольского Тритыщенки (прадеда господина—художника Евжени Тритыщенко), который обивает пороги губерний, утверждая, что каждый уважающий себя город должен иметь хотя бы одну конную статую. Каждый губернатор считал за честь выпроводить Тритыщенку из кабинета на вежливых пинках, и удовлетворенно прощался каждый, радостно помахивая одной ручкой в окно Тритыщенке, а другой стирая лапшу с ушей.
Где ж ему бедному набрать столько бронзы на лошадь? А где взять народного героя—всадника? На коня уйдет больше бронзы, чем на героя. А сам губернатор пока не герой, и на войну неохота, а на другого героя кроме себя денег совсем нет… Нет, нет и нет! Своим не хватает. И не будет хватать. Война с Америкой на носу. У чинца ширится глазной разрез на нашу землю. Мост надо строить через Тобол—Вонь—реку. А войны и мосты всегда в авангарде сметы. А к концу стройки мосты будто законно удлиняются в три раза. И, впрочем, арьергард тоже надо чем—то кормить. Такие—вот бухгалтерские дела в тмутараканских тюмениях.
В Нью—Джорск Макарей приезжал редко: на самые—самые главные события семьи Полиевктовых. Дед – главный хранитель Губернского музея истории и естественных наук, а также владелец личной исторической коллекции преимущественно бумажного свойства. У него дома хранятся в порядке и беспорядке манускрипты, старинная переписка на бересте и бумаге, рукописи, староцерковные книги, узелковые и бусинные сообщения, иоганские – начиная с самого Типографа – шрифты.
Буквально перед самой поездкой в Нью—Джорск, практически случайно обнаружился потерянный ключик от ящика коллекционного шкафа. Отомкнутый ключом ящик поначалу долго не вынимался. Дед трясанул шкаф. Битком заполненный ящик что—то высвободил внутри себя. И неожиданно почти целиком выскочил наружу. Пошатался, и, не дождавшись от деда сноровки, бухнул вниз. Вывалились, словно потроха из брюха, важные исторические бумаги, и разъехались по плахам. Не упал единственный предмет. Зацепился тесемкой с печатями и покачивался на половине пути к полу пожелтевший, дранно—передранный, местами подклеенный, вскрытый давным—давно конверт с письмом премило свергнутой царевны.
– Неспроста это, – решил тогда Макар Иванович, даже не подумав о грядущих последствиях. – Возьму—ка я его с собой, удивлю кузинку. Кузинка – это никто иная, как родная Михейшина бабка Авдотья Никифоровна.
Приехал. Поболтали о том, о сем.
– Интересное письмецо, – сказала бабка, – повертя трухлявую бумажонку и посмотрев ее на просвет. Понюхала: выветрились французские духи за триста лет (Софье обещали четыреста). – Пахнет заплесневелой бумагой. Больше ничем. Ожидала роз, фиалок… и непонятно ни черта. Тайнопись, пожалуй! Любопытно, да—а—а, любопытно.
– Потому и привез, голубушка, чтобы вас всех позабавить. Это письмо Софьи Голицыну в пору их ненасытной любви. До того писано, как он свою женушку по ее желанию и согласию отрядил в монастырь. Там внизу датировано.
– Любовное, что ли, значит, там? Я люблю про любовь. Дайте—ка почитать, – испросил присутствующий при том деле Михейша, и уверенно протянул жадную до сенсаций руку.
– Как так можно сквернословить, – сердится бабка, – «люблю про любовь» – разве так можно выражаться!».
– Прочитать? Ха. Ха. Ха. Не сможешь! Вот: взяла мышь кота за шиворот. Чего надумал! Ну! Слепой музыкант чтецом заделался! На худой дуде ты игрец – вот ты кто… – Высказывает полное недоверие Макарей Иванович: «Это тебе не газетка у мальчика – тут тайнопись. Тай—но—пись! Никто еще не смог прочитать. Триста лет лежало. Лежало и лежало. Были люди, да, брали с собой. Возвращали через неделю. Я тоже пытался – и, догадываешься? А то: полный ноль, без никакой пользы дела».
– А я прочитаю! И не такое разжевывал, – уверенно резал Михейша. – Дайте, деда Макар, я прочту, уверяю… почти на девяносто уверяю.
– А если не прочтешь, не во гневу будет сказано, а для смеха: тогда давай ты полезешь под стол и станешь кукарекать,… положим, подряд десять раз! Годится?
– Я не петух, – обиделся и одновременно зажегся Михейша. – А сами—то станете кукарекать, если я прочту? Слабо на спор?
– Помечено! – заливается смехом Макарей.
Ну и молодежь нынче уродилась!
Бабушка по инерции хихикнула тоже. Но засомневалась в надобности и правилах спора. Уж она—то хорошо знала тайные склонности и занятия своего внука. Как в самом деле не пришлось бы брату кукарекать!
– Если письмо в затейной литорее8, то плевое дело, – манерно заявил Михейша, ничуть не струсив. – С тайнописью я, деда, знаком не понаслышке.
– Вот фанфан, а! Ну, фанфан! – засмеялся дед Макарей. Откинулся на спинку стула. – Молодость, молодость все это, отсюда бравада и шапкозакидательство!
Вспомнил об ушедшей его собственной студенческой юности, задрал ноги и выказал миру вязаные носки цвета испуганной зебры.
– Весной, почти лето, теплые носки, полоски дурацкие как у половика, – отметил втихаря Михейша. Чухля домашняя.
– Что, заинтересовался рисунком? Это не простая вязка. Оренбургские ткачихи, они не только…
Какое! Не дослушав исключительной технологии вязки, и воспользовавшись неустойчивостью дедушкиной диспозиции, Михейша выхватил из его рук и конверт, и письмо.
– Эй—ей, еще не договорили!
Какое там! Нелепой стрекозой, махая руками и выворачивая ноги в коленях – чтобы одолевать сразу по три ступеньки – начинающий сыщик взмыл на второй этаж и зарылся в своей комнатенке.
Там вооружился лупой.
Для начала переписал текст более явно. Изобразил какие—то столбцы. В столбцах выставил значки и пересчитал каждый. Переписал еще раз. Переписал второй.
В час ночи крикнул: «О»! В час тридцать: «Е»!
После того, как определилось еще несколько основных гласных и согласных, дело было почти выполненным. Царевна использовала всего лишь слегка усложненную «мудрую литорею».
Михейша положил на алтарь науки вечер, ночь и кусок утра.
С первыми петухами письмо было окончательно расшифровано. Кроме, разве что, четырех слов с абсолютно непознаваемым, видно староцерковным смыслом. В библиях Михейша не силен. И упомянуто о каком—то Фуе—Шуе, которого царевна грозилась отобрать у сожителя, если он не будет приезжать с любовью и поцелуями по два раза на неделе.
– Кукареку! – крикнул для начала дворовый будильник. И вежливо: – Вставайте лю—у—у—ди, кох—кох—кох! Кому врача? А, может, палки?
Михейша высунулся в окно и вгляделся в поднимающееся над дальними елями слабое зарево. – А не отдолбануть ли от бабкиной сигары кусок?
– Кукареку—у—у! – прозвучало еще громче и нахальнее.
– Кок—н—ду, кок—н—ду! – прямо под нос, во французском переводе. Это действительно петух Фритьоффа – красно—синий с одной стороны и огненно—рыжий с другой – оседлал совместную с Полиевктовыми границу.
– Вот же сволочь, издевается! И ареального петуха научил по—французски лопотать. Мог бы кричать по нашему: не так занозисто!
– «Фуй—шуй, Конфуций, фуй—шуй!», – также «будяще с тысячелетним оттенком» донеслось из Федотовского кабинета.
– И Фенька, дура, туда же, – подумал Михейша, – странные песни поет, гайки бы ей под хвост навинтить!
– Кукареку! – зашептал петух православный с далекой Бернандини нумер айн бис.
– Вот так дед Макарей будет сегодня горлопанить, – подумал удовлетворенный совиными деяниями Михейша. Он представил деда под столом. Живот его – будто сам собой – содрогнулся, а затрясшиеся параллельно животу губы выдали спазмическую серию хихикающих звуков.
– Дед он хороший, что уж я так развеселился? – журился Михейша, – разгадал, так разгадал. Не велика заслуга, коли знать ключ.
Хотя по правде: ключик Михейша придумал сам. Так честно, как будто по незнанию доказал себе – дурню уже известные всему миру Пифагоровы штаны. – К кровати шагом марш! Ать—два!
Подушка вомнулась на три четверти, приняв в свое податливое ложе сосуд с мозгами достойного сыщика. Ноги уперлись в прохладный никель.
Внизу уже начинали шевелиться родные. Северный Сосед выпал во двор и принялся концом метелки раскупоривать ставни.
– Кончай орать, – пригрозил он стягообразному паразиту, – кому надо, уже проснулись. И будто бы мигнул спящему Михейше.
– Ба! Сегодня экзамен, черт… Стоп. Воскресенье! Не надо. Слава Бо…
Это была последняя здравая мысль Михейши, перед тем, как… как… как…
Сонный ветер повалил Михейшу так просто и без затей, будто шуткуя сдернул сноп с колымаги.
***
Каждые Михейшины закладки в книгах имеют тайный смысл, спрятанный в многочисленных игольных проколах тонкой биологической субстанции. А как же еще поступают по—другому будущие следопыты, собиратели скорпионов, охотники за тиграми, анакондами, сокровищами?
Имеются в виду трафареты с перфорацией, размещенной по сторонам квадрата и в центре, которые позволяют менять по определенной схеме – в сплошном ритме проколов – написание одной и той же буковки. А код разворотов, применяемых к определенной группе знаков в сбитом ритме, не угадать без ключа. Маскировочный ключ при надобности тайной переписки выдается Михейшей агенту, с которым обуславливается порядок его применения и смены другим кодом.
Главный Михейшин агент – это его старшая сестра Ленка.
Комната Ленки рядом с Михейшиной, но в минуты и часы ссор, проигранные по серьезному и начатые по игрушечным причинам обеты молчания длятся порой неделями. Тайная переписка в эти недели – за исключением языка глухонемых – единственный способ тягостного – по необходимости – держания языка за зубами и развеселого – по той же незамысловатой причине – общения друг с другом.
Михейша с детства увлечен разгадыванием чужих шифрованных записей и созданием собственных стилей маскировки текстов.
Стоит ли говорить, что однажды найденная в дедовской библиотеке книжонка по криминалистике привела отрока, достойного хитростью и умом своих отцов, к дотошному освоению физики и химии. Она же заставила полюбить до того ненавистную математику.
Хинин, аспирин и нашатырь, кислое молоко, марля, утюг вовсе не для больничных целей ютятся в средних ящиках не по возрасту огромного шкафа в Михейшиной каморке, вклинившейся в полумансарду, что над первым этажом.